Последний раз мы виделись с ней в Италии. После этой точки я могу лопнуть от собственной значимости. Мне гордо. Потому что – в Италии. Еще немного денег, и в смысле Италии я уже буду похожей на Гоголя. Или Хемингуэя.
Впрочем, проблему «десять лет в Риме» или «несколько лет в Венеции» я вполне могу решить и без денег. Я умею убирать, стирать, готовить. Я приучена уважать чужую старость и верить в то, что кто-то тоже будет уважать мою. В общем, я готова к прорыву в Европу нашим обычным путем. Через попу.
Через массовое мытье поп и прочий уход за телами и предметами обихода всех потомков Гая Юлия Цезаря.
У меня в Европе даже есть две знакомые. Анна Павлова из Житомира и Марина Коваленко из Белой Церкви.
Анна – администратор Рима. Ну ладно, без пропущенных слов: Анна – администратор в ресторане «Роза гарден» в Риме. Марина живет в Падуе. У нее нет постоянной работы, зато есть неиссякаемый оптимизм и друг Пьетро. Он уже познакомил Марину со своей младшей сестрой. Сестре семьдесят семь. В Италии надо жить долго.
А я была там всего неделю. Специально для того, чтобы увидеть Николь. Ее и Алекса. Они соскучились по мне и по Европе. «Ну ты же можешь приехать? Всего на недельку? – капризно спросила она. – Ты же обещала стать богатой и приехать! Давай мы сделаем это?»
Николь позвонила за три месяца. Она всегда была очень организованной романтической идиоткой. А потому к звонку прислала письмо. «Я похудела! Я так похудела, что уже точно знала: что-то будет. И весь вопрос заключался в том, кто именно станет этим «что-то». Олька, ты не поверишь. Но я нашла то, что искала всю свою жизнь».
Я, конечно, не поверила.
А теперь злюсь… Злюсь ужасно. Мотаю головой. Хочу выбросить. Ее, ее дурацкую перспективу доиграться и угодить в дурдом, Алекса, который сказал мне при встрече: «Ласточка… Ласточка ты моя… А я вот… седой и толстый». Тогда мне захотелось плакать. А теперь – тоже плакать и выбросить их всех из головы.
Но вместе с ними может вылететь «операция собаки», проект «помощь другу» и куча работы, чтобы были деньги.
Это, кстати, деньги выбрали Ладисполи и отель «Вилла Маргарита» для пенсионеров и членов их семей. Зато в Ладисполи было море и электричка до Рима.
– Я приехала к тебе, как Джулия Ламберт[1] к своей маме на море… Зализать раны, – сказала Николь прямо на вокзале и нежно обняла меня за талию. – Я люблю, Олька… Я люблю…
Еще прямо на вокзале она сказала, что есть люди, созданные для работы, а есть – для жизни. Что жить – это такой же талант, как рисовать. И что, в общем, за это даже можно брать деньги. Она сказала, что дышать – это уже «фан», хотя слово «fun»[2] не вполне отражает. Она сказала – «наслаждение». Когда сладко плюс приставка «на».
Мы сразу пошли на пляж. На муниципальный. То есть бесплатный. У меня было два полотенца, а зонтик обещала взять Аня из Житомира, с которой я познакомилась накануне. А Марина из Белой Церкви не обещала ничего. Но была готова составить нам компанию, чтобы поговорить о Пьетро.
– Надо уметь быть счастливой. И уметь быть несчастной. И для каждого из этих состояний выбирать правильных людей, – сказала Николь и брезгливо оглядела окурки, вмонтированные в черный песок, голых итальянских детей и бабушек с газетами «Коррьере делла сера». На Аню с Мариной она не посмотрела вовсе.
Мы не виделись четырнадцать лет. С тех пор как Николь и Алекс уехали сначала в Германию, а потом в Сиэтл. И если честно, я совсем не была похожа на маму Джулии Ламберт. Ну, во всяком случае на ту, какой ее видел Сомерсет Моэм. У меня, например, не было шляпки. И хлопчатобумажных чулок. Впрочем, Николь могла просто забыть, как я выгляжу.
– Я талантливая, – сказала она. – Пошли отсюда. Во мне много творчества. Там, за забором, приличное платное место. И я чувствую, как оно просыпается. Не место. А творчество. Я устала жить на тридцать процентов своих возможностей. Мне надоело Зазеркалье.
Я нашла человека, который меня из него выведет. Я счастлива, Олька… Даже если он меня бросит и ничего не будет, я так счастлива. Хорошо тут у тебя… На море.
– Это не мое. Это Тирренское, – сказала я.
– Пусть. Но я бы на твоем месте – взяла. Оно очень тебе идет. – Она засмеялась.
Мне никто раньше не предлагал море, и я не знала, что с ним делать. Подарок не должен быть насилием. Я разозлилась и заорала ей в ухо:
– Ты – старая, ни хрена не похудевшая кошелка! И хамка!
– Что? Но во мне уже просыпается девочка…
– Только что в тебе просыпалось творчество. И семьдесят процентов возможностей…
– Расскажи мне про собак, – попросила она. – Только купи шезлонг, потому что я не люблю сидеть на песке. Шезлонг и зонтик. И мы будем сидеть, как в Майами, и слушать про твоих собак.
– Не сердись, – сказала я.
– Хорошо, – ласково согласилась она. – Только за это ты сама отвезешь меня назад. К Алексу. Мы живем в отеле в районе Трастевере. А то я могу потеряться в этих дурацких поездах, вокзалах, метро и подземных переходах.
