2. Что же до девочки Оли Ярхо, то не только с фамилией, а еще задолго до того и с именем ее были у ее родителей серьезные проблемы. По абсурдной случайности, после всех переездов, пересечений границ и бесконечной смены документов, у меня сохранилась переписка ее родителей в момент ее рождения. Вход мужчинам-отцам в советский роддом был строго-настрого запрещен. И вот они друг другу пишут: она – ему, он – ей, в палату № 34 Института акушерства и гинекологии, располагавшегося в доме № 2 по Большой Пироговской улице (они жили в коммунальной квартире № 70 дома № 37–43 по той же Пироговской улице, кстати, по соседству с домом, в котором в 1920‐х годах жил Булгаков).
– Ну как да что, как здоровье, как «девочка»?
– Вроде курносая…
– Как же так? Моя ли это дочь?! Моя курносой быть не может!
Друзья, родные тоже пишут записки-записочки, как да что, как там «девочка»? В чем дело? Почему у этого ребенка до сих пор нет имени? По позднейшим рассказам, еще до рождения между ними было решено: если мальчик – называет мама, и будет тогда непременно Михаил, в честь дедушки Миши Медведкова – маминого обожаемого папы. А если девочка – то называет папа, и тогда полная неясность. Дни идут. Вот пишет подруга: «Как ты себя чувствуешь? Разрешили ли тебе уже ходить? Как девочка? Тебе огромный привет и поздравления от Ю. Он уже достал книжку про Пикассо и, наверное, уже выслал. Надеется (и я тоже), что она тебе понравится».
3. Книжка про Пикассо – в советский роддом от французского друга подруги – вот так предмет первой необходимости! Книга эта вернулась в Париж, вот она: стоит на полке. Ее автор Пьер де Шампри, а называется она «Пикассо в тени и на солнце». Издательство: «Галлимар», год издания: 1960. Я знаю ее наизусть, ибо с ней в обнимку прошло детство. А книжка хитрая. В ней рассказывается о мотивах, которые Пикассо использовал в своем творчестве; показывается вся та история искусства, которую он проработал и пропустил через себя. Рассматривая эту книгу, можно привольно бродить по территории искусства; можно гулять в садах творчества и даже заразиться чувством связи между теми, кто на эту территорию вступает, кто по ней прогуливается. И я заразилась – этим чувством родства, этой уверенностью в том, что все всегда растет в искусстве одно из другого. Там в этой книжке был портрет жены Пикассо – Ольги. То, что она Ольга, не удивляло, что русская балерина в Париже, тогда, в детстве, не заинтересовало. Да и как было такое себе представить?
4. «Леночка! Возвращайся скорее. Наши приготовления подходят к концу. Пеленки, распашонки, чепчики уже ждут девочку. Жду тебя очень, очень. И еще, очень хочу увидеть девочку. Целую тебя и дочь». От другой подруги: «Ну как твое материнское мироощущение? Обо всех твоих прошедших переживаниях поговорим при встрече. Ну как твое чадо? Говорят, что ты его уже кормишь. (Ребенок уже в мужском роде!) Ты не падаешь в обморок от его прикосновений?» Дальше рассказывается, как данная подруга проектирует кузнечный цех. Инженер, стало быть, как и мама. А вот телеграмма от родственников Медведковых из Симферополя, посланная на имя «Ерхо» (кто ошибся, они или почта?) девятнадцатого февраля, то есть «чаду» уже неделя: «поздравляем-дорогих-родителей-дочкой-желаем-всем-здоровья-медвековы» (без второй «д», то есть именно так, как мою фамилию регулярно пишут во Франции, иначе им слишком длинно, да и зачем повторяться). А вот отдельно телеграмма от дедушки Миши. Тут уж вообще не до имен. Кратко, четко и донельзя путано: «горячо-поздравляю-целую-маму-дочку-папа». Вот так! Кто кому кем приходится? Так и я, во время моего первого и последнего сеанса психоанализа, в первой же фразе, так запуталась в родственных связях, так заблудилась в трех березах (или дубах? нет, кажется, соснах), так все перепутала между собой-дочерью и собой-же-матерью, моей матерью, ее дочерью (я) и дочерью (моей), что аналитик чуть не лопнул от счастья в предвкушении ближайших тридцати как минимум лет, потребных для распутывания этого клубка, но не тут-то было.
От тети Лили Г., которая подарит мне мои первые часы, научит свистеть и кататься на коньках, послание такое: «Лена, с дочкой, салют! Как здоровье твое и твоей дочки? Лена, пожалуйста, напиши, как кушает твоя дочка? Напиши, она очень толстая? Она синенькая или уже нет? (Имени еще нет, а уже толстая и синяя.) Толька (мой папа) выглядит после родов как петух. Звонит он мне тринадцатого и говорит, что дочь, и просит купить цветов. Я – цветов нет, есть корзины. Он – из‐за денег дело не встанет. Я – покупаю корзину за 8 р. 24 к. Такая, собака, тяжелая, еле ее дотащила до дома (я с обеда отпросилась). Звоню Толе и говорю, что надорвалась. Он перед больницей приезжает ко мне. Рассказывает, что две ночи не спал, только курил. Он настолько переутомился и переволновался, что я вышла на минуту на кухню, а по возвращении он крепко спал. В роддоме, чтобы передали тебе корзину, он сунул нянечке Нюре 1 р. и завел с ней контакт. Я не открываю Америки, говоря, что он очень тебя любит, но все-таки думаю, что это тебе будет приятно. Из роддома поехали к тебе домой, выпили, послушали музыку. Все время спрашивала, как будешь называть девочку, он сказал: буду советоваться с женой».
