17 февраля
Боюсь, что нам с посланником недолго уж осталось терпеть общество друг друга. Этот человек совершенно несносен. Его способ работать и вести дела настолько нелеп, что я невольно противоречу ему и часто поступаю по собственному усмотрению, что, конечно же, не может не вызывать в нем недовольства. Недавно он нажаловался на меня при дворе, и министр сделал мне хотя и мягкий, но все же выговор; я готов был уже просить отставки, как неожиданно получил от него приватное письмо, в коем он настолько поразил меня своим великодушием и благородством, своей мудростью, что я благоговейно снимаю пред ним шляпу[76]. Как ласково он журил меня за мою чрезмерную чувствительность, как тонко увещевал, отдавая должное моим сумасбродным идеям об истинной пользе, о влиянии на других, о подлинном рвении в делах и, видя в них лишь юношеский задор, отнюдь не стремился искоренить их, но желал лишь смягчить и направить их в иное русло, где бы они нашли себе достойное применение и возымели бы наибольшее действие. Теперь я на целую неделю укрепился духом и пришел в согласие с самим собой. Душевное спокойствие и вера в себя суть великое благо. Ах, друг мой, если бы сие сокровище было еще столь же прочно и долговечно, сколь оно прекрасно и ценно!
20 февраля
Да благословит вас Бог, дорогие мои, да ниспошлет Он вам все те счастливые дни, коих лишил меня!
Благодарю тебя, Альберт, за твой обман: я ждал известия о вашей свадьбе, положив в этот день торжественно снять со стены силуэт Лотты и погрести его среди прочих бумаг. Итак, теперь вы – супруги, а образ ее все еще здесь! Так пусть же он остается! Почему бы и нет? Я знаю, что и я незримо присутствую в вашей жизни, занимаю не во вред тебе скромное место в сердце Лотты; да, это лишь второе место в нем, но я желал бы и должен сохранить его за собою. О, я сошел бы с ума, если бы она забыла меня! Альберт, эта мысль для меня – сущий ад! Прощай, Альберт! Прощай, Лотта! Прощай, мой ангел!
15 марта
Со мною приключилась одна неприятность, из-за которой придется мне уехать отсюда. От досады я скриплю зубами! Проклятье! Случившегося уже не исправишь, а виноваты во всем вы, принудившие меня своими увещеваниями, подстрекательствами и домогательствами вступить в службу, противную моей натуре. И вот мне награда! И вот вам награда! И дабы ты вновь не сказал, что все портят мои сумасбродные идеи, привожу тебе здесь, милостивый государь, краткую повесть моих злоключений, без затей и прикрас, как описал бы их нелицеприятный летописец.
Граф фон К. любит меня, выделяет меня из прочих своих знакомых, о чем я уже сто раз писал тебе. Вчера был я у него на обеде; а в этот день собирается у него по вечерам изысканное общество высокородных дам и кавалеров, до коих мне никогда не было дела, и потому мне не пришло на ум, что нашему брату, младшему чиновнику, не место на сих раутах. Итак, отобедав, мы с графом и полковником Б. прохаживаемся по большой зале взад-вперед, беседуем; между тем приблизилось время съезда гостей. Я, Бог мне свидетель, ни о чем таком не помышляю, как вдруг входит в залу ее превысокоблагородие мадам фон С. со своим супругом и заботливо выпестованной плоскогрудой гусыней-дочкою, затянутой в корсет; они en passant[77] изумленно раскрывают свои породистые, вельможные очи и возмущенно раздувают ноздри, а так как мне сия порода хуже горькой редьки, я готов был уже откланяться и ждал только, когда освободится граф, к коему они тотчас приступили с своею дурацкою болтовнею, но тут вошла моя фройляйн Б. Надобно признаться, что сердце мое всякий раз при ее появлении немного замирает, и потому я остался, встал у спинки ее стула и не сразу заметил, что она говорит со мною с меньшей открытостью, нежели обычно, и к тому же с некоторым смущением. Это неприятно поразило меня. «Неужто и она такова, как вся эта публика?» – подумал я и, почувствовав себя уязвленным, хотел уйти, но остался, оттого что все же надеялся найти какое-нибудь объяснение ее перемене ко мне и не верил в эту перемену, ждал услышать от нее приветливое слово – как тебе будет угодно. Между тем гости все прибывали. Барон фон Ф. во всем блеске своего гардероба времен коронации Франца I[78], надворный советник Р., именуемый здесь in qualitate[79] господином фон Р., с своею глухою супругою, дурно одетый И., восполняющий изъяны своего допотопного туалета новомодными заплатами, словом, толпа гостей растет на глазах. Некоторые из моих прежде столь словоохотливых знакомых ответствуют мне на редкость лаконически. Я недолго недоумевал и занялся исключительно своей фройляйн Б. Я не замечал, как перешептывались женщины в конце залы, как их возбуждение передалось мужчинам, как фрау фон С. обратилась с какою-то просьбою к графу (все это мне после рассказала фройляйн Б.), пока наконец граф не подошел ко мне и не отвел меня к окну.
