Евтидем — страница 8 из 10

[49]. Ведь чудные вещи ты говоришь — будто твой отец также отец всем людям.

— Но это верно, — говорит тот.

— А только ли людям, — спросил Ктесипп, — или также лошадям и всем прочим животным?

— Всем животным, — отвечал тот.

— И мать твоя — мать всем животным?

— И мать.

— И морским ежам, — спросил Ктесипп, — она также мать?

— Да, и твоя мать — тоже.

— И значит, ты — брат телят, щенят и поросят?

— И ты тоже.

— А вдобавок отцом твоим будет кабан или пес?

— И твоим также.

— Ты тотчас же, — вмешался Дионисодор, — если станешь мне отвечать, с этим согласишься, Ктесипп. Скажи мне, есть у тебя пес?

— Да, и очень злой, — отвечал Ктесипп.

— А щенята у него есть?

— Есть, тоже очень злые.

— Этот пес, значит, им отец?

— Сам видел, — отвечал Ктесипп, — как он покрыл суку.

— Ну что же, разве это не твой пес?

— Конечно, мой, — отвечает.

— Следовательно, будучи отцом, он твой отец, так что отцом твоим оказывается пес, а ты сам — брат щенятам.

И снова Дионисодор, не дав Ктесиппу произнести ни звука, продолжил речь и сказал:

— Ответь мне еще самую малость: бьешь ты этого пса?

А Ктесппп, рассмеявшись:

— Да, — говорит, — клянусь богами! Ведь не могу же я прибить тебя.

— Значит, ты бьешь своего отца?

— Нет, гораздо справедливее было бы, если бы я прибил вашего отца, которому взбрело в голову взрастить таких мудрецов сыновей. Но, верно, Евтидем, — продолжал Ктесипп, — немалыми благами попользовался от этой вашей мудрости ваш отец, он же и отец щенят?

— Однако ни он не нуждается во многих благах, Ктесипп, ни ты сам.

— И ты, Евтидем, тоже не нуждаешься? — спросил тут Ктесипп.

— Мало того, и никто из людей. Скажи мне, Ктесипп, считаешь ли ты благом для больного пить лекарство, когда он в том нуждается, или это представляется тебе не благом? Или когда кто-нибудь идет на войну, быть вооруженным лучше, чем выступать безоружным?

— Думаю, что да, — отвечал Ктесипп, — хотя и ожидаю, что ты нас чем-нибудь огорошишь.

— Да, в наилучшем виде, — промолвил тот. — Но отвечай: коль скоро ты признаёшь, что пить лекарство — благо для человека, когда он в этом нуждается, и, значит, этого добра надо пить по возможности больше, то ему будет хорошо, если кто-нибудь разотрет и намешает ему целый воз эллебора?[50]

А Ктесипп отвечал:

— Да, очень хорошо, если пьющий это лекарство будет ростом с дельфийское изваяние[51].

— Значит, и на войне, коль скоро это благо — иметь оружие, надо иметь как можно больше копий и щитов, ведь это же благо?

— Разумеется, — отвечал Ктесипп. — А ты этого не думаешь, Евтидем? По-твоему, достаточно одного щита и одного копья?

— По-моему, да.

— И ты бы так вооружил, — возразил Ктесипп, — и Гериона и Бриарея?[52] Я-то думал, ты более искусный боец в тяжелом вооружении — и ты, и твой дружок.

Евтидем тут промолчал. А Дионисодор, возвращаясь к тому, на что Ктесипп уже отвечал, спросил его:

— Тебе и золото, значит, кажется благом?

— Конечно, и очень большим, — отвечал Ктесипп.

— Что ж, разве ты не думаешь, что блага надо иметь всегда и везде?

— Безусловно, — отвечал тот.

— Значит, ты признаешь, что золото — это благо?

— Уже признал ведь, — отвечал тот.

— Значит, его нужно иметь повсюду, и особенно — в себе самом? И счастливейшим был бы тот человек, который имел бы три таланта золота в желудке, один талант — в черепе и по золотому статеру в каждом глазу?

— Да ведь рассказывают же о скифах, Евтидем, — молвил тут Ктесипп, — в точности как ты сейчас говорил о родителе-псе, что достойнейшими и счастливейшими из них считаются те, у кого много золота в черепах, а еще удивительнее, что и пьют они из своих собственных позолоченных черепов, держа собственные головы в руках и заглядывая им внутрь[53].

— Ну а смотрят-то и скифы, и все прочие люди, — спросил Евтидем, — на то, что им доступно видеть или недоступно?

— Конечно, на то, что доступно.

— Значит, и ты также?

— И я.

— А видишь ты наши плащи?

— Да.

— Значит, им доступно видеть.

— Восхитительно! — воскликнул Ктесипп.

— Ну и что же дальше? — спросил Евтидем.

— Ничего. А ты, возможно, такой простак, что не веришь, будто плащи видят? Но мне кажется, Евтидем, что ты спишь наяву, и, коли возможно, чтобы говорящий не говорил, так ты именно это и делаешь.

— А разве невозможно, — вмешался Дионисодор, — молчащему говорить?

— Никоим образом, — отвечал Ктесипп.

— И говорящему — молчать?

— Еще менее того, — отвечал он.

— А когда ты говоришь о камнях, о дереве, о железе, разве ты говоришь не о молчащем?

