Фамилия мне неизвестна… — страница 2 из 3

Я ждал боя, пулеметной очереди, визга разлетающихся осколков. Но было тихо.

Было удивительно тихо. В синем безоблачном небе блестящей елочной игрушкой плыл самолет с двумя фюзеляжами.

— Рама, — сказал и вздохнул пожилой солдат.

Да, это был фашистский самолет-корректировщик.

В третьей роте всего девятнадцать человек. Это смертельно усталые люди, которые шли всю ночь, чтобы к утру достичь высоты. Сейчас они спят вповалку в небольшом доме за мельницей. Спят прямо на полу, на разостланной соломе, натянув шинели на головы.

У мельницы похаживает солдат с биноклем. И пулемет осторожно вытянул тупую морду в сторону леса, который синеет вдали, подковой охватывая высоту. Артиллеристы роют в глубоком снегу огневые позиции. С лопат летит белая пыль и крупные комья снега. А рядом пушки со стволами в брезентовых намордниках.

Все это производит удивительно мирное впечатление.

Одиннадцать утра. Продолжается шестое февраля 1945 года…

А на столе толпятся высокие тонкогорлые бутылки со светлым немецким вином. Белеет жир в раскрытых коробках консервов. И лейтенант Михайлов, благодушно развалясь в кресле, поучает меня:

— Да ты не суетись! Все, что положено, мы сделали. На место прибыли вовремя. Пушки мои ребята скоро расставят, твои славяне все в сборе. Полный порядок. Да и фрицев не видно. Глядишь, простоим здесь до вечера, а там двинем дальше.

— Нет, — говорю я, — здесь будет бой…

— Телеграмму от Гитлера получил? — смеется лейтенант.

У него черные волосы, цыганские глаза и олень белые зубы. Без шапки и шинели, с расстегнутым воротом гимнастерки, на которой красной эмалью отсвечивают два ордена, он, пожалуй, красив. Старят его щетина на подбородке и щеках и ранние морщины, бегущие ко лбу от переносья. А ведь он наверняка моложе меня.

— Выпей, — лейтенант наливает вина в солдатскую кружку. — Да не бойся, оно слабое, как квас. А то ты не куришь, не пьешь — чистый монах.

Я выпиваю. Вино на самом деле слабое — сухое.

Лейтенант многому может научить меня — он, видно, воюет не первый год. А все-таки я знаю больше него. Я знаю, что через несколько минут — или часов? — здесь разыграется бой. А он знать этого не может. Я — из будущего, он — из этого времени. Я должен его предупредить. Ведь он скоро умрет.

Других офицеров на высоте нет. Только мы двое… Значит, в донесении просто напутано со званием. Он, оказывается, лейтенант, а не младший лейтенант.

Он скоро умрет, я должен его предупредить.

— Чего ты на меня смотришь, словно я — твоя покойная бабушка? — спрашивает Михайлов. — Боишься, что ли? Да ты не дрейфь. Высота господствует над местностью, обстрел хороший. Две пушки, «максим» — жить можно.

— Как вас зовут? — спрашиваю я.

— Алексей. А тебя?

— Володя. А вы откуда?

— Земляка ищешь? Из Москвы я. На Малой Бронной жил. Слыхал такую улицу?

— Слыхал, — киваю я. Даже песню знаю о погибших ребятах-москвичах: «Сережка с Малой Бронной и Витька с Моховой…» И вот он сидит передо мной — Алешка с Малой Бронной, пьет вино, достает ножом куски красно-белого мяса из железной банки.

— А ты откуда? — спрашивает человек из песни.

— Я вологжанин.

— Темный городишко! На каждые три дома — по церкви, — авторитетным тоном столичного жителя говорит Михайлов. — Кончится война, приезжай ко мне, в Москве поживешь… — Он закуривает толстую самокрутку.

Скольких за время войны он так приглашал? Эх, показать бы ему, кстати, и «темный» город Вологду. Показать здешние небоскребы, разбросанные среди тропической зелени. И речку, и набережную из пластика, который под влиянием интенсивности света сам меняет цвета…

— Вы чем до войны занимались? — продолжаю этот необходимый, но уже самому неприятный допрос.

— В школе учился.

— А ордена вам за что дали?

— За войну, — грубо отрезает Михайлов. И я понимаю, что ему, фронтовику, неприятно говорить об этом с мальчишкой, который и фашиста-то живого в глаза не видел. Лейтенант неприязненно смотрит на меня, резко выдыхая сразу из обеих ноздрей струи синего дыма.

Потом взгляд его смягчается, добреет. Видимо, он считает, что попросту я боюсь своего первого боя и потому сыплю дурацкими вопросами.

— Я тебе подарок сделаю, — говорит Михайлов, уже улыбаясь. — Небось все училище мечтал…

Из полевой сумки он достает вороненый парабеллум. Калибр девять миллиметров, восемь патронов входит в обойму, — услужливо подсказывает память.

— Держи. Обращаться-то умеешь?

Обращаться с немецким стрелковым оружием я умею. И я невольно краснею от радости, что у меня будет оружие, которое подарил боевой офицер второй мировой войны.

— Тебе сколько лет? — спрашивает вдруг лейтенант.

— Двадцать шесть, — не подумав, отвечаю правду.

— Ну, вот бы не сказал! А мне двадцать два… Небось в институте учился, отсрочку давали?

Я киваю…

— Товарищ лейтенант! — просовывается в дверь часовой. — Возле леса, кажись, фрицы появились. Побачьте…

Я вскакиваю, дрожащими руками всовываю дареный пистолет в свою кобуру. Всовываю, а он не лезет.

