Ф. Достоевский - интимная жизнь гения — страница 16 из 35

В трудные минуты Достоевский сознавал, что его скитания с Аполлинарией походили скорее на крестный путь, чем на любовную поездку.

Из Неаполя 6 октября они возвратились в Геную и на пароходе встретили Герцена с семьей. Достоевский представил ему Аполлинарию, как свою родственницу.

«В день отъезда из Неаполя, — рассказывает Аполлинария в своем Дневнике, — мы с Федором Михайловичем поссорились, а на корабле, под влиянием встречи с Герценом, которая нас воодушевила, объяснились и помирились (дело было из-за эмансипации женщин). С этого дня мы уже не ссорились, я была с ним почти как прежде и расставаться с ним мне было жаль».

Между любовниками наладилась физическая близость, которой так добивался Достоевский, и этого Аполлинария ему никогда не могла простить.

Через двадцать с лишком лет на вопрос Розанова, почему она, в конце концов, разошлась с Достоевским, она ответила:

«Потому что он не хотел развестись со своей женой, чахоточной, так как она умирала.

— Так ведь она умирала.

— Да. Умирала. Через полгода умерла. Но я его уже разлюбила.

— Почему разлюбили?

— Потому, что не хотел развестись… Я же ему отдалась, любя, не спрашивая, не рассчитывая, и он должен был так же поступить. Он не поступил, и я его кинула».

Расстались они в конце октября, когда Достоевскому необходимо было возвратиться в Россию. Из Турина они поехали в Берлин. Оттуда Аполлинария отправилась в Париж. Достоевский же оказался в Гамбурге, где снова окунулся в азартную игру и потерял последние деньги. 26 октября Аполлинария получила его письмо с мольбой о помощи.

У неё самой в этот момент с деньгами было туго, и ей пришлось заложить часы с цепочкой, чтобы спешно выручить незадачливого игрока. Без её помощи ему не удалось бы в назначенный срок добраться до Владимира, где его ждала похожая на тень Марья Димитриевна.

Достоевский вернулся домой гораздо более захваченный Аполлинарией, чем прежде. Ценность любимой женщины растет в зависимости от того, сколько чувств и мыслей мы ей отдали, на неё потратили. Некоторые натуры при этом считают и деньги, которые они израсходовали, а экономисты сравнивают любовь с вложением капитала, от размеров которого, естественно, повышается ценность предприятия. И, конечно, Аполлинария стала тем более дорога Достоевскому, что с нею теперь были связаны все бури души и тела последних месяцев.

Но главным было соединение физического желания и воображения, без которого Достоевский не мог испытывать подлинной страсти. Аполлинария занимала его умственно и эмоционально так же сильно, как возбуждала телесно.

С Аполлинарией у Достоевского сперва пришло наслаждение, но едва он успел насладиться, как начал мучиться. Раздражение постоянной близости, воспоминание о недавней физической интимности, ревность к другому, кому она только что отдалась, оскорбленное мужское самолюбие, надежда на будущее, обещание счастья при первом проблеске её нежности и затем отчаяние от её холода и безразличия — он прошел через всю эту драму неразделенной любви и неутоленного желания. Иной раз, в порыве смирения и самоуничижения, он готов был все принять, все стерпеть, лишь бы она позволила ему целовать её ноги, подол её платья. Но после этого мучительного и сладкого рабства приходило восстание гордости, возмущение собственной слабостью. Рассудок и опыт предупреждали Достоевского, что воскресить прошлое, то, что было в Петербурге в 63 году, до её отъезда, нельзя, что Аполлинария уходит, если совсем не ушла от него. Но он не мог поверить, что она его кинула, он хотел верить в нее, несмотря ни на что. Вспоминая её измену и поведение в Италии, он сжимал кулаки от злости и бессилия, он задыхался от этой любви, как от наваждения, он просил Бога дать ему силы, чтобы избавиться от Аполлинарии. А через час мысль о том, что он совсем её потеряет, быть может, никогда больше её не увидит, делала его больным на целый день. Так и метался он от мечты о ней до борьбы с нею, ни в чем не находя покоя.

Аполлинария привлекала Достоевского совершенно по иным причинам, чем некогда Марья Димитриевна. Она не походила на хрупкую страдалицу, на нервную беззащитную женщину с подозрительным румянцем на худых щеках. В Аполлинарии не было той женственности, связанной со слабостью, которая у Достоевского всегда ассоциировалась с его детством и матерью. В ней увидал он нечто от амазонки. Это была иная порода, для него непривычная, тот новый тип своевольной властительницы, с каким ему ещё не приходилось встречаться.

Его особенно притягивало её самоутверждение. Это было и сложнее и значительнее простого эгоизма: она считала себя в праве совершать все, что ей заблагорассудится, потому что отвергла все моральные условности и запрещения. Она даже не столько отвергала их теоретически, сколько презирала в действительности. Она была бунтаркой по своему душевному складу и исконной русскости. Она постоянно искала свободы, но понимала её по своему — отказываясь от обязанностей по отношению к окружающим и считая, что она ничем ни с кем не связана.

