Её имена — страница 7 из 23

about.

И смерть, похоже,

такой же будет:

ближе

всего на свете,

и так же к нам спиною,

как и всё.

Скажи себе

(кому и чем? Слова —

двуногое ума, такой же голем,

как в сердце бог):

печаль моя светла.

И повтори.

И что-то там про поле.

Но даже если ты, а не они, подобье —

крест не меняется от перемены мест.

Не быть, и не с ума

сойти, твой посох ищет «или».

Удел счастливцев,

взысканных свободой

и детской горечью.

Лежи теперь, как демон,

низринутый в себя,

и переписывай —

все лучше, все больней, до слепоты,

едва ли понимая,

что здесь не ты, не жизнь,

а что-то рядом…

«Смотрю, как будто это не глаза мои…»

Смотрю, как будто это не глаза мои,

а что-то от меня отдельное,

и то, куда глядят, отдельно от того,

что видимо: от неба, дома, дерева,

и думаю о феномене расстояний,

о лабиринте воздуха без сердца и окна,

о тьме матрешечных миров меж нами,

о времени, его змеиных свадьбах

с пространством, о живых, незримых

ризомах, в которые уходит взгляд,

не ведая ни их, ни где он, ни того,

что происходит с ним, о произволе

божественном и дьявольском законе

между деревьями, людьми, дождями,

словами, чувствами, о веществе едином,

их образующем, об ангелах кромешных

на призрачных галерах расстояний,

о маленьком блуждающем театре,

играющем в проеме взгляда

сокрытую от зренья драму,

где вся история земная —

не больше мышеловки.

Смотрю в лицо свое —

как жгут листву,

и взгляд висит как дым,

и тает кисея.

«Я живу с собой, как с тварью…»

Я живу с собой, как с тварью,

неизвестной мне, за дверью

ходит, водит, за язык

тянет, бог, отец мой, сын,

он творит меня из петель

немоты, из междометий

между телом и не телом,

шьет крестом, чтобы летело,

я живу с собой, как демон

с той тамарой, только где он,

был он весь, как вечер ясный,

дверь стоит и точит лясы

с ветром, эта дверь без дома,

я живу с собой, потомок

с пращуром, где между нами

лишь бумага, нож и камень,

на котором мать-природа,

как словарь для перевода

с полумертвых языков,

вяжет свой чулок из слов,

и с травой во рту, как зверь,

нас по кругу водит дверь.

«Я разглядываю следы эволюции…»

Я разглядываю следы эволюции,

нашего т. н. естественного отбора —

в речи, в чувствах, во всем, что дышит.

Разные тут стратегии – притвориться,

к примеру, мертвой. Иль божьим даром,

чтобы пахли Торой твои подмышки.

Любовь играет и слепнет в танце:

кто с ней от сердца – отнимет сына,

кто усомнится – подложит агнца.

А между делом – почти парсуна.

Кто выживает в таком отборе,

в сухом остатке что остается?

Какая жажда жизни на водопое

у пошлости. Не расхлебаться.

«А потом они изменяют своей природе…»

А потом они изменяют своей природе:

женщина изливается в смерть,

а в мужчину смерть входит.

Важно, с кем вступаешь там в отношенья.

Белое мутное всё, как сперма.

Спазмы преображенья.

Или ключ бренчит, иль река в кармане.

Солнце змеится сквозь эту муть

или ты, родная?

Не обознаться б, но как и чем, если

ни лица, ни памяти, ни души:

вот весь ты.

«Надо бы вот что…»

Надо бы вот что.

Прекратить жить своей жизнью, изживать себя.

Создать паузу, некое воскресенье.

Пусть этот другой ты, оставаясь на вашем общем коште

судьбы, сойдет с твоей карусели.

Пусть попробует то, что тебе не свойственно

или вообще не дано, помоги ему,

оставаясь на расстоянии взгляда, руки, этой выжимки

света… Пусть он потом расскажет – тот, под твоим именем,

тот, кто из вас выживет.

«В тихом мюнхенском дворике у реки…»

В тихом мюнхенском дворике у реки

лежат камни: на спине, на боку, лбом в землю.

Маленький, брошенный, безутешен,

всего ничего ему: 35  млн. лет.

Ах люба, зачем это с нами случилось?

«Летят, как порванные письма…»

Летят, как порванные письма.

Ползут и давятся любовью.

А осьминог – он просто сердце

без ничего и никого.

Какой-то сбой бредет в природе

вещей, похожих на людей,

где женщины совсем не предназначены

мужчинам.

