Фараон — страница 7 из 133

Увидав Эннану, Херихор обратился к собравшимся:

— Согласно воле царя, с окончанием маневров верховная военная власть опять переходит ко мне.

Присутствующие склонили головы.

— Этой властью я должен воспользоваться прежде всего, чтобы воздать каждому по заслугам…

Офицеры переглянулись.

— Эннана, — продолжал министр, — я знаю, что ты всегда был одним из наиболее исполнительных офицеров.

— Истина говорит твоими устами, — ответил Эннана. — Как пальма ждет живительной росы, так жду я приказаний моих начальников. Не получая их, я чувствую себя, как одинокий путник, заблудившийся в пустыне.

Покрытые шрамами офицеры Нитагора дивились бойкому ответу Эннаны и думали про себя: «Вот кто получит высшее отличие!..»

— Эннана, — продолжал министр, — ты не только исполнителен, но и благочестив, не только благочестив, но и зорок, как ибис над водой. Боги отметили тебя драгоценнейшими качествами: змеиною осторожностью и ястребиным зрением…

— Чистейшая правда струится из твоих уст, — вставил Эннана. — Если бы не мое острое зрение, я не заметил бы двух священных скарабеев…

— Да, — перебил министр, — и не спас бы нашу колонну от святотатства. За этот подвиг, достойный благочестивейшего египтянина, дарю тебе… — Министр снял с пальца золотой перстень. — …дарю тебе вот этот перстень с именем богини Мут[36], милость и покровительство которой будут сопутствовать тебе до конца земного странствования, если ты этого заслужишь.

Министр-главнокомандующий вручил Эннане перстень, а присутствующие огласили воздух громкими кликами в честь фараона и звякнули оружием.

Видя, что министр не трогается с места, Эннана тоже продолжал стоять, глядя ему в глаза, как верный пес, который, получив из хозяйской руки кусок, виляет хвостом и ждет.

— А теперь, — продолжал министр, — признайся, Эннана, почему ты не доложил мне, куда исчез наследник престола, когда войско с трудом пробиралось по ущелью?.. Ты нас подвел, ибо нам пришлось трубить тревогу поблизости от неприятеля…

— Боги свидетели, я ничего не знал о достойнейшем наследнике, — ответил, недоумевая, Эннана.

Херихор покачал головой.

— Не может быть, чтобы человек, одаренный таким зрением, что за сто шагов в песке видит священных скарабеев, не заметил столь высокой особы, как наследник престола.

— Истинно говорю — не видел!.. — уверял Эннана, бия себя в грудь. — Впрочем, никто и не отдавал мне приказания наблюдать за царевичем.

— Разве я не освободил тебя от командования сторожевым отрядом?.. Или дал тебе какое-нибудь другое поручение? — спросил министр. — Ты был совершенно свободен, как и должно человеку, которому поручено наблюдать за важнейшими событиями. А ты справился с этой задачей?.. За подобную провинность в военное время тебя предали бы смерти…

Несчастный офицер побледнел.

— Но я питаю к тебе отеческие чувства, Эннана, — продолжал Херихор, — и, памятуя великую услугу, которую ты оказал армии, заметив скарабеев, символ священного солнца, я накажу тебя не как строгий министр, а как кроткий жрец, очень милостиво: ты получишь всего лишь пятьдесят палок.

— Ваше высокопреосвященство…

— Эннана, ты умел быть счастливым, так будь теперь мужественным и прими это маленькое предостережение, как и подобает офицеру армии его святейшества.

Не успел достойнейший Херихор окончить, как старшие офицеры уложили Эннану в удобном месте, в стороне от дороги, один уселся ему на шею, другой на ноги, а два прочих отсчитали ему по голому телу пятьдесят ударов гибкими камышовыми палками.

Бесстрашный воин не издал ни одного стона, напротив, напевал вполголоса солдатскую песню и по окончании экзекуции попытался даже сам встать. Ноги, однако, отказались ему повиноваться. Он упал лицом в песок, и его пришлось везти в Мемфис на двуколке; лежа в ней и улыбаясь солдатам, он размышлял о том, что не так быстро меняется ветер в южном Египте, как счастье в жизни бедного офицера.

Когда после короткого привала свита наследника тронулась дальше, достопочтенный Херихор пересел на коня и, продолжая путь рядом с генералом Нитагором, беседовал с ним вполголоса об азиатских делах, главным образом о пробуждении Ассирии.

В это время между двумя слугами министра — адъютантом, носящим опахало, и писцом Пентуэром — тоже завязался разговор.

— Что ты думаешь о случае с Эннаной? — спросил адъютант.

— А что ты думаешь о крестьянине, который повесился? — спросил писец.

— Мне кажется, что для него сегодняшний день — самый счастливый, а веревка вокруг шеи — самая мягкая из тех, какие попадались ему в жизни, — ответил адъютант. — Кроме того, я думаю, что Эннана будет теперь весьма внимательно наблюдать за наследником.