В Аполлинарии очень резко выступали те стороны её характера, которые Достоевский вообще считал ключевыми для объяснения человеческой сложности: она была способна на бунт и дерзание, и она в себе совмещала самые противоречивые склонности. Ее темперамент одинаково проявлялся и в любви и в ненависти. Она быстро увлекалась, строила идеальные образы, — и резко разочаровывалась. И так как она не умела прощать и не знала снисхождения, это разочарование немедленно превращалось в иронию и беспощадность, в гнев и жестокость. Она сама порою от этого страдала, её требования к жизни и людям фатально обрекали её на поражения и удары, и это бросало трагическую тень на все её существование — Достоевский это почувствовал в Париже и от этого ещё больше полюбил её. Дыхание беды, почти катастрофы, которое овевало её, — это её естественное влечение к абсолютному, к непомерному, и её неспособность войти в рамки — все это было его кровное, родное. Он порою точно в зеркало вглядывался в эту молодую девушку: в ней самой волновалось то, что он пытался вложить в свои романы, и в ней было больше «достоевщины», чем в ряде его героев и героинь. Но она этого не знала, не думала об этом, и она ведь не любила его.

Но даже и в этом он не был вполне уверен. Он постоянно сомневался в её чувствах и настроениях и никак не мог ясно прочитать в сердце собственной возлюбленной. Точно ли она собиралась его покинуть? Был ли это конец ли же перерыв, после которого она целиком будет принадлежать ему? И Достоевский, психолог и провидец, знавший все тайны ума и души, стоял в унынии и бессилии перед загадкой 23-летней любовницы.

Странной и трудной была его жизнь зимой 1863 и ранней весной 1864 гг., подле умиравшей жены, за которой он ходил, облегчая последние её дни, заботясь о ней, а может быть, и мечтая о её смерти, как об избавлении — и все время нося Аполлинарию и в сердце и в самых глубинах плоти. Марья Димитриевна кашляла кровью в спальной, а он ждал письма с французской маркой, от Аполлинарии, из Парижа.

Никто, даже брат, поверенный его любви к Аполлинарии — не знает, что происходит в нем в эти страшные месяцы. Стиснув зубы, подчинив себя твердо установленному порядку работы и домашних обязанностей, он ничем не выдавал жгучего вихря страсти и сомнений, раскаяния и сожалений, крутившегося в его душе.

С каждым днем настроение его ухудшалось: он был одинок и несчастен, он был свидетелем агонии той, кого когда-то любил, он дышал воздухом смерти и безумия. Марья Димитриевна часами сидела в кресле, неподвижно углубленная в свои думы. Потом она вдруг вскакивала, бежала в гостиную, останавливалась перед портретом мужа и, грозя ему кулаком, кричала:

«каторжник, гнусный каторжник!»

Бывали дни, когда ненависть её превращалась в остервенение и затем исчезала без следа. Ее часто мучили галлюцинации, кошмары, в последние недели перед смертью она стал полубезумной, с редкими мгновениями просвета.

После их расставания в Берлине Аполлинария вернулась в Париж. Сердце её ожесточено, у неё нет определенного места в жизни, и она ищет новых лиц и впечатлений. Чтобы развлечься, она холодно использует мужчин, попадающихся на её пути. «После долгих размышлений, я выработала убеждение, что нужно делать все, что находишь нужным». Она флиртует с пожилым англичанином, с медиком голландцем, говорящим по-русски, с грузином Николадзе, с французом Робескуром — на глазах у его жены, и вся эта международная коллекция дает ей лишь одно удовольствие — сознание собственной власти над влюбленными в неё поклонниками. Она точно скована своей силой, которую некуда применить, своими ненужными любовными победами.

Каждая новая встреча усиливала её неудовлетворенность, она расточала себя в бесплодной игре с десятками мужчин, и ничем не могла увлечься до конца. Она остается одинока в собственном невеселом и замкнутом мире.

Достоевский надеялся, что 1864 год принесет ему удачу, а на деле он оказался одним из самых тяжелых и несчастливых. В апреле умерла Марья Димитриевна, а в июле — любимый брат и товарищ по литературным предприятиям, Михаил. В сентябре скончался видный сотрудник «Эпохи» и друг Достоевского, критик и поэт Аполлон Григорьев. Достоевский писал впоследствии Врангелю:

«Бросился я, схоронив её (Марью Димитриевну), в Петербург, к брату, он один у меня оставался, но через три месяца умер и он. И вот я остался вдруг один, и стало мне просто страшно. Вся жизнь переломилась разом надвое. В одной половине, которую я перешел, было все, для чего я жил, а в другой, неизвестной ещё половине, все чуждое, все новое, и ни одного сердца, которое могло бы мне заменить тех обоих. Стало вокруг меня холодно и пустынно». Аполлинария могла бы стать этим сердцем и соединить две половинки жизни, но о ней Достоевский не упоминает. Очевидно, даже в письмах она не подарила ему немножко ласки.

Достоевский попробовал было написать Аполлинарии, чтобы она вернулась в Россию, но молодая девушка не выразила никакого желания стать его сестрой милосердия. Наоборот, у неё развивалось чувство досады, даже неприязни к Достоевскому. Она перестала верить в его «благородство». Зная его темперамент и воспламеняемость, она не могла поверить, что он не спит с другими женщинами, особенно после смерти жены, когда он остался один, — и в мысли об этом было что-то неприятное и грязное.