И мирозданье каракатицы мигает,

и в схиме материнства умирает.

А он ее всё катит, скарабей,

как землю, как судьбу, вниз головой.

«Фотон не ходит в детский сад…»

Фотон не ходит в детский сад.

Ни времени, ни расстояний нет

для ангелов, – Фома сказал.

Такой расклад.

И в этом смысле все они – один,

одновременно, в каждой точке

пространства.

А попадая в глаз,

он преломляется и создает картинку.

Ты вся из бога состоишь.

И за околицей тебя – повсюду он

как ты.

Расхожий материал вселенной.

Я чувствую губами, языком

все десять тысяч миллиардов

его – в твоем сосочке. Таково

его вращение в секунду

в каждой точке.

И в пупке,

и ниже – там, невдалеке.

И влажный свет. Как импульс и волна.

Но не измерить жизнью эти два…

А может, ходит.

Ростом – ноль,

и весом столько же. Вот бог,

лишь скорость выдает его —

незрим, но поле зренья.

И направление движенья —

к тебе и от тебя,

и вновь к тебе,

которой там уж нет,

как и меня,

но длится взгляд

и тмится дом.

Так возникают подозренья.

И сад планет,

куда наш мальчик вышел босиком.

«Лицо ее – колеблемый мираж, грудь приоткрыта, караваны…»

Лицо ее – колеблемый мираж, грудь приоткрыта, караваны

плывут в соске ее. Суров пейзаж. И перекинуты между горбов

невольники. Подумал вдруг: сокурсник Шнитке – Караманов,

жил в Симферополе, в пародонтозном дворике, свой кров

искала музыка в семи оркестрах, играющих одновременно.

Но где ж их взять? Возможно, меж прямым, слегка змеиным

взглядом и уголками губ, едва приподнятых ее. Равенна,

я сказал? И нет, родней. И непреодолимей нет. Но имя —

в молчании семи оркестров. И еще подумал, что сближенье

с нею – боковой скользящий ход змеи с бархана на бархан,

как иероглиф, пишущий песок и жар. И замерла. По шею

скрылась. Еще движение – и нет ее. Лишь мотылек порхал

над язычком раздвоенным. И вспыхивал. Как зеркальце.

Сближения. Их сброшенная кожа. Надрывы в уголках

родных, казалось, губ, измученных сближением. И светится

лицо ее, темнея, молодея, и семь песков играет на губах.

«Разведчик встреч сознания и речи…»

Разведчик встреч сознания и речи…

Сознания? Скажи: глухонемых

невольниц

и демонов, сходящих к ним.

Скажи еще: их встреча —

круженье мельниц.

Огни, скрещения, разметчик…

Ну как тебе в раю, Иероним,

под кистью ангельской живется?

Не кисть, а песнь.

Когда б еще лицо…

Но их не пишут здесь.

А там – бог знает кто

стоит с яйцом в руках,

от света отделяя солнце,

как от белка желток.

В словах

развей мой прах,

в их небе, мой герой,

предатель мой, разведчик,

скажи еще: «сынок» – пока не вечер,

играй, играй

с богооставленной единокровной речью

в меня – как в исаака и овечку,

и дальше – в край

преображений

и невстреч.

«Как же оно происходит – падаешь из окна, летишь…»

Как же оно происходит – падаешь из окна, летишь,

и в то же время в женщину входишь, как в тишь

голос, который кажется не твоим, а потом в стороне

от себя они расплетаются и звучат на чужом языке,

а ты всё летишь, и в то же время где-то идешь, и вот,

казалось бы, ты, то есть тот, кто эту жизнь живет,

но он сейчас не совсем с тобой, а во тьме стоит,

обхвативши дерево, но и это – так и не так: летит,

а точнее, восходит он, и она отпускает его, едва

не встречаясь глазами с тем, кто падает из окна.

«Кто может «я» сказать …»

Кто может «я» сказать —

вокзал?

Там где-то комнаты для спящих.

Как людей. Связать

два слова.

Мы умираем набело.

С козлиной песней.

Не ночь, а черный ящик

под мышкой ангела.

Кто может «я»,

тот «ты» не может.

Хоть в жизнь оденься.

Да, Вагинов?

Не мир – тату

на божьей коже.

Связал,

и спит. Как в летке —

еньке. И дерево в саду

похоже на вокзал.

И мальчик там на пригородной ветке

сидит и по слогам читает красоту.

«Бедуин языка, я бы шел между маленьких голых…»