Я купила зонтик и два шезлонга. В билет за шестнадцать евро вошли еще пользование душем, туалетом, возможность поиграть в волейбол и разучить танец под музыку «I saw you dancing».
Мы не виделись четырнадцать лет. Сидели рядом. Глядели на мое море, разбегом волны похожее на океан. Я рассказывала ей, как мы с соседкой Валей привили всех знакомых бездомных собак и взяли их на учет. Ошейники, конечно, – такой себе учет… Но все же собака с ошейником вызывает большее уважение, чем собака без… К осени мы с Валей собирались их стерилизовать.
Николь смотрела на воду. Вода возмущалась и вставала на дыбы. Самые возмущенные дыбы превращались в дымку. Море хотело потрогать Николь. И заходило с воздуха.
Мы сидели внутри двухместного морского тумана.
Она изредка хлопала тугими и длинными ресницами. Такими тугими, что их можно было использовать для изготовления вилок.
– Не надо стерилизации. Их же все равно заберут на живодерню… Все, что нам нужно, – это любовь. Оль… – Она посмотрела на меня янтарно (честное слово, ее наглый правый глаз был почти желтым, а левый – светло-коричневым) и тоскливо добавила: – Мы хотим любви, а вы предлагаете нам стерилизацию и живодерню…
– Кто? – спросила я.
– Вы. Все. Взрослые…
Никита Сергеевич не был гением. Просто так складывалось, что его репутация всегда была намного больше, чем он сам. И страх не быть, а казаться тоже всегда был намного больше… Кстати, это откуда – «не быть, а казаться»?.. Никита Сергеевич не помнил.
У него вообще была хорошая память. Послушная. Она сама чистилась от лишнего и оставляла только аккуратные столбики «запланировано», «сделано», «не сделано/почему».
За всю жизнь он привык быть Потаповым. И совсем не привык быть папой мальчика. Это была недоработка.
Работа, не исправленная действием.
Никита Сергеевич быстрее всех лез в драку, потому что чем дольше ждешь, тем больше страшно. И разводил костер, и играл в альпиниста, и прыгал с парашютом – тоже первым. Успеть, пока никто не догадался.
Все думали, что Никита Сергеевич – сильный. На самом деле он был быстро реагирующий. Инстинктивный. Отец, профессор Потапов Сергей Никитич, считал его бездумным. Был прав.
– Вот если бы у меня была собака, – сказал Никита Сергеевич, обращаясь к своей машине «хонде», – мы бы сейчас поехали в лес или в парк. Или даже на море. И бегали бы там за палкой. Да?
Помимо быстрой реакции, у Никиты Сергеевича был одушевленный мир. Весь. Он умел уговаривать капризных скальпелей, читать стихи капельницам, дружить с «хондами». Больше всего он любил спорить с чашкой и ложкой.
Чашка и ложка, например, знали, что Потапов ничего не выбирал. Согласно семейной традиции стал врачом, согласно кодексу мужской чести женился, согласно обстоятельствам создал методику и клинику.
Сначала клинику.
Потому что по-настоящему он не был врачом. Ему бы подошло почетное советское звание «заслуженный организатор науки».
Когда в девяностые все рушилось, он просто быстрее всех развел костер, полез в драку и спрыгнул с парашютом. Он вертелся так быстро, что никто не заметил, какой он не врач. Кроме Потапова-старшего…
Никита Сергеевич остановил машину в переулке, посигналил так громко, что «хонда» поморщилась. Ирина Константиновна, начмед клиники, вышла из подъезда… Из тьмы в свет. Лампочку на первом этаже упорно выкручивали хозяйственные… кто? Соседи? Бомжи? А им зачем? Кто-то выкручивал лампочку. Поэтому раз в два дня Никита Сергеевич привозил Ирину Константиновну домой, проверял санитарное состояние подъезда, неохотно ужинал и час или два гладил Ирину Константиновну по спине. По голой, глянцевой, ухоженной и одинокой спине.
– Привет, – сказала Ирина Константиновна, негромко прикрывая за собой дверь. – Поехали? У нас сегодня немцы и матушка рожает. Мне звонил дежурный врач.
– А если один человек полюбил другого человека, то что ему нужно делать? – спросил Никита Сергеевич.
– Бежать, – твердо сказала Ирина Константиновна.
– А тому, кого полюбили?
– Тоже бежать. Только в другую сторону.
– Ира, ты считаешь, что мир по-прежнему стоит на трех китах?
– Нет. Он стоит на мне. И на тебе. На санитарке Люсе, которая вчера избила тряпкой хозяина холдинга «Арс».
– Он что, плохо тужился?
– Он пыжился. И мешал родовспоможению своей жены… Кричал: «Катя, Катя, у тебя между ног головка! Тебе сейчас сфотографировать или потом?»
– Пьяный был?
– Нет, у него первые роды… Всё в новинку… А при чем тут киты?
– Просто мне казалось, что земля круглая. И если один человек бежит в одну сторону, а другой – в другую, то рано или поздно они… это… окажутся снова вместе.
– Это только в том случае, если хотя бы один из них не прекратит бежать, – сказала Ирина Константиновна. И без паузы, тем же тоном, с теми же серыми, как будто никакими, обманчиво пустыми глазами «добила»: – Я должна спросить, что у тебя случилось? Никита Сергеевич покачал головой.