Эвмесвиль — страница 63 из 80

[374].


*

Применительно к моей теме выбор места может — на первый взгляд — показаться ошибочным. По воскресным дням, до полудня, Унтер-ден-Линден производила на меня такое впечатление, будто столица заселена наполовину солдатами, наполовину же — обывателями. Караульные двигались к замку и к Бранденбургским воротам, переходя на печатный шаг, едва на горизонте показывался какой-нибудь высокий военный чин в галунах; по средней полосе из Тиргартена после утренней верховой прогулки возвращались кавалеристы. Со стороны Мауэрштрассе от церкви Святой Троицы шли господа в высоких цилиндрах и дамы с рукавами-буфами; проповеди Шлейермахера[375] все еще привлекали прихожан. Воздух в Бранденбурге сухой; Шеллинг разочаровывал многих, Шопенгауэр же разочаровался сам.

Я направлялся не к дворцу на Шпрее, хотя с удовольствием посетил бы монарха в его частных апартаментах. Здесь мы опять сталкиваемся с различием между анархистом и анархом: анархист преследует верховного правителя как своего злейшего врага, тогда как анарх относится к правителю по-деловому нейтрально. Анархист хочет убить монарха, тогда как анарх знает, что мог бы его убить — — — но не исходя из общих соображений, а лишь по приватным мотивам, ежели бы таковые имелись. Если анарх является еще и историком, то в документах, касающихся жизни монарха, он найдет первоклассный источник — — — для изучения не только процесса принятия политических решений, но и типичной для эпохи структуры. Ни один фараон не похож на другого. Однако каждый из них отражает свое время.


*

Анарх может непринужденно возражать монарху: он чувствует себя равноправным и среди королей. Этот его основополагающий настрой передается и властителю, который не может не оценить открытый взгляд собеседника. Так возникает взаимная, благоприятствующая беседе симпатия.

Я хочу здесь бегло коснуться внешних поведенческих форм — например, формы обращения к другому. Столь ли уж необходим был наглый тон Гервега по отношению к королю[376]? А немецкие националисты, которые, прежде чем войти в зал заседаний Венского конгресса, намеренно пачкали себе сапоги? Все это лишь выражение зависти и затаенных обид…

Люди любят, когда к ним обращаются как к личности — называя фамилию, или имя, или ласкательное прозвище, не забывая упомянуть титул или ранг. Скажем: государь, ваше превосходительство, господин доктор, монсеньор, товарищ Майер, моя сладкая кошечка… «Только титулование может вызвать их доверительность»[377] — это дает встрече хороший старт. Меттерних был мастером подобных оттенков.

«Каждому свое»[378] — не худшая из прусских максим. Анарх же, поскольку знает, что не утратит это «свое», может добавить к нему еще и толику иронии.


*

Разговор, который я охотно завел бы с королем, касался бы одной из возвращающихся в истории фигур — а именно крушения идеала при столкновении с могущественным духом времени, заставляющим этот идеал деградировать до иллюзии. Упомянутая повторяющаяся фигура принимает вид романтической интермедии, разделяющей исторические сцены.

Я знал, что король тщательно изучал сочинения Доносо Кортеса[379], который вскоре после того был аккредитован им как поверенный в испанских делах. Испания — один из важнейших оплотов реакции, как Англия — оплот либерализма, Сицилия — тирании, Силезия — мистики и так далее. «Кровь и почва» — — — этот лозунг воодушевил многих тупоголовых болванов, а другим болванам дал повод насмехаться над ними.

В идеале этот автор и король были едины: в идеальном представлении о христианской короне, которой уже угрожал недавно заявивший о себе атеистический социализм. И оба видели в либерализме пособника этого опасного движения или, если воспользоваться выражением Сен-Симона, — chausse-pied, рожок для обуви новых титанов, грядущих хозяев мира.

Только испанец обладал большей дальновидностью, чем прусский король: он видел на сто лет вперед и осознавал неизбежность крушения священного порядка — — — его исходная позиция была позицией не идеалиста, а человека отчаявшегося.

«Je marche constamment entre l’être et le néant»[380]. Это стало современным лишь через сто лет. Наряду с обычными преувеличениями у ультраправых и радикалов порой находишь хрустальные осколки — например, указание на то, что упразднение легальной смертной казни как бы дает сигнал к нелегальному истреблению противников.