Так у меня имени и нет. Зато мы знаем: та нянечка, что получила рубль за внос корзины, звалась Нюрой; папа начал фантазировать, как он ее уговорит и она его пустит к маме в палату. «Ой, Ленка, если бы ты видела, как он ждал твою записку! Смехота! И ждал он ее не напрасно. Записка была очень теплая, да что я говорю, просто любовная».
Из других примечательных текстов есть еще такой (от коллеги): «А дочка очень смешная? Вы случайно не знаете, как ее будут звать? Как Вы с ней справляетесь? Неужели Вы можете ее отличить от других детей?»
А вот еще письмо…
Я же историк, работаю с архивами. Я историк на карантине, а потому работаю с теми архивами, что под рукой, под боком, под самым носом, рукой подать и т. д.
5. Но прежде – небольшой перерыв. Он необходим по меньшей мере для того, чтобы мой проходивший мимо муж (зовут его Филипп), которому я рассказала (с азартом) о том, что в течение первой недели, а то и всех первых десяти дней моей жизни была безымянной, ответил, что он тоже. Да и сестру его решили как-то назвать в последнюю минуту, когда пора было идти записывать. И что «раньше», сказал он, детей вообще часто никак не называли, ибо не знали, выживут ли они. Ждали до крестин, чтобы не хоронить уже такого-то по имени, но еще не крещенного ребенка. Так что первое время дети были «никто», в ожидании подтверждения того факта, что приняты в сообщество живых: имя выдавалось как подарок, как награда за живучесть.
6. И снова Пруст в «Германтах»: «…так мы даем имена Марса, Венеры, Сатурна звездам, в которых нет ничего мифологического. Мы чувствуем в одном мире, а именуем в другом, мы можем кое-как согласовать эти два мира, но мы не можем заполнить пропасть между ними». «Согласовать» – важное у Пруста слово. Как согласовать мир чувств и мир имен? А мир чувств – это ведь и мир тел, да и мир вещей. А мир имен – он звездный. В пропасти между этим миром и тем рождается литература.
7. Лабрюйер в «Характерах» так пишет о сильных мира сего: «Довольно и того, что у нас с народом одна религия и один Бог: не хватало еще зваться Пьер, Жан, Жак, как торговец или хлебопашец. Постараемся же не иметь с ним ничего общего; подчеркнем все, что нас от него отделяет; пусть они берут себе двенадцать апостолов, их последователей, первых мучеников (каковы люди, таковы и их святые покровители); пусть с радостью ждут ежегодного возвращения своего дня, который каждый отмечает как личный праздник. Нам, сильным мира сего, подойдут имена светские, пусть нас окрестят Ганнибалом, Цезарем, Помпеем, это были великие люди; Лукрецией – знатная была римлянка, Рэно, Рожэ, Оливье и Танкред, это были рыцари, в романах нет героев чудесней; пусть назовут нас Гектором, Ахиллом, Геркулесом, они были полубогами, и даже Фебусом и Дианой; и кто запретит нам зваться Юпитером, Меркурием, Венерой или Адонисом?»
8. «Что в имени тебе моем?»
9. У меня – после всего, что было выкинуто, потеряно, что пропало – мало что сохранилось. Почти ничего. Я думаю о детской комнате моего мужа, которая все еще существует, о чердаке их семейного дома, стоящего все там же, на том же месте, о розовом кусте, пересаженном из сада его бабушки, о бабушкином доме в деревне по соседству – напротив церкви, где она всю жизнь играла на фисгармонии. Я думаю об этом мире чувств, вещей, земли, домов, камней, деревьев – и сравниваю это с моим бедным миром, сплошь бумажным. Только и есть что желтые листы; да в придачу пара имен. Как мне быть? Как быть? Так мало (д)осталось, так нет же, давай делись и этим. А мне-то самой, одной? А для меня? Где мой мир чувств? Где моя оболочка? Где кожа моя? Где дом мой – домишко? Где гнездо, дырка, будка? Где никто не тронет, не плюнет? Где мой пень, под которым никто не пнет? Нет такого места. Нет такой будки, нет ошейника, хоть бы и с не собственным, а хоть с чьим-то, с чужим каким именем, с любым. Только дорога меж голых стволов, только идти по ней в темноте, не зная, куда ступит нога, устоит ли, поскользнется? А неважно, ты знай себе иди, ты, эта, как-тебя-по-батюшке, эй-девушка, женщина-в-зеленой-шапке, нет, не вы, крайняя-слева, давай поворачивайся и, раз, колючим в спину. Чужая дорога, чужая память, чужие дома, чужое тело, чужое имя. Ничего своего. Ничего. Только листы бумаги. Шурши ими, историк.
20 марта
1. А эти страницы – вырванные из старого детского блокнота, что это?
На них дата: 1978 год.
И имя: О. Ярхо.
Такая была писательница. Писала короткие рассказы, эскизы с натуры. А на следующий 1979 год ее не стало. Померла. Испарилась. «Оли Ярхо» потом больше не было. 1978‐й – последний год в ее жизни. Вместе с утратой имени она и писать перестала. О чем же таком она писала, эта писательница – «О. Ярхо». Два «о», в начале и в конце, рифмуется; если играть в повешенного, будет «О-о». Но лучше в него не играть.