Ф. Достоевский - интимная жизнь гения — страница 27 из 35

Достоевский наносил сотни исправлений на свои рукописи, а на полях рисовал профили, домики, узоры и предметы. В ящике у него хранилась пастила, изюм, орехи и сласти, он угощал ими детей, когда они забегали случайно в кабинет, прорвав материнскую заставу.

Анна Григорьевна рассказывала, что он имел много искренних друзей среди женщин, и они охотно поверяли ему свои тайны и сомнения и просили дружеского совета, в котором никогда не получали отказа. Он входил в интересы женщин, «редко кто понимал так глубоко женскую душу и её страдания, как понимал и угадывал их Федор Михайлович». Но она ничуть его не ревновала. Когда он приезжал из гостей домой во втором часу ночи, она ждала его, готовила ему чай, а он, переодевшись в широкое летнее пальто, служившее ему вместо халата, приходил к ней в спальную — они обыкновенно спали отдельно — рассказывал ей со всеми подробностями, как он провел вечер, и беседа их порою длилась до утра.

Горячность и подозрительность его ничуть не уменьшились с годами. Он часто поражал незнакомых людей в обществе своими гневными замечаниями: он злился по всякому поводу, был чувствителен к иронии, и первый наскакивал, как бы желая предупредить возможность оскорбления. Многие эту манеру беседы считали дерзостью.

Вот как описывал Достоевского Опочинин в 1879 году:

«Немного сутуловат, волосы и борода рыжеватые, лицо худое с выдающимися скулами, на правой щеке бородавка. Глаза угрюмые, временами мелькнет в них подозрительность и недоверие, но большей частью видна какая-то дума и будто печаль».

Лицо это, многих удивлявшее печатью бунта и страдания, совершенно преображалось, когда он выступал на публичных вечерах. В 1879–1880 гг. его часто приглашали прочесть свое или чужое — и чтения эти всегда кончались овациями. Несмотря на астму и хрипоту, читал он изу-мительно, слушатели теряли чувство реальности, забывали, где они, и подпадали под «гипнотизирующую власть этого изможденного невзрачного старичка с пронзительным взглядом уходивших куда-то вдаль глаз». Он преображался, вдохновенное лицо его казалось лицом пророка. Приезжал он на эти благотворительные вечера в сопровождении «оруженосца верного», как он называл Анну Григорьевну.

У Достоевского, как и у всех людей, в его любви к жене был свой ритм, свои приливы и отливы, и он отлично понимал: чувство и чувственность описывают кривые, сексуальное и сентиментальное одинаково подвержены колебаниям нарастания и падения. Но постоянным в их отношениях была именно эротика. Он знал, что любовь и влюбленность не одно и то же, что можно любить глубоко и верно, не испытывая больше опьянения и порыва влюбленности, и поэтому так поражался своей способности вновь и вновь влюбляться в Анну Григорьевну. Поистине удивительна физическая свежесть, пронесенная им через долгие годы их сожительства — и это несмотря на приближение старости. Половое желание не только не притупилось с годами, но даже приобрело новую силу. В 1874 году, на седьмой год брака, расставшись с женой на две недели — она на даче, он в Петербурге, он пишет ей:

«Ужасно, ужасно надобно тебя видеть, несмотря даже на лихорадку, которая даже в одном отношении облегчает меня, удаляя…» Потом он едет в Эмс лечиться и признается:

«Думаю о тебе поминутно, Анька, я тоскую по тебе мучительно!.. Вечером и ложась спать (это между нами) думаю о тебе уже с мучением, обнимаю тебя в воображении и целую в воображении всю (понимаешь?).

Ты мне снишься обольстительно. Ты говорила, что я, пожалуй, пущусь за другими женщинами здесь заграницей. Друг мой, я на опыте изведал, что и вообразить не могу другой, кроме тебя.

Не надо мне совсем других, мне тебя надо, вот что я говорю себе каждодневно. Слишком я привык к тебе и слишком стал семьянином. Старое все прошло. Да и нет в этом отношении ничего лучше моей Анечки. Не юродствуй, читая это, ты должна знать меня. Надеюсь, что письмо это никому не покажешь».

Летом 1879 года он снова в Эмсе, здоровье его плохо, эмфизема легких (катар дыхательных путей и сосудов) почти не поддается излечению, ему 58 лет, а письма к жене дышат все той же физической страстью, ревностью, желанием:

«Каждую ночь ты мне снишься… целую тебя всю, ручки ножки обнимаю… себя… береги, для меня береги, слышишь, Анька, для меня и для одного меня… как хочется мне поскорее обнять тебя, не в одном этом смысле, но и в этом смысле до пожару»… (зачеркнуто Анной Григорьевной).

Возможность близкой смерти только усиливает его любовь. И в то же время он забывает её День Ангела, он рассеян и забывчив (однажды, в официальном учреждении, выбирая метрику дочери, он забыл девичью фамилию Анны Григорьевны).

