Наступила пора для Евграфа светлая, нервная, скоробегущая. (К сожалению, и скоро пробежавшая.) Развлечениями и отдыхом друзья категорически пренебрегали: времени и так не хватало; о возрасте своем они не могли без ужаса вспомнить. «Мне уже шестнадцать (а другой говорил: «Мне уже семнадцать!»), и ничего не сделано для вечности».
Первым не выдержал Вноровский. Его снесли в лазарет. Узнав об этом, Евграф прикупил у унтера-истопника десяток папирос и отправился туда, пребывая в убеждении, что консилиум седобородых профессоров диагностировал у его приятеля страшную умственную усталость, происшедшую от занятий и тяжелых философских раздумий. На стук в дверь вышел фельдшер, мужик угрюмый и матерщинник. Вноровский? Как же-с. Известно. Положен в инфекционную палату. Ди-зен-те-ри-я. Папиросы выбросил в снег, свидания не разрешил, книги приносить запретил. Чего-нибудь съел ваш дружок испорченное. Евграф ушел в большом смущении и поколебленный даже в медицинской науке. Болеслав съел? Да он и ел-то вообще чуть-чуть. Вечно на тарелке половину оставит, к бурному негодованию ненасытных соседей по столу.
Позже Болеслав признался, что от лазаретной скуки по ночам не спал и, сидя в постели, рассматривал народившийся месяц. «Еще б немного, и стихи сочинять принялся». Более пустого времяпрепровождения и придумать, по его мнению, невозможно. Из всех поэтов за одним Некрасовым признавал кое-какие достоинства. Его муза «публицистична». Проза — она заслуживает уважения. Она разносит в народе положительные знания. И, обратно же, доставляет интеллегентным людям сведения о положении народа. Живопись и музыка? Никудышные и мертвые искусства. Насчет живописи Евграф спорить не стал, а «по музыке» дал бой. Так что, как можно убедиться, не всегда беспрекословно внимал он своему кумиру… (В качестве аргумента, разумеется, не принятого во внимание, он выставил то, что жизни своей отныне без музыки не представляет.)
Прошло сколько-то времени, Болеслав выдержал беспапиросную и бескнижную муку, уберегся соблазна сочинять стихи и был выписан из лазарета. Друзья встретились в коридоре. Евграф просиял и потупился; сообщил: «Давеча прочел я у Лапласа…»
Они прислонились к стене и часа два умильно посыпали друг друга учеными именами.
Весною участились занятия на плацу; юнкера топали в полной амуниции и под оркестр — готовились к выступлению в Петергоф.
В июне и выступили.
Шли с привалами каждый час, в полдень прикатила походная кухня. Ночевали в селе Старые Кикенки.
Подходя к Петергофу, заслышали канонаду.
У рябцов испуганно вытянулись носы, бывалые старшеклассники повели плечами: ишь артиллеристы, опять обогнали.
Это означало, что артиллерийское училище уже в лагере и упражняется в пальбе.
В Петергофских лагерях скапливалось порядочно войсковых частей и учебных заведений. Нередко проводились крупные маневры — под командованием государя. И шутовские маневры затевались — например, атака самсоньевской лестницы, рукопашная забава; генералы толпились у фонтана «Самсон, раздирающий пасть льву» и снизу подзадоривали.
Обычные же занятия заключались в съемке местности буссолью (расстояние мерили шагами) и строительстве частей фортификационных сооружений.
Жили в просторных палатках. После обеда купались в заливе (под наблюдением дежурных офицеров).
Славно!
Времени оставалось предостаточно, и наши приятели, конечно, его даром не теряли.
В своем ранце Вноровский принес сочинения Конта.
Когда программа лагерных занятий оказалась исчерпана, училище походным порядком возвратилось в Петербург и, застыв на плацу, выслушало приказ о роспуске на вакации. Иногородним дозволялось оставаться в замке. Вноровский сим и воспользовался, Евграф уехал в Парголово, где Юлия Герасимовна сняла дачу.
В конце августа он занемог горлом, и мать оставила его выздоравливать, отпаивала молоком с медом.
К началу учебного года он опоздал.
Он пришел за несколько минут до звонка; юнкера стояли группами во дворе; и первый же из них, к которому он приблизился, крикнул:
— Ты поспел, Федоров! Он еще в спальне, собирается!
— Кто?
— Вноровский.
— Куда?
— Фьюу!.. Ты ничего не знаешь?
Воспитанники, не уехавшие на вакации, жили в училище вольно, за ними почти не присматривали. Уходить и возвращаться можно было когда угодно. Вноровский потерял осторожность. Книги держал на виду; ими забита была его тумбочка; брали почитать кому заблагорассудится. На беду, явился в канцелярию училища циркуляр об ужесточении мер против вольнодумствующих и наказании учащихся, распространяющих запрещенные произведения; предлагалось с нового учебного года учинить розыск и вытряхнуть крамолу. Стайка инспекторов полетела осматривать спальни, шкафы и парты. В кабинет начальника она ввалилась, тяжело нагруженная книгами, отобранными у Вноровского; «запрещенных» среди них было много — в их числе Писарев. Тотчас произнесен был приговор: исключить…
Болеслав был в спальне; придавливал коленкой крышку сундучка, никак не мог нацепить на него замочек. Сидели на койках юнкера, переговаривались. Увидев Евграфа, Болеслав улыбнулся; он казался приветливей, чем обычно. Федоров хотел что-то сказать и не смог; он растерялся, увидев в спальне посторонних. Управившись с сундучком, Вноровский застегнул кителек и начал со Всеми прощаться. Протягивая руку Евграфу, сказал:
— Прощайте, Федоров.
