Европеец. Журнал И. В. Киреевского. 1832 — страница 9 из 44

Ярость закипела в сердце Зигмунда, он схватил нож и хотел вонзить в грудь жены своей, но Мария убежала и затворилась в своей комнате. Рыцари удерживали графа и уговаривали, чтоб он не казнил жены своей; и пока они старались увещевать его, вдруг вошел в комнату чернец с арфой своей за плечами — и вскричал граф от радости и от горького чувства несчастия: смотрите, братья, други мои! вот тот добрый чернец, кому я обязан свободою! Добро пожаловать, чернец святый! — Чем угощу я тебя! — Чем могу наградить?

— Награди меня любовью! — отвечал чернец и снял маску, и увидел Зигмунд Марию свою!

Вне себя от умиления плакал Зигмунд, обнимая верную жену свою, и не мог опомниться, а рыцари подняли к небу полные кубки и единодушно возгласили: «Да здравствует верная жена, Мария!»

Г. Ф. Вехтер

VII. Екатерине Александровне Свербеевой

Мысль неразгульного поэта

Является божественно стройна:

В живые образы одета,

Святым огнем озарена;

Блажен, кто силен ей предаться,

Тот, чья душа спокойна и чиста,

Да в ней вполне изобразятся

Ее гармония, и свет, и чистота,

Так вы блистательно-прекрасны…

А что мой стих? питомец буйных лет

И проповедник разногласный

Мирских соблазнов и сует!

Доныне пьяными мечтами

Студент кипеть не перестал —

И странны были бы пред вами

Вакхический напев и хмель его похвал.

Но чужд святому вдохновенью,

Он ведает, где небо на земле;

Но место есть благоговенью

На удалом его челе:

И, полн таинственной отрады,

Усердно вам приносит он

Свои потупленные взгляды,

Смутившуюся речь и робкий свой поклон.

И. Языков

VIII. Ау!

Голубоокая, младая,

Мой чернобровый ангел рая!

Еще в те дни, как пел я радость,

И жизни праздничную сладость,

Искрокипучее вино!

Тебе привет мой издалеча,

От москворецких берегов —

Туда, где звонких звоном веча

Моих пугалась ты стихов;

Где странно юность мной играла,

Где в одинокий мой приют

То заходил бессонный труд,

То ночь с гремушкой забегала!

Пестро, неправильно я жил!

Там все, чем бог добра и света

Благословляет многи лета

Тот край, все: бодрость чувств и сил,

Ученье, дружбу, вольность нашу,

Гульбу, шум, праздность, лень — я слил

В одну торжественную чашу,

И пил да пел: я долго пил!

Голубоокая, младая,

Мой чернобровый ангел рая!

Тебя, звезду мою, найдет

Поэта вестник расторопный,

Мой бойкий ямб четверостопный,

Мой говорливый скороход,

Тебе он скажет весть благую:

Да! я покинул наконец

Пиры, беспечность кочевую,

Я, голосистый их певец!

Святых восторгов просит лира —

Она чужда тех буйных лет,

И вновь и прелести сует

Не сотворит себе кумира!

Я здесь! — Да здравствует Москва!

Вот небеса мои родныя!

Здесь наша матушка-Россия

Семисотлетняя жива!

Здесь все бывало: плен, свобода,

Орда, и Польша, и Литва,

Французы, лавр и хмель народа,

Все, все!.. Да здравствует Москва!

Какими думами украшен

Сей холм давнишних стен и башен,

Бойниц, соборов и палат!

Здесь наших бед и нашей славы

Хранится повесть! Эти главы

Святым сиянием горят!

Сюда! на дело песнопений,

Поэты наши! Для стихов

В Москве ищите русских слов,

Своенародных вдохновений!

Как много мне судьба дала!

Денницей ярко-пурпуровой

Как ясно, тихо жизни новой

Она восток мне убрала!

Не пьян полет моих желаний;

Свобода сердца весела;

И стихотворческие длани

К струнам — и лира ожила!

Мой чернобровый ангел рая!

Моли судьбу, да всеблагая

Не отнимает у меня

Ни одиночества дневного,

Ни одиночества ночного,

Ни дум деятельного дня,

Ни тихих снов ленивой ночи!

И скромной песнию любви

Я воспою лазурны очи,

Ланиты свежие твои,

Уста сахарны, груди полны,

И белизну твоих грудей,

И черных, девственных кудрей

На ней блистающие волны.

Твоя мольба всегда верна!

И мой обет — он совершится!

Мечта любовью раскипится,

И в звуки выльется она!

И будут звуки те прекрасны,

И будет сладость их нежна,

Как сон пленительный и ясный,

Тебя поднявший с ложа сна!

Я. Языков

IX. Отрывки из письма Гейне о парижской картинной выставке 1831 года

Гораций Вернет[1] также украсил выставку нынешнего года своими драгоценными рубинами. Превосходнейшая из выставленных им картин есть Иудифь, готовая убить Олоферна[2]. Цветущая, стройная красавица только что поднялась с его ложа. Фиолетовая одежда, наскоро опоясанная, бежит к ногам ее; внизу бледно-палевое платье, рукав с правого плеча спустился; она левою рукою поднимает его: движение несколько резкое, удалое, но вместе очаровательно грациозное; правою рукою она в то же время обнажила кривой меч против спящего Олоферна. Голова страшно милая и неестественно привлекательная; черные кудри не вьются по лицу, но приподнимаются, как змеи, — с прелестью ужасною. Лицо немного в тени; сладостная дикость, мрачная миловидность и сентиментальная ярость изображаются в благородных чертах убийственной красавицы. Особливо глаза блестят сладкою жесткостью и наслаждением мщения; видно, что она и собственную обиду отомстить хочет на безобразном язычнике. Язычник же в самой вещи не очень привлекателен, но, кажется, добрый малой. Он так простосердечно спит в продолженном упоении своего блаженства. Храпит, может быть, — или, как говорит Луиза, спит громко, — уста его шевелятся, как будто ищут поцелуя; он покоится в недрах счастия, или, может быть, счастие покоится в его недрах. Упоенный блаженством и вином, без антракта болезни и страдания, он рукою прекрасного ангела переносится из одного сна в другой. Завидной конец! Если мне когда-нибудь должно умереть, то, боги! пошлите мне Олофернову смерть.

Другая картина Вернета, представляющая нынешнего папу[3], не столько отличается выражением, сколько смелостью рисунка и колорита. В тройном венце из чистого золота, в белой, золотом шитой одежде, на золотых креслах, несут раба божьих рабов в церковь Св. Петра. Сам папа, хотя краснощекой, по весьма болезненной наружности, почти не заметен на белом поле, дымом кадил и веяньем белых перьев около него образованном. Носильщики в пунцовых ливреях, с черными, падающими на смуглые лица волосами, поражают своими характеристическими фигурами: видны только три, но все три превосходно написаны. То же можно сказать о капуцинах, которых головы, или лучше сказать, затылки с широким пострижением, являются на переднем плане картины. Но исчезающая ничтожность главного лица и разительная значительность окружающих второстепенных фигур есть именно порок в этой картине. Легкость, с которою эти вторые лица изображены, и колорит картины напоминают Павла Веронеза[4]. Недостает только волшебства Венеции; той поэзии красок, которая, как сияние лагун, хотя поверхностно, но чудесным смущением обнимает душу. Третья картина Вернета, заслужившая общую похвалу за живость красок и смелость рисунка: арестование принцев Конде, Конти и Лонгевиля[5]. Действие происходит на лестнице Пале-Рояля; арестованные принцы сходят, отдавши шпаги свои, по велению королевы Анны[6]. Эта лестница, по которой идут фигуры, позволяет каждой сохранить полный свой очерк. Конде первый стоит на нижней ступеньке, задумавшись, крутит он рукою усы, и я знаю, о чем он задумался. С верхней ступеньки сходит офицер, держа под рукою шпаги трех принцев. Эти три группы взяты с натуры и весьма натурально между собою сливаются. Тот только, кто достиг высшей степени искусства, может создать такую лестницу.

Не столько замечательна картина, представляющая Камилла Демулен[7], когда он в саду Пале-Рояля взлез на скамейку и оттуда говорит речь народу. Левою рукою срывает он листья с дерева, а правою держит пистолет. В этой картине интересны костюмы 1789 года: напудренные прически, узкие дамские платья, вздувающиеся на бедрах; полосатые фраки, кучерские сюртуки с маленькими воротничками, двое часов с цепочками, параллельно висящими на животе, и даже эти камзолы террористов с широкими отворотами, которые опять вошли в моду в Париже и называются gilet a la Robespierre4*.

Сам Робеспьер заметен на картине изысканностию и щеголеватостию своего наряда; в самом деле наружность его всегда была вычищена и выглажена, как топор гильотины; но и внутренность его сердца была неподкупна, не своекорыстна, неумолима, как топор гильотины. Между тем неизменная его строгость была не бесчувственность, а твердость, но твердость, отвращающая сердце и с ужасом покоряющая рассудок. Робеспьер особенно любил Демуленя, школьного своего товарища, и — велел его казнить, когда этот фанфарон свободы вздумал проповедовать опасную и безвременную слабость. Когда кровь Камилла текла на площади Гревской, слезы Максимилиана, вероятно, текли в уединенном его кабинете. И эта вероятность — не просто одно предположение: недавно молодой Карно