К сожалению, большинство его писем 1879 года из Эмса изуродовано его женой, не желавшей, чтоб кто-нибудь узнал все интимные стороны половой жизни Достоевского, и о том, что он хотел сказать, мы можем лишь догадываться:

«Теперь об интимном очень, — пишет он в августе 1879 года, — пишите, царица моя и умница, что видите самые соблазнительные сны (зачеркнуто две строки). Это привело меня в восторг и восхищение, потому что я сам здесь не только по ночам, но и днем думаю о моей царице и владычице непомерно, до безумия. Не думай, что только с одной этой стороны, о, нет, но зато искренне признаюсь, что с этой стороны думаю до воспаления. Ты пишешь мне письма довольно сухие, и вдруг выскочила эта фраза (зачеркнуто десять с половиной строк)… которой бы она не схватывала мигом, оставаясь вполне умницей и ангелом, а, стало быть, все происходило лишь на радость и восхищение её муженька, ибо муженек особенно любит, когда она вполне откровенна. Это-то и ценит, этим-то и пленился. И вот вдруг фраза: самые соблазнительные сны (зачеркнуто шесть строк). Ужасно целую тебя в эту минуту. Но чтоб решить о сне (зачеркнуто две строки), то, что сердечко моей обожаемой жонки (зачеркнуто полторы строки). Анька, уже по этой странице, можешь видеть, что со мной происходит. Я как в бреду, боюсь припадка. Целую твои ручки и прямо и в ладошки и ножки и всю».

Через три дня он говорит о том же самом:

«И вот я убедился, Аня, что я не только люблю тебя, но и влюблен в тебя, что ты единая моя госпожа, и это после 12 лет! Да и в самом земном смысле говоря, это тоже так, несмотря на то, что уж, конечно, ты изменилась и постарела с тех пор, когда я тебя узнал ещё девятнадцати лет. Но теперь, веришь ли, ты мне нравишься и в этом смысле несравненно более, чем тогда. Это бы невероятно, но это так. Правда, тебе ещё только 32 года, и это самый цвет женщины (зачеркнуто пять строк)… это уже непобедимо привлекает такого, как я. Была бы вполне откровенна — было бы совершенство. Целую тебя поминутно в мечтах моих всю, поминутно взасос. Особенно люблю то, про что сказано: „и предметом сим прелестным — восхищен и упоен он“. Этот предмет целую поминутно во всех видах и намерен целовать всю жизнь».

Иногда эта его эротическая скороговорка напоминает речи старика Карамазова и его безудержное сладострастие. Некоторые строки исключительно разоблачающие:

«В мыслях целую тебя поминутно, целую и то, чем „восхищен и упоен я“. Ах, как целую, как целую! Анька, не говори, что это грубо, да ведь что же мне делать, таков я, меня нельзя судить. Ты сама (одно слово зачеркнуто), свет ты мой, и вся надежда моя, что ты поймешь это до последней утонченности… До свиданья, ангел мой (ах, кабы поскорей свидание!). Целую пальчики ног твоих, потом твои губки, потом опять (одно слово зачеркнуто)».

Повторения, приписки, восклицания и намеки придают страстный тон этим излияниям. Их поток не прекращается даже в самые знаменательные дни его жизни, в 1880 году, когда в Москве, на Пушкинских торжествах, он произносит речь, вызвавшую бурные овации и сделавшуюся чуть ли не программой для целого поколения поздних славянофилов и почвенников. Именно в Москве выразил он свои заветные надежды о миссии России:

«Да, назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное. Стать настоящим русским, стать вполне русским… значит только стать братом всех людей, всечеловеком… Это значит: внести примирение в европейские противоречия, указать исход европейской тоске в своей русской душе, всечеловеческой и всесоединяющей… и в конце концов, может быть, изречь окончательное слово великой общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову Евангельскому закону».

К старости он до того привык к Анне Григорьевне и семье, что совершенно не мог без них обходиться. В домашнем кругу несколько утихала вулканическая работа его духа, уменьшалось его внутреннее беспокойство, но едва он оставался один, как волнения и страхи подымались с новой силой.

Он уезжает в Эмс, на лечение, позади у него несколько месяцев мирного существования в Старой Руссе, никаких неприятностей не предвидится, но разлука с семьей подавляет его, он приезжает в Эмс нервный, усталый, «изломан-ный», по его выражению, садится в кресло, закрывает глаза на минуту, и засыпает на полтора часа — в совершенном изнеможении.

В 1879 году и начале 1880 года здоровье Достоевского сильно пошатнулось. Речь на открытии памятника Пушкину была его лебединой песней, и его литературным и общественным завещанием. В начале января 1881, когда он подготовлял к печати новый выпуск «Дневника писателя» с этой знаменитой речью и ответом её критикам и комментаторам, он был уже безнадежно болен. Об этом знали только жена и друзья.

В конце января 1881 г. у Достоевского от волнения произошел разрыв легочной артерии, а через два дня начались кровотечения.

Они усиливались, врачам не удалось их остановить, он несколько раз впадал в беспамятство. 23 января 1881 года он попросил раскрыть наугад Евангелие, привезенное им с каторги, и прочесть верхние строки открывшейся страницы: он всегда так делал в трудные минуты. Анна Григорьевна повиновалась и прочла вслух от Матфея гл. 3, ст. 2: