Когда Мария встала с постели и оправилась, монах снова принялся за угрозы, за увещания и уговорил наконец графа Зигмунда исполнить обет свой и пуститься на поклонение святому гробу. Расставаясь, вот что сказал он жене своей:
«Я иду в край далекий, а ты оставайся дома и воспитывай нашего сына Зигмунда в рыцарской чести и в христианском благочинии. А меня люби и не забывай!»
Тысячу тысяч поцелуев отпустила она с ним в дорогу; столь же сот тысяч благословений проводили его; сама же Мария, оставшись, несчетное множество слез пролила, кропила слезами и умывала спокойно у груди лежащее дитя свое; а дитя в кругленьком своем, как яблоко наливное, личике, повторяя черты отца своего, отирало эти слезы, нежным ротиком ловило поцелуи матери и утешало ее горе. В таких ласках, в таком лелеяньи проводила Мария половину дней своих, другую же занимала пеньем и музыкою; никто во всей немецкой земле не умел лучше ее и искуснее играть на арфе, ни у кого не было голоса слаще и чище, никто приятнее не пел веселых и нежных, и забавных песен, которых знала она столько, сколько тридцати ученым песельникам и арфистам во всю жизнь узнать не приводилось.
Между тем граф Зигмунд продолжал, не останавливаясь, путь свой, старался скорее достичь цели и скорее возвратиться в объятия жены своей, где только и удалось ему чувствовать живо, что на свете больше добра, чем зла. В обещании своем он не раскаивался и верил, что царица небесная, вняв молитвам его, пролила в лекарства жены его несколько капель с того животворящего дерева жизни, которое растет и цветет в средине земного рая.
Вот в Венеции сел граф на корабль и поплыл; через несколько дней жестокая буря оборвала паруса и мачты и бросила корабль на каменную скалу; с большим трудом спаслись от смерти и богомольцы, и корабельщики, и матросы; но не добрая доля ждала их на береге, куда выкинули их волны; все равно было бы попасться на съеденье китам морским и гиенам. В той земле царствовал салтан, дикой и суровый человек, ненавистник рода христианского; всех христиан, пристающих к нему на берег, приказывал он сковать оковами, запрягал их в железную соху вместе с рогатым волом и заставлял пахать поля. Такая-то участь постигла и графа. Думал он тогда о своем замке, о веселом житье своем, о спокойных досугах, в которых нежная рука жены отирала пот с лица его. Лесные коренья, болотная вода служили ему пищей и питьем, а воспоминание дорогих вин и вкусных брашен, и прежнего раздолья отравляло и коренья лесные, и воду болотную. Бывало и старый и малый с усердием окружали его, угождали каждому взгляду, а приказ — только вымолви! Теперь же, если, уставши, шаг его не равнялся с шагом рогатого товарища, ременная плеть в сильной руке немилосерднаго надсмотрщика болезненно отзывалась со спины в сердце. Бывало, на мягких пуховых подушках усыпляли его стройные звуки тихой арфы и сладкий голос милой хозяйки, — теперь камни кололи бока и волчий вой будил беспокойную дремоту. И стал граф Зигмунд так худ и тощ, как не бывал во время болезни жены своей, и больше похож был на тень, из гроба выходящую, нежели на человека.
Скорбь и печаль не покидали его: что делает жена и сын, которого черты едва мог запомнить? Часто приходила и ревность и нашептывала свои сказки, и насылала мучительные, вражеские сны: будто воротился он в свой замок Гернсберг, будто жена его сидит госпож ей за большим столом, а около нее множество маленьких девушек и мальчиков, и все зовут ее матушкой, а отец он был — одному Зигмунду; будто затрубил рог на башне, и вскочила хозяйка, и побежала к дверям; будто у крыльца молодой рыцарь спрыгивает с коня, статен и красив; вот бежит к молодой хозяйке, ласково его встречающей, и нежно прижимает ее в объятиях своих. Граф Зигмунд искал и не мог найти меча своего, и от сильного волнения просыпался в тех же оковах и в том же одиночестве.
Случилось однажды, что салтан шел мимо той пашни, где работал граф Зигмунд, и остановился салтан, и посмотревши на странное смешение человеков и животных, засмеялся громко и веселился, что может так унижать людей, как душе его угодно. Тут почувствовал граф благоприятную для себя минуту и упал в ноги салтану, и говорил ему такие речи:
«Всемилостивейший и непобедимый салтан-государь! Ежели твоему Величеству благоугодно выслушать моление запряженнаго в соху скота твоего, то наклони ко мне ухо твое; кашель и удушье заложили мне грудь, и я не могу громко говорить с тобой».
Салтан наклонил к нему ухо, засмеялся и сказал со смехом: «Ну, говори, проклятая собака! чего ты от меня просишь?»
