и естественно, и она отдалась, «не спрашивая, не рассчитывая». В начале 1863 года Достоевский и Аполлинария уже были любовниками. Достоевский, конечно, не строил себе иллюзий насчет своей чисто мужской привлекательности. Ему стоило поглядеть на себя в зеркало, чтобы придти к заключению: не своей внешностью мог он завоевать сердце молодой девушки, да ещё такой красавицы, какой в ту пору была А. Суслова. Вот как описывает Достоевского одна его современница:
«Это был очень бледный, землистой, болезненной бледностью, не молодой, очень усталый или больной человек, с мрачным измученным лицом, покрытым, как сеткой, какими-то необыкновенно выразительными тенями от напряженно сдержанного движения мускулов. Как будто каждый мускул на этом лице со впалыми щеками и широким возвышенным лбом одухотворен был чувством и мыслью. И эти чувства и мысли просились наружу, но их не пускала железная воля этого тщедушного и плотного в то же время, с широкими плечами, тихого и угрюмого человека. Он был точно замкнут на ключ: никаких движений, ни одного жеста, только тонкие бескровные губы нервно подергивались, когда он говорил. А общее впечатление с первого взгляда почему-то напоминало мне солдата из „разжалованных“, каких мне не раз приходилось видеть в детстве, — вообще напоминало тюрьму и больницу».
Когда он оживлялся, он кусал усы, ощипывал жидкую русую бородку, и лицо его передергивалось.
Но Аполлинария не искала в нем красоты или физического обаяния. Ей нравились некоторые его особенности: у него были разные глаза, левый карий, а в правом зрачок так расширен, что радужины не было заметно. Эта двойственность глаз придавала его взгляду некоторую загадочность. У него были очень крепкие, хотя и небольшие руки: когда они с Аполлинарией занимались интимными отношениями, он сжимал её в объятиях до боли. Вообще он был очень силен физически, когда чувствовал себя хорошо, но после припадков падучей становился слабым, как ребенок.
Аполлинария видела в нем писателя, известность которого все увеличивалась, она угадывала огромный моральный и умственный размах его произведений, и вся её романтика «нигилистки» неудержимо влекла её к этому некрасивому и больному сорокалетнему мужчине.
Аполлинария как женщина была страстной и горячей натурой, как сегодня говорят очень сексапильной. В ней было соединение темперамента с холодностью, полового любопытства с физической брезгливостью. В жестах любви её возмущала подчиненность самки самцу. Она и в постели не могла забыться, отдаться до конца, а главное, признать и принять силу и власть мужчины.
Она пошла к Достоевскому по природной тяге и умственному выбору, но именно в половой области ждало её разочарование.
Достоевский разбудил, но не удовлетворил её сексуально. Он раскрыл ей телесную любовь, посвятил в тайны близости между мужчиной и женщиной, — но именно в часы этой близости увидала она странные и, быть может, пугающие стороны его натуры, которые её отталкивали или оскорбляли. Они подходили друг к другу душевно, эмоционально, но не сексуально. Достоевский писатель, мыслитель был выше нее, и она им восхищалась и ставила на пьедестал. Но этот образ друга и наставника искажался от опыта интимности. Достоевский любовник то был сентиментален, слаб, то обращался с ней, как с вещью, и обижал своими половыми эксцессами. Его особенности она принимала за обычные требования сладострастия, и они зачастую внушали ей инстинктивное отвращение. И в то же время он так отделял физическое от всего остального, что пол становился чем-то второстепенным, а сладострастие — размеренным. Их половые отношения были лишены всякой романтики. Слишком многое огорчало и унижало молодую девушку в её первом мужчине: он подчинял их встречи писанию, делам, семье, всевозможным обстоятельствам своего трудного существования. Он говорил, что больше не живет с женой, но постоянно думал о Марье Димитриевне и принимал нелепые, преувеличенные меры предосторожности, чтобы не нарушить её покоя. Как это всегда бывает, Марья Димитриевна, без всякого основания ревновавшая его ко всем другим женщинам, и не подозревала, что он изменял ей с молодой студенткой, и Достоевскому удалось скрыть от неё свою связь.
Всячески заботясь о жене, Достоевский ничем не жертвовал для Аполлинарии. В жизни его ничто не изменилось, по крайней мере внешне: ежедневное расписание, привычки, занятия — все осталось по-прежнему. Аполлинарию это раздражало. К Марье Димитриевне она ревновала глухой и страстной ревностью — и не хотела принимать объяснений Достоевского, что он не может развестись с больной, умирающей женой. Она не могла согласиться на неравенство в положении: она отдала для этой любви все, он — ничего. Никакого размаха, никакого опьянения не чувствовала она в их свиданиях, регулярных и тайных, тщательно скрытых от чужого взора. И в регулярности и в тайне было что-то унизительное. «Наши отношения для тебя были приличны, написала она ему позже, — ты вел себя, как человек серьезный, занятой, который по-своему понимает свои обязанности и не забывает и наслаждаться, напротив, даже, может быть, необходимым считал наслаждаться на том основании, что какой-то великий доктор или философ уверял даже, что нужно пьяным напиться раз в месяц».
