да сушеные финики. Охотники, несмотря на палящий зной, сохраняли неутомимость и, кажется, почти не потели; казалось, будто их мышечные волокна превратились в проволоку.
Конечно, в такой ситуации, как моя, когда я в любой момент могу оказаться в лесу, растительной пищи недостаточно. Ограничившись ею, я утратил бы наступательный задор. Все звери, которые убивают, нуждаются в мясе, и даже в Индии люди из касты воинов питаются им.
Это не столько вопросы диеты, сколько проблема общего соответствия. Существо плотоядное имеет клыки и резцы, разделывает добычу ножом — — — в этом, между прочим, заключается одна из причин, почему хлеб следует разламывать на куски, а не резать.
Существо плотоядное признает мир боен, войны и кровопролития. Если же он все это отвергает — значит, он оседлал не того коня. Он должен отказаться либо от любимого бифштекса, либо от своего образа мыслей. С другой стороны, весь мир живет логическими ошибками. Здесь, в Эвмесвиле, нередко можно увидеть шейха с чудовищным животом, который и мухи не обидит. Но где-то, значит, кто-то ради него забивает животных и мыслит логически.
У древних с этим обстояло проще. Боги разделили между собой этический космос. Аресу причитались кровавые жертвы. Это находило выражение повсюду, где за стол усаживались воины. Другие кушанья посвящались Деметре; и, опять же, другие — Афродите: ей главным образом посвящалось то, что вылавливалось из моря. В Эвмесвиле еще и сегодня сохраняются эти традиции, хотя боги в трапезах уже не участвуют.
30
Близкое общение на касбе я поддерживаю только с камер-стюардами, которые приносят завтрак и обычно также выполняют мелкие поручения. Некоторые находятся на службе временно, большинство же — на постоянной основе; официально они называются «каютными стюардами».
Помимо общего типологического интереса, я имею обыкновение прощупывать их уже потому, что в случае тревоги окажусь с ними в одной команде. Китайца Чанга не волнует ничего, кроме собственного благополучия, Небек же из Ливана — крепкий воин, однако совершенно непредсказуемый. Может так статься, что когда-нибудь одного из них или даже обоих мне придется взять на мушку и рассматривать через прицел. Потому поспешность мне ни к чему.
Около года меня обслуживал также норвежец Кнут Далин. Служба и отпуск выпадали у нас на одно время, поскольку оба мы зависели от университетских семестров, он — как студент-химик. Долгое время тщательно присматриваясь к нему, я был поражен тем, как ловко он проскользнул сквозь сеть, расставленную психологами, хотя воплощал собой идеальный тип ненадежного кантониста[235].
Возможно, впрочем, что характеры достигают некоей критической точки, в которой возникает эффект опрокидывания. Какой-нибудь кассир после тридцати лет безупречной службы в один прекрасный день вдруг сбегает со всей кассой; или порядочный бюргер убивает всех членов своей семьи. Такое может произойти внезапно, словно извержение вулкана, или после того, как одинокие размышления, падая капля за каплей, подмыли нравственный фундамент. Они, получается, втайне готовили злодеяние.
Хорошо это или нет, но мы — если вообще принимаем психологов всерьез, — должны верить, что они вовремя распознают такие наклонности, предупредят нас о них. В случае же с норвежцем ошибочному суждению поспособствовала его — Далина — φυσις[236]. На касбе большое значение придается хорошей наружности. С другой стороны, я по собственному опыту знаю, что те, кто проводит тестирование, умеют поставить человека в положение, когда собственное лицо спадет с него, как маска.
Далин выглядел превосходно; его портрет украсил бы обложку таких журналов, как «Ladies Life» или «Холостяк», — в качестве образца того, что может расцвести под полуночным солнцем. Прибавьте к этому легкий налет богемы. Он смотрелся бы лучше среди блестящих гостей ночного бара, чем среди персонала. Но ему больше нравилось здесь. Этим он напоминал излюбленного персонажа романистов: развращенного молодого человека из благородной семьи. Если такой молодой человек не может играть роль господина среди себе подобных, то думает, что это лучше ему удастся, если он опустится на несколько социальных ступеней ниже. Он охотно пускается в сомнительные авантюры или уезжает в тропическую страну. Становится лордом среди цветных. Но в сыновьях потом проявляется его сущность метиса.
Пробиться через все его оболочки к ядру оказалось непросто: они противоречили одна другой. Судя по глазам, я счел его способным на всякое. В них была не голубизна Адриатики и не голубизна Эгейского моря, порой приобретающая фиалковый оттенок, а бледная, со стальным отливом голубизна фьордов, какую видишь в безветренные дни.
Левый глаз казался меньше, поскольку веко на нем слегка отвисало. Эту незначительную несоразмерность едва ли можно назвать изъяном; однако она усиливалась, когда Далин совершал какие-то поступки, с его точки зрения рискованные.