Историк, конечно, не вправе принимать чью-то сторону. Он должен под социальным фундаментом человеческих отношений видеть фундамент зоологический, под последним же, в свою очередь, — фундамент чисто физический. С его точки зрения, реакция — лишь одно движение среди прочих; более того, прогресс без нее не обходится, она сопровождает прогресс, как тень сопровождает свет. В гармоничные времена это совместное движение принимает формы танца. Парламенты немыслимы без оппозиции; еще и сегодня я часто проигрываю в луминаре вдохновенные словесные дуэли — скажем, между Питтом и Фоксом[381].


*

Как и некоторые другие члены его семейства, прусский монарх был хорошим оратором — что для правителя является сомнительным преимуществом. В своей антипатии к парламенту король разделял мнение Доносо: «превращение естественных, благодаря своей внутренней правде столь значимых отношений между властителем и народом в отношения чисто формальные, конституционные» он откровенно отвергал.

Какой совет мог бы дать ему Доносо — — — об этом я справился по луминару. В архивах, распоряжающихся прошлым, умные головы основательно над этим поразмыслили. Без сомнения, испанец рекомендовал бы в качестве панацеи государственный переворот. Конечно, легитимный монарх — наименее подходящая фигура для такой роли; возглавив путч, он отдалился бы от сущности своей власти. Диктатура не передается по наследству.

Разговоры между утопистами и идеалистами — даже если реальность служит для них лишь поводом, а прямого касательства к этим дискуссиям не имеет — необыкновенно привлекательны для историка: они как ростки в оранжерее, когда вот-вот должен начаться град. Доносо, должно быть, видел своих врагов в других утопистах — он, например, неприязненно относился в анархическому социализму некоего Прудона, тогда как Маркс остался для него незамеченным. Гегеля он, конечно, считал «промывателем мозгов».

Однако любая фабричная труба, которая пускает дым в небо, противоречит идеальным устремлениям. Разрушители машин[382] поняли это раньше и лучше других. Между прочим, они и в XXI веке христианской эры праздновали свое возвращение.


*

Когда историк задним числом воспроизводит великие шахматные партии — играя то на одной, то на другой стороне, — это лишь усиливает его боль. Ведь играет он не против одного или другого из двух противников и не против их обоих: он играет против могучего Кроноса, пожирающего своих детей, и еще — против Хаоса, порожденного Кроносом.


*

Мой путь в домартовский период приводит меня, как уже было сказано, не к городскому дворцу — нет, у кафе «Кранцлер»[383], с его знаменитой курильней и «приятным обслуживанием», я сворачиваю на Фридрихштрассе. Моя цель — «Винный погребок Якоба Гиппеля», уже не один десяток лет располагающийся в доме номер 94.

Я почти так же часто задерживаюсь на этой улице, как и на улице Сент-Оноре. Несколько раз я там стоял не на баррикадах, а между ними — например, в том знаменитом марте, после прозвучавшего перед дворцом рокового выстрела[384]; потом еще — в моменты окончания обеих великих войн между красным флагом и свастикой. Я был там, когда баррикада впервые приняла вид разделительной стены, и потом — когда стена эта была снесена. Я — при различных монархах и президентах — маршировал по этой улице к учебным плацам и потом обратно в казармы; я сопровождал танки, двигавшиеся от имперской канцелярии, — пока у моста Вайдендамер они не взлетели на воздух. Я поднимался и в тамошние мансарды — — — в северную рисовальную комнату Шадова[385], в студенческую каморку, где Фридрих Хильшер[386] размышлял о самовластии. Напротив размещалось кабаре «Бонбоньерка»; я там не раз вступал в беседу с дамами, прогуливающимися взад и вперед по тротуару.

Итак, на сей раз моей целью был винный погребок Гиппеля. Там в те годы собирался кружок мужчин, которые удостаивались некоторого внимания как со стороны образованной публики, так и со стороны полиции и были известны как «Свободные». Их причисляли к «крайне левым»; все они отличались развитым интеллектом, необузданностью духовных исканий и недовольством существующим порядком. В остальном они были чрезвычайно разными в своих взглядах и намерениях — взрывоопасный союз…

Общим у них было также знакомство с Гегелем; оно оставило шрамы или невралгические точки. Широкой известностью — как грозный критик Библии — пользовался Бруно Бауэр[387]: отстраненный от преподавания приват-доцент, который теперь занимался издательским делом вперемешку с торговлей сигарами. Он учился у Шлейермахера и ради него атаковал Штрауса и его «исторического Христа»[388]