Эвмесвиль — страница 60 из 80


*

«— Да, да! — с жаром подтвердил князь.

<…>

— <…> Слышишь ты дух или нет?

— Может, и слышу, не знаю. К утру наверно пойдет»[341].

Вопроса об отношении анарха к этосу я уже вскользь касался. Между этосом и моралью следует проводить различие. Любой воин подчиняется этосу своего сословия, при этом с моральной точки зрения его поведение может казаться сомнительным. Подлинное бытие и жизнь в соответствии с обычаями порой вступают в конфликт.

Поведение командиров и подчиненных на касбе — в частности, стюардов, которые приносят мне завтрак и которым предстоит, вместе со мной, сражаться возле Утиной хижины, — мне понятно, пусть я его и не одобряю. На мою историческую точку зрения такое неодобрение повлиять не может. Как историк я должен, прежде всего, обходиться без понятий вины и наказания. Вина и искупление[342] — это нечто другое. Каждый платит за свой мундир, каждый искупает свою вину.

С другой стороны, анарх должен оберегать свою ауру; для него это такая же потребность, как потребность в чистом воздухе. Даже оказавшись на улице, он старается не наступить на кучу говна. Чем дальше позади себя ты оставил закон и обычай, государство и общество, тем больше печешься о собственной чистоте. С этим дело обстоит так же, как с разницей между голым и одетым человеком. На униформе ты в худшем случае увидишь лишь дыры, на теле — соответствующие им раны.

Я заметил, что, когда у моего папаши собираются гости, мечтающие улучшить мир, в доме очень скоро воцаряется затхлая, удушливая атмосфера. Тут не поможет никакой ладан, никакой распылитель амброзии; единственное, что остается, — выйти под открытое небо. Но, как историк, я обязан время от времени посещать такие застолья; для повседневной жизни это так же необходимо, как и для науки. Хуже всего воняет у анархистов — — — а их можно встретить всегда и повсюду, и в Эвмесвиле тоже. Я имею доступ в такие компании благодаря своим студентам, но анархисты не особенно мне доверяют.

Скверный запах объясняется тем, что анархисты руководствуются принципом, согласно которому каждый должен жить по своему вкусу; в самом этом принципе нет ничего плохого — вот только вкус у них дрянной. Среди анархистов встречаются типы, которые намеренно наступают на кучу дерьма и потом даже хвалятся этим как неким духовным достижением. Виго, хотя и пострадал от их козней, не без удовольствия наблюдает за ними: «Вот увидишь — лет через десять все они будут нотариусами, причем подстриженными по последней моде»[343].


*

Ну ладно — — — что же представляет собой их, анархистов, страдание? Недоразвитое представление о свободе. Оно будет откорректировано фактами. Если бы анархисты заложили фундамент своей постройки на один ярус глубже и осознали себя анархами, они бы избавились от многих неприятностей. Потому что искали бы свободу в себе, а не в коллективе.

На первый взгляд кажется, что анарх идентичен анархисту, поскольку оба исходят из того, что человек по натуре добр. Разница в том, что анархист в это свято верит, тогда как анарх только допускает такую возможность. Для анарха это гипотеза, для анархиста же — аксиома. Гипотеза должна подтверждаться в каждом отдельном случае; аксиома незыблема. Признание какого-то положения в качестве аксиомы приводит к личным разочарованиям. Поэтому история анархизма представляет собой череду расколов. В конечном счете индивид всегда остается в одиночестве — всеми отверженный и отчаявшийся.

В своих действиях анарх руководствуется идеей добра — но не как аксиомой в духе Руссо, а как принципом практического разума. У Руссо был переизбыток гормонов, Канту же явно их не хватало; первый сдвинул мир с места своими страстными проповедями, второй — своими прозрениями. Историк должен уметь воздать должное им обоим.

39

Завтрак окончен; Небек прибирает со стола. Я немного опередил события: он еще не произнес формулу развода — — — на случай, если нам придется вдвоем перебираться в Утиную хижину, следует взвесить, не лучше ли мне будет его там прикончить.

Уже жарко; в кустах терновника на Замковой горе трещат цикады, над бойней на восточной окраине города кружит черный коршун. Хоть он и очень далеко, я отчетливо вижу его в прозрачном воздухе.

Сегодня вечером я свободен от службы; если не будет непредусмотренного вызова, день принадлежит мне. Я запираю дверь на задвижку, затворяю ставни, снимаю домашний халат. Кресло стоит на нужном расстоянии от луминара, рядом — индикатор с клавиатурой, различные картотеки и другие нужные вещи. Устройство луминара всем более или менее известно, тайна — тот стержень, который я держу в руке. В Эвмесвиле это еще большая редкость, чем золотой фонофор. Правда, фонофором может пользоваться любой ребенок, тогда как в случае с луминаром только для овладения техническими приемами требуются годы обучения. Но и этого недостаточно, пока ты не научишься работать, забыв об инструменте. Когда же это произойдет, луминар станет как бы продолжением твоей руки. Он тогда будет действовать как магнит: притягивать нужные тебе факты.