Эта методичность объятий, эта размеренность, почти пунктуальность в «грехе», в том стыдном и темном, к чему Аполлинария прикоснулась через Достоевского, и удивляла и угнетала её. И кроме того, физическая любовь пришла к ней не в виде избытка жизненной силы, не в радости освобожденной и здоровой плоти, не в образе крылатого и смеющегося Эроса, а в судорогах сладострастия, распаленного болезнью и мрачным воображением, в гримасах и стонах полубезумного израненного Диониса. Вместо разумной простоты, о которой все толковали вокруг, или тех идеалов духовности, о которых ей, шестидесятнице и эмансипированной женщине, не полагалось и заикаться, хотя она «несла их в сердце своем», она столкнулась с запретной и страшной стихией пола. Опять-таки: несмотря на все рассуждения о свободе и праве на устройство жизни, как хочется, несмотря на презрение к условностям и проповедь полового «реализма», девушки, да и юноши 60-х годов были настроены скорее пуритански — и уйти от этого внутреннего пуританизма было нелегко, особенно когда учителем искусства любви был такой человек, как Достоевский: он пробудил в ней женщину и возмутил её глубины, но сделал это так, что она и поддавалась чувственности, и страшилась её, и видела во власти пола новые цепи, которые мужчина хотел на неё надеть. Достоевский вначале, несомненно, подчинил её себе, — и физически, как это бывает со взрослым мужчиной, овладевающим неопытной, ещё не любив шей девушкой, и морально, как старший, умный, знающий.
Достоевский с Аполлинарией попробовал действовать, как господин, — и тут натолкнулся на резкое сопротивление, потому что она сама была по духу своему и силе воли из породы господ, а не рабынь. В этом причина всех дальнейших столкновений, а особенно того сложного чувства, которое потом овладело Аполлинарией и так походило на ненависть и желание мести. Она рассказывала, как три года спустя Достоевский заметил:
«если ты выйдешь замуж, то на третий же день возненавидишь и бросишь мужа».
Для Достоевского было весьма соблазнительным подчинить себе именно такую женщину, как Аполлинария, это было поинтереснее, чем владеть безгласной рабыней, а отпор лишь усиливал наслаждение. Но в той напряженной борьбе, в какую превратились их отношения, гордость Аполлинарии постоянно страдала: положение, в котором она очутилась, казалось ей оскорбительным. Основное противоречие было между любовью, как она её понимала и желала, и проявлениями этой любви, от которых она и краснела, и возмущалась. Все было некрасиво и нехорошо — встречи в меблированных комнатах, вся эта «незаконная связь» с теми внешними подробностями, от которых на другой день становилось больно и стыдно. Ее также оскорбляло, что он не допускал её к себе в «лабораторию духа», мало делился литературными планами, что он относился к ней, как к обыкновенной любовнице, что он воспользовался её свободой и мучил её, хотел властвовать. Иногда раздражало её его «косноязычие» или долгое молчание. Некоторые его выходки поражали её неожиданностью и бесцельностью. Он хорошо знал эти свои недостатки:
«Я смешон и гадок, — писал он ещё в молодости, — и вечно посему страдаю от несправедливого заключения обо мне. Иногда, когда сердце плавает в любви, не добьешься от меня ласкового слова».
Насколько любовь Аполлинарии шла по ухабам, показывает черновик её письма от 1863 года:
«Ты сердишься, просишь не писать, что я краснею за свою любовь к тебе. Мало того, что не буду писать, могу (даже) уверить тебя, что никогда не писала и не думала писать, (ибо) за любовь свою никогда не краснела: она была красива, даже грандиозна. Я могла тебе писать, что краснела за наши прежние отношения. Но в этом не должно быть для тебя нового, ибо я этого никогда не скрывала и сколько раз хотела прервать их до моего отъезда заграницу».
Смысл её строк совершенно ясен: своих чувств ей нечего было стыдиться, потому что она считала их высокими, красивыми, даже грандиозными, но она не могла принять его отношения к ней, как к любовнице.
В Аполлинарии была та же скрытность, что и в нем самом. До конца объясниться было для них невозможно.
Любовные отношения между Достоевским и Аполлинарией выросли в настоящую страсть. Весною 1863 Достоевский уже был так увлечен Аполлинарией, что не мог дня провести без нее. Она вошла в его существование, она стала ему дорога и физически, и эмоционально, и душевно. А дома его ждали чахоточная жена, уединение кабинета и никакой радости или отвлечения. Аполлинария была радостью, волнением, смыслом этих дней и ночей. Он жил теперь двойным существованием, в двух друг на друга непохожих мирах.
Любовь Достоевского к Аполлинарии не была секретом для его братьев: он и говорил, и писал им о ней, и встречался с сестрами Сусловыми на квартире у брата Михаила. Последний покровительствовал связи брата: он не любил Марьи Димитриевны и всегда считал брак с ней ошибкой. В Аполлинарии он видел будущую жену брата.