И ничто не страшно в нем.
Едет гладким он путем
Час, другой; вот наконец
Перед ним стоит дворец,
Зданье — чудо старины;
Ворота отворены;
В ворота въезжает он;
На дворе встречает он
Тьму людей, и каждый спит:
Тот как вкопанный сидит;
Тот не двигаясь идет;
Тот стоит, раскрывши рот,
Сном пресекся разговор,
И в устах молчит с тех нор
Недоконченная речь;
Тот, вздремав, когда-то лечь
Собрался, но не успел:
Сон волшебный овладел
Прежде сна простого им;
И, три века недвижим,
Не стоит он, не лежит
И, упасть готовый, спит.
Изумлен и поражен
Царский сын. Проходит он
Между сонными к дворцу;
Приближается к крыльцу;
По широким ступеням
Хочет вверх идти; но там
На ступенях царь лежит
И с царицей вместе спит.
Путь наверх загорожен.
«Как же быть? — подумал он, —
Где пробраться во дворец?»
Но решился наконец,
И, молитву сотворя,
Он шагнул через царя.
Весь дворец обходит он;
Пышно все, но всюду сон,
Гробовая тишина.
Вдруг глядит: отворена
Дверь в покой; в покое том
Вьется лестница винтом
Вкруг столба; по ступеням
Он взошел. И что же там?
Вся душа его кипит,
Перед ним царевна спит.
Как дитя, лежит она,
Распылалася от сна;
Молод цвет ее ланит;
Меж ресницами блестит
Пламя сонное очей;
Ночи темныя темней,
Заплетенные косой
Кудри черной полосой
Обвились кругом чела;
Грудь, как свежий снег, бела;
На воздушный, тонкий стан
Брошен легкий сарафан;
Губки алые горят;
Руки белые лежат
На трепещущих грудях;
Сжаты в легких сапожках
Ножки — чудо красотой.
Видом прелести такой
Отуманен, распален,
Неподвижно смотрит он;
Неподвижно спит она.
Что ж разрушит силу сна?
Вот, чтоб душу насладить,
Чтоб хоть мало утолить
Жадность пламенных очей,
На колени ставши, к ней
Он приблизился лицом:
Распалительным огнем
Жарко рдеющих ланит
И дыханьем уст облит,
Он души не удержал
И ее поцеловал.
Вмиг проснулася она;
И за нею вмиг от сна
Поднялося все кругом:
Царь, царица, царский дом;
Снова говор, крик, возня;
Все как было; словно дня
Не прошло с тех пор, как в сон
Весь тот край был погружен.
Царь на лестницу идет;
Нагулявшися, ведет
Он царицу в их покой;
Сзади свита вся толпой;
Стражи ружьями стучат;
Мухи стаями летят;
Приворотный лает пес;
На конюшне свой овес
Доедает добрый конь;
Повар дует на огонь,
И, треща, огонь горит,
И струею дым бежит;
Все бывалое — один
Небывалый царский сын.
Он с царевной наконец
Сходит сверху; мать, отец
Принялись их обнимать.
Что ж осталось досказать?
Свадьба, пир и я там был
И вино на свадьбе пил;
По усам вино бежало,
В рот же капли не попало.
В. Жуковский
III. Император Иулиан
Общество может долгое время существовать без искусств и литературы. Тогда несколько народных песен составляют всю его поэзию; в нескольких преданиях заключаются все его летописи. Тогда не имеет оно других философов, кроме своих жрецов и служителей веры. Но когда какой-либо народ, благоприятствуемый климатом и получивший свое развитие от существующих в нем учреждений, предается изящным наукам, тогда науки сии составляют уже часть его жизни, его могущества. Они не могут исчезать, или приходить в упадок без того, чтобы самый дух народа не представлялся нам угасающим или униженным. Науки, находясь в тесном соединении с богоучением, преданиями и нравами государства, следуют за его возрастанием, ослаблением и падением. Они живут и умирают с ним вместе.
Смотря с сей точки, самое состояние упадка изящных наук становится для нас фактом наставительным, верным изображением последних минут жизни общества. Когда мы усматриваем, что науки сии, скудные воображением, лишенные света разума, занимаются пересудами о старых событиях, возобновляют обветшалые споры, упорно защищают разрушенные мнения, то сие значит, что общество сделалось как бы дряхлым старцем, пересказывающим прошедшее и уже не имеющим ни чувства, ни памяти для настоящего. Счастлив тот народ, за умирающей образованностью которого возникает образованность другая, оживляемая духом плодотворным и новым. Это есть матемпсихоза государств. Тогда эпохи следуют в нем одна за другою, как в семействе поколения.