Михайлов быстро натягивает шинель. Когда я выбегаю на крыльцо, он стоит, широко расставив ноги, приставив к глазам бинокль. Потом протягивает бинокль мне:

— Гляди…

Из леса вытянулись и движутся к высоте три темных полоски. И прежде чем успеваю сообразить, что это, лейтенант говорит:

— Пустили передом взвод. Видишь, идут по отделениям. Объявляй тревогу…

Я врываюсь в комнату, где мы так уютно беседовали, и кричу:

— Тревога! По местам!

Люди просыпаются. Расхватав оружие, моя рота вываливается наружу. На соломе остается красный матерчатый кисет и винтовочная обойма с четырьмя патронами.

Коротенькая цепочка моих солдат на снегу перед мельницей. Я вижу их спины, широко раскинутые ноги в обмотках, сапогах, валенках. Короткие черточки — стволы автоматов. Хищные силуэты пушек. А в бинокль уже видно, как, проваливаясь по колено в снег, движутся вражеские солдаты.

Мы с Михайловым на мельнице. В ее кирпичной стене пробиты дыры, из них открывается прекрасный обзор.

Немцы идут. Мои солдаты лежат. Михайлов молча смотрит в бинокль. Что делать? Я ведь командую ротой…

— Стрелять надо, — неуверенно говорю я.

— Зачем? — отзывается Михайлов. Он на минуту опускает бинокль. — Этих положить мы всегда успеем. Знать бы, сколько фрицев в лесу…

Михайлов улыбается, хотя я понимаю, что ему совсем не весело, он улыбается для меня.

— Не дрейфь, Володя, отобьемся, — и снова приникает к биноклю.

Не дойдя до мельницы примерно полкилометра, фашисты, которые прежде шли гуськом, один за другим, разворачиваются в цепь. Так идти труднее, и немцы движутся медленнее. Я уже различаю глубоко надвинутые каски и блекло-зеленые шинели.

— Пора, — спокойно говорит Михайлов.

— По наступающей пехоте противника, — кричу я, выскочив из мельницы. — Пояс. Прицел…

Мои солдаты открывают огонь, не дождавшись конца команды. Прицел им, очевидно, известен и без меня. Михайлов, схватив меня сзади за ремень, рывком втаскивает под укрытие толстых кирпичных стен.

— Ну, чего выставился! — ругается лейтенант — Прямо Багратион какой-то. Из мельницы, что, голоса твоего не услышат? Это тебе не полигон в училище…

Раскатисто и глухо бьет станковый пулемет. Звонко, короткими прицельными очередями стреляют автоматы. Немцы словно вжались в снег. Их почти незаметно. Однако больше половины лежат на виду, неподвижно. И я не могу оторвать от них взгляда. Я смотрю на людей, которых убили по моей команде.

А смотреть надо не на них. О мельничные стены ударяют пули, потом раздается короткий, леденящий душу нарастающий визг. Возле мельницы вырастает столб снежной пыли, и град осколков барабанит в стены.

— Славяне, в укрытие! — кричит Михайлов.

Мгновение, и мельница набита запыхавшимися солдатами. Одного втаскивают, и на его мертвых, неподвижных ногах — налипшие комья снега.

А у мельницы, чередуясь, через правильные промежутки, повторяются визг летящей мины, короткий удар разрыва и злобный свист осколков…

Так продолжается примерно полчаса. Вокруг мельницы больше нет белого снега. Он почернел, разбросан взрывами, иссечен осколками.

Наступает тишина.

— По местам! — командует Михайлов.

И люди покорно выходят из-под укрытия толстых кирпичных стен. Выходят к окопам, где минуту назад скрежетал разъяренный металл. И я смотрю на них с уважением. Ведь и мне, уверенному в своей полной безопасности, — страшно.

А из леса выкатываются черные точки. И длинной цепью, захватывая нас в полукольцо, движутся вверх по склону.

А затем все повторяется. Наш огонь укладывает вражескую цепь в снег. Из леса приносится скрипучий визг мин. Солдаты собираются под укрытие мельничных стен. Затем — снова команда: «По местам!..»

Все повторяется. Только немецкая цепь все ближе а солдат собирается в укрытие асе меньше.

— Почему не стреляют пушки? — кричу Михайлову.

— Рано! — кричит лейтенант. Он, по существу, руководит боем. Осколок разрезал ему погон на левом» плече, цыганские глаза сужены в узкие щелки. — Рано!..

— Как — рано? Немцы же рядом!

— Рано, Володя!..

И он оказался прав. На опушку леса медленно вылез танк. Уверенный в себе, он как-то нагло, не спеша развернул угловатую башню. Нам в лицо уставился длинный ствол орудия. И мельница затряслась от удара. Второй снаряд угодил в фундамент. Кирпичи обвалились, пахнуло едкой, обжигающей легкие гарью…

Михайлова рядом не было. Я не успел заметить, как он выбежал к пушкам. Но вот одна из них, стоявшая справа от мельницы, выстрелила. Раз, другой, третий… Трассирующие снаряды били в лоб танку. И, не в силах пробить броню, круто взмывали вверх. А пушка, как маленькая рассерженная собачонка, тявкала все быстрее и злей.

Танк дрогнул и попятился. Но это — на мгновение. Он тяжело выполз на бугорок, развернулся, и снаряд обрушился на орудие. Второй… Четвертый… В воздухе мелькнули взлетевшее орудийное колесо и чья-то шинель.