— Ошибаешься, — сказал Пентуэр, — отныне Эннана никогда больше не заметит скарабея, будь тот величиной с вола. А что касается крестьянина, то не кажется ли тебе, что ему все-таки очень и очень плохо жилось на священной египетской земле…

— Ты не знаешь крестьян, потому так говоришь…

— А кто же знает их, если не я? — хмуро ответил писец. — Я вырос среди них. Разве я не видел, как мой отец чистил каналы, сеял, жал, а главное — вечно платил подати? О, ты не знаешь, что такое крестьянская доля в Египте!..

— Зато я знаю, — ответил адъютант, — что такое доля чужеземца. Мой прадед или прапрадед был одним из знатных гиксосов[37]. Он остался здесь только потому, что привязался к этой земле. И что же — мало того, что у него отняли его поместье, — даже мне до сих пор не прощают моего происхождения!.. Сам знаешь, что мне порою приходится терпеть от коренных египтян, несмотря на мой высокий пост. Как же я могу жалеть египетского мужика, если он, заметив желтоватый оттенок моей кожи, бурчит себе под нос: «Язычник!», «Чужеземец!» А сам он, мужик, — не язычник и не чужеземец!..

— Он только раб, — вставил писец, — раб, которого женят, разводят, бьют, продают, иногда убивают и всегда заставляют работать, обещая вдобавок, что и на том свете он тоже будет рабом.

Адъютант пожал плечами.

— Чудак ты, хоть умница!.. — сказал он. — Разве ты не видишь: каждый из нас, какое бы положение он ни занимал — низкое или самое низкое, — должен трудиться. И разве тебя огорчает, что ты не фараон и что над твоей могилой не будет пирамиды?.. Ты об этом не думаешь, потому что понимаешь, что таков уж на свете порядок. Каждый исполняет свои обязанности: вол пашет землю, осел возит путешественников, я ношу опахало министра, ты за него помнишь, думаешь, а мужик обрабатывает поле и платит подати. Что нам до того, что какой-то бык родится Аписом и все воздают ему почести или что какой-то человек родится фараоном либо номархом?..

— У этого крестьянина украли его десятилетний труд, — прошептал Пентуэр.

— А твой труд разве не крадет министр?.. — спросил адъютант. — Кому известно, что это ты правишь государством, а не досточтимый Херихор?..

— Ошибаешься, — сказал писец, — он действительно правит. У него власть, у него воля, а у меня — только знания. Притом ни меня, ни тебя не бьют, как того крестьянина.

— А вот избили же Эннану, и с нами это может случиться. Надо иметь мужество довольствоваться положением, какое кому предназначено. Тем более что, как тебе известно, наш дух, бессмертный Ка[38], очищаясь, поднимается каждый раз на более высокую ступень, чтобы через тысячи или миллионы лет вместе с душами фараонов и рабов и даже вместе с богами раствориться во всемогущем прародителе жизни, у которого нет имени.

— Ты говоришь как жрец, — ответил с горечью Пентуэр. — Скорее я должен был бы относиться ко всему с таким спокойствием. А у меня, напротив, болит душа, потому что я чувствую страдания миллионов.

— Кто же тебе велит?..

— Мои глаза и сердце. Они — точно долина между гор, которая не может молчать, когда слышит крик, и откликается эхом.

— А я скажу тебе, Пентуэр, что ты напрасно задумываешься над такими опасными вещами. Нельзя безнаказанно бродить по кручам восточных гор — того и гляди, сорвешься, — или блуждать по западной пустыне, где рыскают голодные львы и вздымается бешеный хамсин[39].

Между тем доблестный Эннана, лежа в двуколке, где от тряски боль еще усиливалась, желая показать свое мужество, потребовал, чтобы ему дали поесть и напиться. Съев сухую лепешку, натертую чесноком, и выпив из высокого кувшина кисловатого пива, он попросил возницу, чтобы тот веткой отгонял мух от его израненного тела. Ледка ничком на мешках и ящиках в скрипучей двуколке, бедный Эннана заунывным голосом затянул песню про тяжкую долю низшего офицера:

«С чего это ты взял, что лучше быть офицером, чем писцом? Подойди и посмотри на рубцы и ссадины на моем теле, а я расскажу тебе про незавидную жизнь офицера.

Я был еще мальчиком, когда меня взяли в казарму. Утром вместо завтрака меня угощали тумаком в живот, так что даже в глазах темнело; в полдень вместо обеда, — кулаком в переносицу, так что даже лицо распухало. А к вечеру вся голова была в крови и чуть не раскалывалась на части.

Пойдем, я расскажу тебе, как я совершал поход в Сирию. Я шел навьюченный, как осел, — ведь еду и питье приходилось нести на себе. Шея у меня, как у осла, не сгибалась, спина ныла. Я пил протухшую воду и перед врагом был беспомощен, как птица в силках.

Я вернулся в Египет, но здесь я подобен дереву, источенному червями. За всякий пустяк меня раскладывают на земле и бьют по чему попало, так что живого места не остается. И вот я болен и должен лежать, меня приходится везти в двуколке, а пока слуга крадет мой плащ и скрывается.

Поэтому, писец, ты можешь изменить свое мнение о счастье офицера».[40]

Так пел доблестный Эннана. И его печальная песня пережила египетское царство.