Но сии климатерические1* переломы, сии болезни возрождения часто бывают смертельными для народов, испытывающих оные. Общество римское погибло во время перехода к христианскому богоучению. Все изменилось в несколько столетий, начиная от поколений до названия самих мест; не одни набеги народов иноплеменных, не одни переселения варваров были причиною переворота. Он был следствием внутренней борьбы в древнем обществе, элементы которого не могли более пребывать между собою в согласии, ни сами собою улучшиться.
Мысль сия еще более поражает нас, когда мы пробегаем последние памятники языческой литературы, свидетельства древнего мира, близкого к концу. Кажется, что читаешь мечтания старцев и лихорадочный бред умирающего; но и это состояние любопытно для наблюдения. Оно ниспровергает обыкновенное мнение, состоящее в том, что равнодушие народов в религии есть знак общественного истощения.
Остановимся только на политеизме греков и римлян. Никогда не внушал он столько суеверной ревности к своему учению, никогда не имел он столь сильных себе защитников, в мистических своих энтузиастах, как в тот век, который предшествовал его разрушению и вместе разрушению империи. Политеизм сей стал буйством последних своих сектаторов; и по причине отчаянного его положения и борения с ним других сил в нем еще увеличивалось суеверие древних времен; ибо воображение, творящее себе утопию из прошедшего и создающее мечты из воспоминаний, имеет в себе всю упорность предрассудка, всю стремительность духа нововведений.
Главою сего общества, или лучше сей школы, был Иулиан[1], коего попеременно называли то отступником, то философом, и который был только фанатиком прошедшего. В доказательство представим себе новое вероучение, овладевающее миром; местный патриотизм, заменяемый космополитическим братством; древнюю философию, древнее красноречие, презираемые по влиянию новых идей; древние обряды веры, вытесняемые обрядами новыми, и, наконец, преступления политики варваров вместе с победою и добродетелями христиан. Юный князь от рода кесарей, исполненный воображения и энтузиазма, страдает в изгнании от тиранства подозрительного Констанция[2], истребившего все его семейство. Констанций христианин — достаточная причина для Иулиана быть язычником — Констанций разрушил древнее вероучение империи — сего довольно, чтобы Иулиан желал восстановить оное. В учении сем находит Иулиан великие примеры обожаемой им добродетели и фанатизм его, ищущий везде предлога к убеждению, почитает себя оправданным философиею Марка Аврелия[3]. В сем хаосе древних и новых, им самым соединенных, Иулиан — деспот и республиканец, язычник-суевер и язычник-нововводитель, заимствующий многое от христианства, им ниспровергаемого, обременяющий нелепыми обрядами очищаемое им язычество, жрец, кудесник, военачальник, император, софист — Иулиан, в одной особе соединяет все роли язычества и придает им новый характер тем умствующим и преднамеренным суеверием, которое он сам для себя составил.
Когда мы читаем историю, когда мы слышим восклицание одного из христиан при имени Иулиана: Он был изменник пред богом, но не пред миром; то соглашаемся в том, что сей необыкновенный человек имел великие дарования, имел много гения; но его должно изучать как представителя древнего общества, как свидетельство борьбы со временем.
Действительно, при всей слабости своей к прошедшему, и несмотря на дерзновенные свои покушения восстановить древнее вероучение мира, он был тесним и преисполнен новыми идеями. Иулиан хотел бы быть суевернее царя Нумы[4], желал бы преувеличить поэтическое баснословие Гомера, желал, бы верить более, нежели когда-либо верили, хотя бы только для того, чтобы обезопасить обломки языческих преданий, и он же, Иулиан, призывает нравственность в помощь колеблющемуся своему учению. Он отрекается от предрассудков римлян и греков, в отношении к иудеям, признает2* Великого бога, ими исповедуемого, и в самое то время, как он, желая восстановить древнюю веру, увеличивает число кровавых жертвоприношений, умножает блеск языческих обрядов, в то же время желает он учредить, близ каждого храма, училище нравственности и дом врачевания.
Так предприимчивый гений Иулиана не мог вмещаться в пределах древних мнений, которые брался он восстановить. Удерживаемый суеверным подражанием прошедшему, он был, однако, увлекаем новыми идеями, господствовавшими в его веке. Гомер был для него тем же, чем Библия для наших проповедников. Из него заимствовал он правила любви к ближнему; с помощью христианской нравственности изменял чувственное баснословие политеизма и новые идеи прикрывал древними словами. И тогда он умышленно старался смотреть на язычество своего времени как на испорченное состояние истинного язычества, отыскивая сущность оного во мраке отдаленной древности. В сем труде странном, насильственном долженствовал ослабеть природный гений Иулиана, и по сему-то красноречие его было мистическое, отвлеченное, напыщенное, преисполненное софизмами. Ничто не может быть естественным, истинным в усилиях человека жить вне своего времени, подражать гражданственности уже несуществующей и насильственно увеличивать достоинство оной.