Иногда возникало ощущение, будто он хочет проверить, на что меня можно спровоцировать. Впервые это пришло мне в голову, когда он рассказал о своем ночном приключении. Он, дескать, переспал в гостинице с одной девицей, а утром спустился вниз и оплатил у швейцара счет: «Если вы тоже пожелаете подняться наверх — а она еще лежит в номере, — — — я сэкономлю на чаевых».
При этом он подмигнул. Эпизод показался мне тем поразительнее, что речь шла не о случайном знакомстве. Вскоре я понял, что происшедшее соответствовало его главной тенденции. Он стремился любой ценой нанести кому-нибудь ущерб, как будто такое намерение подсказывал ему демон.
То, что я и бровью не повел (что было бы с моей стороны ошибкой), усыпило его бдительность. Мало-помалу он разоткровенничался. Я тогда уже знал от Бруно, что он увлекается наркотиками и взрывчаткой. Однако Бруно уже после первого разговора от него отвернулся. «Он наверняка когда-нибудь взлетит на воздух». Это был точный прогноз; он исполнился необычным, непредвиденным образом. Как бывает со всеми подлинными пророчествами.
Когда Далин приносил завтрак, я вступал с ним, как и с другими камер-стюардами, в короткий или продолжительный разговор. У него были хорошие воззрения. Я имею в виду — хорошие не в нравственном смысле, а в смысле четкости их формулировок. Как многие молодые люди, которые не обременены делами, он интересовался проблемой «идеального преступления» — и даже разработал на сей счет свою теорию.
— Чуть ли не в каждом преступлении можно обнаружить слабое место, этакий изъян в тщательно сплетенной сети. Я имею в виду тот интерес, который криминалисты пытаются выявить посредством классического вопроса «cui bono?»[237]. Когда умирает богатая тетка, начинают присматриваться к ее племяннику, даже если нет никаких подозрительных обстоятельств. Если в лесу убит и обобран какой-то гуляющий, ищут грабителя — смотрят, не числится ли уже подходящий тип в полицейской картотеке.
— Хорошо, — — — и какой же вывод ты из этого делаешь?
На «ты» мы обращаемся друг к другу на касбе, как принято у персонала, — но не при встрече в университете.
— Я заключаю из этого, что интерес и совершенство исключают друг друга. Чем больше подозрений я вызываю apriori, тем тщательнее мне нужно прорабатывать план, особенно алиби. А это с самого начала создает множество указаний на мою причастность к делу. Прочесывая ряд подозреваемых, тебе следует обратить внимание на того, кто точно помнит, где находился в момент совершения преступления. И у тебя тем больше оснований так поступить, чем больше времени с тех пор истекло.
Далин, должно быть, обстоятельно занимался этой темой — слишком обстоятельно, как мне показалось. В другой раз он заговорил о поджогах. Здесь особенно важно, чтобы поджигателя не застигли на месте преступления. Поэтому преступники принимают хитроумные меры предосторожности. В мусоре потом находят линзы, часы, регулирующие момент взрыва, и тому подобные приспособления.
Человека, который просто из-за плохого настроения мимоходом поджигает амбар, вряд ли когда-нибудь поймают. Как и того, кто отправляется в лес и убивает там первого встречного, но ничего из его вещей не берет.
Я сказал: «На такое способен только безумец».
Но он с этим не согласился: «Безумец числился бы в соответствующих документах или вскоре попал бы в них. Душевнобольные исключаются. В идеальном преступнике не должно быть ничего, бросающегося в глаза, ничего специфического».
Стало быть, l’art pour l’art — удовольствие, с каким можно не только сочинять криминальный сюжет, но и осуществлять его в реальности? Все спрашивают, но лишь Румпельштильцхен[238] знает, кто это был. Его возбуждает опасность.
Случилось так, что я к моменту нашей с Далином встречи уже некоторое время занимался предреволюционными литераторами — энциклопедистами, драматургами и романистами. Я привлекал для рассмотрения эпизоды из XVIII, XIX и XX столетий христианского летоисчисления — те пересечения литературы и политики, которые сегодня интересуют разве что историков.
Когда общество крустифицировано, а новое сознание пытается высвободиться из-под образовавшейся корки, оно узнает себя в художественных произведениях — — — что и объясняет силу их воздействия, которая пугает не только правящую элиту, но часто и самих художников. В художественных произведениях выводится «новый человек» (по сути же, конечно, человек, каким он был изначально), выводится в его деятельной и страждущей ипостасях. В итоге охваченной оказывается вся жизнь: и индивид узнает себя, в диапазоне от «Страданий юного Вертера» до «Разбойников», от «Женитьбы Фигаро» до «Ста дней Содома».
Эта тема возникла из моих исследований анархии — тривиально говоря, из вопроса: почему одиночка снова и снова «попадается на этот крючок»? Она, между прочим, породила сколько-то диссертаций, над которыми работали аспиранты в институте Виго. Диссертации эти редко приходились по вкусу Мастеру, которому куда больше по душе сибаритство VI века до Рождества Христова или, скажем, история Венеции около 1725 года.