— Пожалуйста, напишите, — попросил Евграф.
Болеслав кивнул и оторвал от пола сундучок.
Евграф побежал в рекреационную залу, отдернул бархатную штору, успел увидеть, как шагает по двору Вноровский, подволакивая правую ногу, трущуюся о стенку сундучка…
Все это казалось сновидением. С таким чувством и просыпался Евграф долго спустя.
Ждал письма. Ждал нетерпеливо, тревожно… потом — обиженно.
Не было. Ни разу не написал Вноровский.
Исчез. Канул в Лету. Пропал. Растворился.
…И пролегла бездна времени, пролетели, промелькнули годы: тридцать шесть лет! Директор Петербургского горного института Е. С. Федоров утром 24 апреля 1906 года просматривал почту.
В «Русских ведомостях» на первой полосе стояла подборка сообщений из Москвы; в ней заголовок «Покушение». Вчера в Москве совершено покушение на адмирала Дубасова. От взрыва бомбы погибли адмирал и террорист. В последнем удалось опознать некого Бор. Вноровского.
Бор. Вноровский? Неужто тот? Но тот был Бол.? Э, да ведь в спешке газетчик мог и ошибиться.
Неужто Вноровский?
Тому теперь… батюшки, сколько? Пятьдесят четыре!
Ну, в таком возрасте бомбочками не швыряются.
Как сказать… Бывает, швыряются.
Неужели Вноровский?
Озлобился; осатанел, поклялся мстить… небось мыкался по тюрьмам да таскался по ссылкам, а возвратясь или сбегая, снова менял паспорт, прятался… А как же наука? Забыл? Сидя в камере, почитывал книжки, да тем дело и кончилось…
А может, вовсе и не тот Вноровский? А тот благополучно где-нибудь учительствует, скажем, в Лодзи или там в Екатеринодаре. Глотает книги по-прежнему, и в голове у него знаний накопилось побольше, чем в британской энциклопедии. Видывали ведь и таких в жизни… Нет, преподавать он никак не может… Инженерное покинул с волчьим билетом, значит, учиться дальше не мог… так что сидит скорее всего в канцелярии писарем. Попивает «горькую», перебранивается с супругой. Детишек полон дом, нужда… Пришиблен жизнью, встреч с прежними товарищами избегает…
…Но Вноровский-бомбист и Вноровский-писарь были чужими, далекими, жалкими людьми и никак в воображении не вязались со стриженым тихим мальчиком-всезнайкой, которому Федоров поверял свои робкие математические опыты и который серьезно их одобрял, ничего, вероятно, в них не смысля… И директору горного вспомнилась первая после исключения Болеслава общеучилищная поверка, когда, встав в строй и сомкнув пятки, поискал он глазами грудь четвертого человека: это была выпуклая твердая грудь немца Клюге, знаменитого на все училище силача (впоследствии, между прочим, ставшего таки цирковым борцом), легко жонглировавшего двухпудовиками и вызывавшего на борьбу сразу троих.
Глава седьмаяНАЧАЛО НАЧАЛ
Диву подобно, что шестнадцатилетний отрок, математически малообразованный — ведь усвоение программы, необходимой саперу, нельзя считать настоящим математическим образованием, — и не ведавший наставника (и пожалуй, это главное, потому что творчество в шестнадцать лет не редкость в истории математики, те же Бойяи и Лобачевский в этом возрасте уже проявили себя, но ими руководили, их наставляли, им было с кем посоветоваться) — а наш отрок советчика и наставника не ведал, — дьявольским каким-то чутьем угадал прореху в математическом знании и вознамерился ее залатать. Речь пойдет — читатель уже предупрежден — о фигурах.
Мы помним, в каком изобилии предстали они перед героем в путешествии с берегов Яика к невским берегам.
Еще больше представило их ему собственное воображение, ибо и, право, не стоит возвращаться к доказательствам сего — воображение и фантазия суть путешествия по фигурам и величинам. Наконец, Северная Пальмира! Она рассыпала перед ним разнообразнейшие фигуры свои. О, Санкт-Петербург! Воплощенная окаменелая геометрия, но отнюдь не возвышенно-бездуховная, как та, с которой он познакомился в книжке Шульгина, напротив, геометрия, привлеченная для того, чтобы придать фигурам пышность и горделивость, назидательность и богатство. Впрочем, это уже иного рода фигуры: приобретши отсвет человеческих эмоций, они перешли под опеку архитекторов и искусствоведов. Вернемся к фигурам возвышенно-бездуховным — объемным, телесным, пространственным.
Оказывается, наука о них застряла на Платоновых рассуждениях, этаких философских его забавах; он обнаружил, что только в пяти выпуклых многогранниках все грани одинаково правильные многоугольники. С тех пор они и бытуют под именем «тел Платона»: тетраэдр, куб, октаэдр, додекаэдр, икосаэдр. Архимед к ним прибавил тринадцать выпуклых полуправильных многоугольников, Кеплер и Пуансо — четыре правильных невыпуклых. «Самой же большой странностью, — поражался Евграф Степанович, выпуская «Начала учения о фигурах», — является то обстоятельство, что этот в вы