«Пусти меня воротиться в свою землю, — сказал Зигмунд умоляющим голосом, — к друзьям моим, к законной супруге, к малолетнему сыну, которому сегодня исполнилось два года и три месяца: крушится душа моя по них. И если ты сжалишься над душею моею и отпустишь меня, то я выкупу дам за себя двух вороных жеребцов во всех статях, ростом пяти вершков, силою, что двадцать пудов им — перышко, рысью — что опередят из лука стрелу. И дам еще за себя выкупу саблю булатную; сталь рубит, как соломинку, голову снесет, как по воздуху пустому махнешь. Еще пришлю тебе бочку вина из того винограда, который растет на высоких горах моего владения, и с того вина пьян не будет человек; но крепок и бодр, и каждый день крепче и бодрее. Если ж того не довольно, то пришлю тебе на пять лет шесть всадников: на смерть глядят, как на красную девушку, охранять тебя станут, как архангелы, ни день ни ночь не отступят шагу прочь! Смилуйся надо мною! прими мои дары, вели отпречь меня от сохи и отпусти в землю мою отеческую, по которой крушусь безутешно».
Телохранители салтана поглядывали друг на друга, слыша такую речь, и ждали уж приказа посадить на кол дерзновенного раба и мучить его смертью мучительной; но салтану речь забавна показалась, и он смеючись отвечал на нее:
«На что мне дары твои, проклятая собака? Если бы угодно мне было, показал бы тебе, что тысячу коней, каких ты и не видывал, отдам за один волосок красавицы, как ничего; показал бы тебе, что моя сабля булатная твой череп раздробит — и не почувствуешь. Если бы не боялся и не чтил я пророка, показал бы тебе, что в вине купать могу не только себя, но тысячу верблюдов ежедневно. Один знак мой соберет около меня несчетное множество воинов, твердых, как скала каменная, и верных мне, как гром верен молнии. Смеюсь я над речами твоими и не приму даров твоих, не выпрягу тебя из сохи, и паши мою землю, разве придет сюда жена твоя и поклонится мне в землю, тогда отпущу тебя и позволю воротиться в отечество.
Так говорил салтан, и громко раздались хвалы придворной его стражи: «Велик салтан правоверный, образец милосердия: выслушал речь проклятого христианина и не казнил его!»
Стал граф Зигмунд опять волочить свое иго, и горькие слезы текли ручьями из глаз, и не мог он понять, зачем гордился так уж много салтан и отвергал его выкуп. Ночью же, когда он в сарае лежал с другими невольниками, разные мысли приходили ему на ум, и слова салтана глубоко запали в сердце. Мог ли он требовать, чтобы жена немецкого рыцаря оставила отечество и сына малолетнего и переплыла грозное море, чтобы в ноги поклониться неверному салтану? Потом опять казалось ему, что муж жене дороже и спокойствия, и сына, и отеческой земли и если бы удалось ему послать Марии весточку, что может она выкупить супруга своего, то верил он крепко, что не стала бы она медлить, бросила бы все и переплыла бы море, и его выручила. Тут страх другого рода стал смущать его сердце. Увидит салтан Марию и полюбит ее: прелестью и красотою нет ей подобной на свете, возьмет ее салтан в гарем свой, и оставайся граф без радости на свете жить. И колебались мысли его, как качается колос, забытый жнецом на пашне. Отечество и свобода не дороги ему были без Марии и без любви ее. Так горевал он несколько дней и ночей; наконец пришло ему на ум, что Мария может каким-нибудь зельем обезобразить прелестное лицо свое, и, придумавши так, стал бога молить, чтоб послал ему возможность сообщить Марии требование салтана.
Случилось в то же время, что салтан приказал между невольниками избрать двух самых надежных для провожания в немецкую землю искусного немецкого врача. Этот врач возвратил здоровье единородному салтанову сыну, страдавшему долго разными недугами, и салтан наградил врача золотом и серебром, и дорогими каменьями, и отправил с ним в отечество его двух невольников и наказывал им возвратиться опять и привезти ему большое количество чудесного целительного бальзама; а потом с полной свободой и богатым награждением позволял им ехать обратно на родину. И пал выбор салтана на одного монаха, вместе с графом скованного, и спросил его граф, не возьмется ли он доставить письмо к графине его Марии? Согласился монах, и написал граф следующее письмо:
«Дражайшей супруге, графине Марии, сердечный поклон! Будь богом хранима! А я нахожусь в постыдной неволе у языческого салтана и должен, с волами впряжен, землю пахать, и кормиться кореньями лесными, и пить болотную воду, и терпеть удары ременной плети, как подлый раб. А всего больше крушит меня, что я не могу обнять тебя, дражайшую мою супругу и дражайшего сына моего Зигмунда, которому посылаю родительское благословение. Обещал салтану богатый выкуп за свободу свою, но не принял он просьбы моей. А могу я свободен быть и избавиться от тяжкой моей неволи, когда ты не побоишься сама море переплыть и за меня поклониться в ноги салтану. За этот выкуп отпустит он меня; это обещал он и поклялся. Жду тебя и надеюсь, что сподоблюсь опять увидеть тебя и отечество, и сына моего. И господь сохранит тебя и в пути, и на море, и во всю жизнь нерушимо, а с тобою верная моя и нелицемерная любовь во веки!
Граф Зигмунд фон Гернсберг».
— И ты веришь, — сказал монах, — что жена твоя придет сюда выкупить тебя у салтана?
— Конечно, верю, — отвечал граф, — и досадно мне, что ты этому не веришь. Ты знаешь женщин только на исповеди, когда высказывают они одни грехи свои. А я знаю их и хорошую сторону, знаю, что с доброй женой жить лучше, чем в знойный день прохладу найти, чем в жажду стакан старого вина, чем победу над врагом одержать; и в