Фаина Раневская. Любовь одинокой насмешницы — страница 41 из 47

Юрский, исполняя долг режиссера, улаживал конфликты. Как мог успокаивал Фаину Георгиевну и пытался уберечь окружающих от ее нападок, зачастую несправедливых. Ему и самому иногда бывало страшно.

Фаина Георгиевна привычно сообщала, что отказывается играть. Сегодня и вообще.

Сергей Юрьевич шутками и комплиментами приводил актрису в более-менее сносное расположение духа. Порой ему в этом трудном деле помогал директор театра Лев Лосев.

Вспоминает Нина Сухоцкая: «Читаем вместе пьесу, и Фаина Георгиевна радуется дивному, исконно русскому языку Островского, которого всегда очень любила. Вопрос решен, будет играть. Я была свидетельницей, с какой бережностью, почти благоговейно работала она еще до репетиций над этой ролью. Образ старой няньки легко зарождался в тексте, походке, нюансах интонаций… Но уже на первых читках обнаружилось решительное несогласие Фаины Георгиевны с режиссерской трактовкой пьесы. Помню, как после одной такой репетиции-читки, придя домой, она прямо в пальто опустилась в передней в кресло и долго молчала. На мои расспросы растерянно и горько сказала: «Подумай, что же это? Он (режиссер. — Н. С.) сказал, что я прекрасно читала роль, но читала Островского, а он намерен ставить эту пьесу как Шекспира». С этого началось. За редким исключением репетиции шли для Фаины Георгиевны трудно, мучительно».

Юрский прикрепил к Раневской свою помощницу Марию Дмитриевну, которая благотворно (то есть успокаивающе) действовала на актрису. Она была ее помощницей, наперсницей, ангелом-хранителем. По старой традиции русского театра Раневская не могла выйти на сцену сама, без того, чтобы кто-нибудь ее не «выпустил». Мария Дмитриевна перед каждым выходом (которых у Филицаты целых десять), помогала Фаине Георгиевне подняться на ноги и командовала: «Пошла». Именно так, согласно традициям.

Во время каждого выхода Раневской на сцену свершалось чудо. Старая немощная народная артистка преображалась в бойкую хлопотунью Филициату. Зрители встречали Фаину Георгиевну аплодисментами, а она потом, как вспоминает Сергей Юрский, сердилась: «Зачем? Зачем они хлопают? Они любят меня? За что? Сколько лет мне кричали на улице мальчишки: «Муля, не нервируй меня!» Хорошо одетые надушенные дамы протягивали ручку лодочкой и аккуратно сложенными губками, вместо того чтобы представиться, шептали: «Муля, не нервируй меня!» Государственные деятели шли навстречу и, проявляя любовь и уважение к искусству, говорили доброжелательно: «Муля, не нервируй меня!» Я не Муля. Я старая актриса и никого не хочу нервировать. Мне трудно видеть людей. Потому что все, кого я любила, кого боготворила, умерли. Столько людей аплодируют мне, а мне так одиноко. И еще… я боюсь забыть текст. Пока длится овация, я повторяю без конца вслух первую фразу «И всегда так бывает, когда девушек запирают» на разные лады. Боже, как долго они аплодируют. Спасибо вам, дорогие мои. Но у меня уже кончаются силы, а роль все еще не началась… «И всегда так бывает, когда девушек запирают». Нет, не так, я не умею говорить одинаково. Я помню, как выходили под овацию великие актеры. Одни раскланивались, а потом начинали роль. Это было величественно. Но я не любила таких актеров. А когда овацию на выход устроили Станиславскому, он стоял растерянный и все пытался начать сквозь аплодисменты. Ему мешал успех. Я готова была молиться на него. «И всегда так бывает, когда девушек запирают». Нянька добрая… Она любит свою воспитанницу, свою девочку. А на бабушку нянька злится — зачем запирает внучку… Поликсену… дорогую мою… «И всегда так бывает, когда девушек запирают». Нянька раздражена. Или это я раздраженная? «Муля, не нервируй меня!» Я сама выдумала эту фразу. Я выдумала большинство фраз, которые потом повторяли, которыми дразнили меня. В сущности, я сыграла очень мало настоящих ролей. Какие-то кусочки, которые потом сама досочиняла. В Островском нельзя менять ни одного слова, ни одного! Я потому и забываю текст, что стараюсь сказать абсолютно точно, до запятой. А суфлера нет. А все кругом говорят бойко, но приблизительно. Не ценят слова. Не ценят слово. Не ценят Островского. И всегда так бывает, когда меня нервируют… Муля! Не запирай меня! Всегда так бывает».

И каждый вечер овации повторялись. Для того чтобы выйти на сцену в тишине, Фаине Георгиевне пришлось бы сделать это при совершенно пустом зале, зале без единого зрителя.

Первая сцена была очень трудной. Островский вводил зрителя в курс дела неспешно и обстоятельно, что в наше время смотрелось скучновато. Фаина Георгиевна всегда мучилась с этой первой сценой. После оваций, после столь горячего, щедрого на эмоции приема ей сразу же хотелось сделать в ответ нечто необычайное, значительное. А вместо этого в сцене шел такой вот разговор:

Зыбкина. Ах, ах, ах! Что ты мне сказала! Что ты мне сказала! То-то, я смотрю, девушка из лица изменилась, на себя не похожа.

Филицата. Все от любви, сердце ноет. И всегда так бывает, когда девушек запирают. Сидит, как в тюрьме, — выходу нет, а ведь уж в годах, уж давно замуж пора… Так чему дивиться-то?

Зыбкина. Да, да. Что ж вы ее замуж-то не отдаете? Неужели женихов нет?

Филицата. Как женихов не быть, четвертый год сватаются; и хорошие женихи были, да бабушка у нас больно характерна. Коли не очень богат, так и слышать не хочет; а были и с деньгами, так, вишь, развязности много, ученые речи говорит, ногами шаркает, одет пестро; что-нибудь да не по ней. Боится, что уважения ей от такого не будет. Ей, видишь ты, хочется зятя и богатого, и чтоб тихого, не из бойких, чтоб он с затруднением да не про все разговариватьто умел; потому она сама из очень простого звания взята.

Зыбкина. Скоро ль ты его найдешь такого!

Филицата. И я то же говорю. Где ты нынче найдешь богатого да неразвязного? Кто его заставит длинный сертук надеть али виски гладко примазать? Вяжет-то человека что? Нужда. А богатый весь развязан и уж, обыкновенно, в цветных брюках… Ничего не поделаешь.

Зыбкина. Уж само собой, что в цветных; потому какая ж ему неволя!..

Филицата. Мудрит старуха над женихами, а внучка, между тем временем, влюбилась да и сохнет сердцем. Кабы у нас знакомство было да вывозили Поликсену почаще в люди, так она бы не была так влюбчива; а из тюрьмы-то первому встречному рад: понравится и сатана лучше ясного сокола.

Раневская не была бы Раневской, если бы и здесь не нашла верного решения. Она разбивала первую сцену на множество крошечных кусочков и играла их «на контрастах».

Покидая сцену после десятиминутной игры, Раневская пела: «Корсетка моя…», пела песню, которую с ее подачи (в годы юности Фаина Георгиевна слышала ее в исполнении великого актера Владимира Николаевича Давыдова) ввел в спектакль Сергей Юрский, правда, по его замыслу песня должна была звучать в только финале. Сергей Юрьевич был против пения в первой сцене, ему хотелось неожиданно огорошить зрителя этой песней в финале, но переубедить Раневскую ему так и не удалось.

Вспоминает Константин Михайлов: «Уже на девятом десятке жизни Раневская сыграла еще одну роль. Ведь она все время думала о дальнейшей работе, хотела играть. Обижалась, горевала, когда, щадя ее здоровье, редко назначали спектакли с ее участием. И вот сыграла добрую, хлопотливую, трогательную, смешную, но в чем-то гордую старушку — няню Филицату в пьесе Островского «Правда — хорошо, а счастье лучше». Случилось так, что я был дежурным от художественного совета на том спектакле, когда она играла его в последний раз. Пристально следя за ней, я видел, как трудно ей все давалось. Но в зале звенел смех, раздавались аплодисменты на каждое ее появление, на каждый уход со сцены — все было как всегда».

В паузах Раневская не поднималась к себе в гримерную. Она предпочитала просиживать весь спектакль на сцене, за кулисами. Повторяла роль, не надеясь на слабеющую память, жаловалась Марии Дмитриевне на жизнь, да порой так громко, что голос ее был слышен на сцене. Юрский бросался наводить порядок, Фаина Георгиевна пугалась, закрывала рот руками, но через какое-то время все повторялось снова. В прежние времена она себе такого не позволяла.

Прав был поэт, сказавший:

Года меняют лица

Другой на них

Ложится свет.

«Фаина Георгиевна никогда не концертировала соло, — писал Сергей Юрский. — Никогда не выходила на сцену одна, хотя массу всего знала наизусть и дома читала великолепно. У нее действительно была какая-то абсолютная необходимость в партнере. Все, что в фас, все, что прямо в зал, ей казалось нескромным, недопустимым. Все, что в профиль, освобождало от груза ответственности и давало импульс к игре. Но Раневская остро и очень профессионально чувствовала реакцию зала, великолепно ощущала приливы и отливы внимания. Зал нужно «взять» — значит «отпустить» партнера и направить энергию прямо на зрителей. Зал взят. Но это «нескромно» и не по системе — смотреть в зал. И снова Раневская вертит партнером, будто ищет точку, где сольются наконец две противоположности и партнер станет залом — близким, послушным, а зал станет партнером — понимающим, реагирующим. Как живописец преодолевает плоскость полотна и создает перспективу картины, так Раневская зримо преодолевала условность театра в поиске секунды подлинного или, вернее, сверхподлинного момента жизни… Ей самой очень хотелось что-нибудь учудить. Эх, текста для этого нет. Замечательную роль написал А. Н. Островский. Но не для Раневской. Ей бы Грознова играть! Вот тут бы она выдала, да жаль — роль мужская. Ну ладно, текста нет, но есть же интонация! Есть жест, есть глаза! Чудить — не чудила, а желание в них светилось. И так объемно все звучало, и с хитрецой, и с подколом, и по-доброму: «…вы, отдохнувши, сегодня же понаведайтесь к воротам. У нас завсегда либо дворник, либо кучер, либо садовник у ворот сидят; поговорите с ними, позовите их в трактир, попотчуйте хорошенько! Своих-то денег вам тратить не к чему, да вы и не любите, я знаю; так вот вам на угощение!» И рублик шмяк на стол. Тот самый, что на мышьяк был дан. Вот он куда пойдет.