— Вовсе нет, наоборот: когда я бываю в кузницах, железо, как говорится, вопит и издает прегромкие звуки, если к нему притрагиваются. А ты, со своей премудростью, этого не знал и сказал ерунду. Но вы мне все-таки покажите, как это возможно — говорящему молчать.

Тут мне показалось, что Ктесипп из-за своего любимца чересчур увяз в споре.

— Но разве, — сказал Евтидем, — когда ты молчишь, это молчание относится не ко всему?

— Ко всему, — отвечал Ктесипп.

— Значит, ты молчишь и о говорящем, если только то, что говорится, относится ко всему.

— Как так? — спросил Ктесипп. — Разве всё не молчит?

— Конечно, нет, — отвечал Евтидем.

— Но тогда, почтеннейший, всё говорит?

— Да, всё говорящее.

— Однако, — возразил Ктесипп, — я спрашиваю не об этом, но о том, говорит ли всё или молчит.

— Ни то ни другое, а вместе с тем и то и другое, — подхватил здесь Дионисодор. — Уверен, что ты не извлечешь ничего для себя из этого ответа.

Но Ктесипп, по своей привычке громко захохотав, сказал:

— Евтидем, твой братец, внеся двусмысленность в рассуждение, поражен насмерть!

А Клиний смеялся и радовался, и Ктесипп почувствовал, что силы его удесятерились. Мне же показалось, что этот ловкач Ктесипп перенял у них собственный их прием: ведь никто другой из ныне живущих людей не обладает подобной мудростью. И я сказал:

— Что же ты, Клиний, смеешься над столь важными и прекрасными вещами?

— Так, значит, Сократ, тебе все-таки известна какая-то прекрасная вещь? — вставил тут Дионисодор.

— Известна, Дионисодор, и не одна, а многие.

— Но вещи эти отличны от прекрасного или они — то же самое, что прекрасное?

Тут я всем своим существом почувствовал затруднение и подумал, что это мне поделом: не надо было произносить ни звука; однако я отвечал, что прекрасные вещи отличны от прекрасного самого по себе: в каждой из них присутствует нечто прекрасное.

— Так, значит, если около тебя присутствует бык, то ты и будешь быком, а коль скоро я нахожусь около тебя, то ты — Дионисодор?

— Нельзя ли поуважительней, — сказал я.

— Но каким же образом одно, присутствуя в другом, делает другое другим?

— И это тебя затрудняет? — возразил я; теперь я уже попробовал подражать мудрости этих двух мужей, настолько я ее жаждал.

— Как же не затрудняться и мне, и всем прочим людям в том, чего нет на свете?

— Что ты говоришь, Дионисодор? Прекрасное не прекрасно и безобразное не безобразно?

— Да, — отвечал он, — если так мне кажется.

— А тебе так кажется?

— Конечно, и даже очень.

— Значит, одно и то же — это одно и то же, а другое — это другое? Ведь конечно же другое не может быть одним и тем же; думаю, и ребенку ясно, что другое не может не быть другим. Но ты, Дионисодор, нарочно это опустил: мне кажется, что, как мастера колдуют над тем, что им положено обработать, так и вы великолепно отрабатываете искусство рассуждения.

— А знаешь ли ты, — сказал он, — что подобает делать каждому из мастеров? И прежде всего, кому подобает ковать?

— Знаю, конечно, — кузнецу.

— А заниматься гончарным делом?

— Гончару.

— А кто должен забивать скот, свежевать и, нарубив мясо на мелкие куски, жарить его и варить?

— Повар, — отвечал я.

— Значит, если кто-нибудь делает то, что ему надлежит, он поступает правильно?

— Безусловно.

— А повару, как ты утверждаешь, надлежит убой и свежевание? Признал ты это или же нет?

— Признал, — отвечал я, — но будь ко мне снисходителен.

— Итак, ясно, — заявил он, — если кто, зарезав и зарубив повара, сварит его и поджарит, он будет делать то, что ему подобает; и если кто перекует кузнеца или вылепит сосуд из горшечника, то он будет делать лишь надлежащее.

— Великий Посейдон! — воскликнул я. — Теперь ты увенчал свою мудрость! Но будет ли когда-нибудь так, что она станет моею собственной?

— А признаешь ли ты ее, Сократ, — возразил он, — если она станет твоею?

— Коль ты того пожелаешь, — отвечал я, — ясно, что признаю.

— Как? — спросил он. — Ты думаешь, что знаешь свое?

— Да, если ты не возражаешь (ведь начинать нужно с тебя, а кончать вот им — Евтидемом).

— Итак, — сказал он, — считаешь ли ты своим то, что тебе подвластно и чем ты можешь пользоваться, как тебе угодно? Например, считаешь ли ты, что тебе принадлежит вол или мелкий скот, который ты можешь продать, подарить или принести в жертву любому из богов по выбору? И то, чем ты не можешь распорядиться подобным образом, ты ведь не считаешь своим?

А я, чувствуя, что из всех этих вопросов вынырнет нечто прекрасное, и сгорая от желания поскорее его услышать, говорю:

— Безусловно, дело обстоит именно так: только подобные вещи и могут считаться моими.

— Ну а животными, — сказал он, — ты называешь то, что имеет душу?

— Да, — отвечал я.

— А ты признаешь, что из животных лишь те твои, в отношении которых тебе позволено делать все то, что я сейчас перечислил?