Материал неисчерпаем: он накапливался в последние столетия, которые мы вправе рассматривать как великие эпохи историографии. По мере того как затухал политический импульс с сопутствующими ему страстями, расширялось поле обзора. Нет числа ученым, обретавшим в работе с луминаром последнее убежище, иллюзорное пристанище. К лучшему, что оставило нам в наследие Всемирное государство, можно причислить и то, что усилия этих ученых теперь могли комбинироваться. Правда, в результате появлялись различные версии событий, но это только усиливало наслаждение от стереоскопической игры. Во дворце Тиберия, скажем, равноправными фигурами оказывались император и раб, начальник личной охраны, повар и рыбак. Каждый из них — центр особого мира. Я затерялся бы в лабиринтах опиумной ночи, если бы вздумал углубляться во все это.


*

Прежде всего — литература. То, что мы называем источниками, есть, собственно говоря, зафиксированное: осадок какого-то времени, предстающий в виде письменных знаков. Однако достаточно одного удара молотом[344], и из этой скалы брызнет влага.

Письменный знак тоже скрывает в себе непосредственную тайну — как и коралл в окаменевшем рифе. Молекулы остаются такими, какими их сформировала жизнь, и их можно к жизни вернуть.

В материи может быть открыто — и высвобождено из нее — некое надвременнóе ядро. В этом — суть воскресения. Такая перспектива выводит далеко за пределы науки, даже искусства — к зениту вечного настоящего. Рука, когда-то написавшая текст, становится твоей собственной рукой. При этом качество текста несущественно: драма истории целиком соткана из пряжи норн. Различия создает игра складок, а не сама ткань. Когда-то говорили: «Перед Богом все равны».


*

Ответы по запросам предыдущего дня обычно лежат в открытом почтовом ящике. Они касаются моих собственных работ либо тех, которые я курирую, — например, работ Небека и Ингрид. Сюда добавляется то, что швабы называют Basleda: просто времяпрепровождение.

Скажем, запрос может звучать так: «По поводу улицы Сент-Оноре. Кто, кроме Робеспьера, жил там в доме столяра Дюпле? Что стало с этим столяром и с Ленор[345]? Резюме речи 1789 года, в которой Робеспьер потребовал от Национального собрания отмены рабства в колониях и смертной казни в королевстве. Какой высоты были башни Бастилии?» И тому подобное. Аппарат выдает ответы в заказанном формате. Высота Бастилии составляла семьдесят три фута и три дюйма. В тюремный двор почти не попадал свет. Лучше всего было тем узникам, что прогуливались по верху стены, — это считалось привилегией.

Что касается Дюпле, то им там нет нужды листать поземельные и адресные книги — в центральном реестре имен его моментально отыщут среди десяти тысяч тезок. Если человек этот имел хоть малейшее значение, будут даны отсылки на другие реестры — например, тот, что находится в Доме писем, — либо на опубликованную литературу. Окаменевшая память, колоссальная, — и, опять же, сфинкс, который тебе отвечает.


*

С этой механической частью я могу справиться, не вставая с кресла, через аналитический определитель — прямо из касбы. Я прокручиваю тексты на экране и, по мере надобности, распечатываю документацию. В Эвмесвиле хватает ученых — вроде Кессмюлера, — которые создают свои труды таким образом. Но на этом мы задерживаться не будем.

В тех нижних мирах, которые сохранились вопреки всем огненным бурям, еще, должно быть, имеются умы, обладающие способностью оригинального ассоциативного мышления, которые, вероятно, даже объединены там в своеобразную Республику ученых[346]. И я надеюсь, что можно будет проникнуть к ним, когда исследования здесь, наверху, достигнут последней ступени. Тогда, вероятно, достаточно будет одного-единственного слова, одного знака — — — но все это лишь мои предположения.

Порой я безуспешно пытался начать игру, какую ведут друг с другом — или друг против друга — секретные службы. В ответ приходили разъяснения, которые едва ли можно получить через регистратуры, — но они всегда были анонимными и будто автоматическими. То есть личного разговора не получалось, но приходила информация, которую вряд ли кто-то мог дать тебе, не вникнув прежде в суть твоего запроса. Выглядело это приблизительно так.

Я ввожу запрос: «Общественный дух может возбудиться до такой степени, что это принудит его к единогласию. Проблема упростилась бы, если бы к согласию людей принуждали силой; однако в исключительных случаях, должно быть, добавляется некий фактор, который не оставляет человеку выбора, а, наподобие морской волны, приподнимает и несет индивидов, подчиняя себе их волю. Я ищу характерный пример этого феномена».