– Вам ведь известны наши дикие нравы. Гости мои, как я замечаю, недовольны вашим присутствием. Мне ни в коей мере не хотелось бы вас…
– Ваше сиятельство, – прервал я его, – тысячу раз прошу вас извинить меня! Мне самому следовало подумать об этом раньше. Я знаю, вы простите мне мое легкомыслие. Я уже хотел откланяться, но… меня удержал злой дух, – прибавил я с улыбкою и отвесил учтивый поклон.
Граф пожал мою руку с выражением, объяснявшим все без слов. Я неприметно покинул блестящее общество, вышел из дому, сел в коляску и поехал в М., чтобы полюбоваться с холма закатом солнца и прочесть из моего Гомера великолепную песнь об Улиссе и радушном свинопасе[80]. И все было славно.
Воротившись вечером назад, я направился в трактир поужинать. Немногие остававшиеся там еще в этот час посетители играли за столом в кости, откинув скатерть. Тут входит добрый малый Аделин, снимает шляпу и, увидев меня, подходит ближе.
– У тебя были неприятности? – тихо говорит он.
– У меня? – с удивлением отвечаю я.
– Граф указал тебе на дверь…
– Ах, да провались они все пропадом! – говорю я. – Я сам был рад уйти, мне там недоставало воздуху.
– Хорошо, что ты не принимаешь это близко к сердцу, – продолжал он. – Досадно лишь, что весть о том уж разнеслась по городу.
Только теперь эта история задела меня за живое. Когда кто-то подходил к нашему столу и смотрел на меня, мне казалось, что он смотрит на меня именно из-за случившегося. Это усиливало мою злость.
И вот теперь, где бы я ни явился, все изъявляют мне свое сочувствие и с готовностью доносят, как торжествуют мои завистники, мол, вот чем кончают наглецы, кичащиеся своим умишком и полагающие, что могут безнаказанно пренебрегать условностями света, – или что там еще может выражать эта свора злобных мосек! Тут впору самому себе вонзить в сердце нож! Ибо сколько ни говори о независимости, хотел бы я посмотреть на того, кто способен равнодушно взирать, как злословят о нем разные высокопоставленные мерзавцы, коих он не имеет возможности призвать к ответу должным образом. Будь то обычная пустая болтовня – пусть бы себе судачили!
16 марта
Все словно сговорились терзать меня и мучить. Сегодня, встретив в аллее фройляйн Б., я не преминул заговорить с нею и, как только мы отдалились от гуляющих, выразил ей свою обиду за ее странное поведение в доме графа.
– О, Вертер! – воскликнула она с волненьем. – Как вы могли столь превратно истолковать мое смятение, зная мои чувства к вам? Вы не представляете себе, что я пережила с того момента, как вошла в залу! Я тотчас поняла, чем все кончится, и сотни раз порывалась предостеречь вас. Я знала, что эти фон С. и фон Т. с своими супругами скорее уйдут, чем смирятся с вашим присутствием. Я знала также, что граф не отважится портить с ними отношения… И вот теперь весь этот шум!..
– Что вы имеете в виду, фройляйн? – спросил я, с трудом скрывая охвативший меня ужас. Ибо слова, сказанные мне давеча Аделином, вновь пришли мне на память и обожгли меня точно каленым железом.
– Скольких испытаний мне уже стоило это происшествие! – промолвила бедная девушка, и слезы блеснули у ней на глазах.
Я, уже не в силах совладать с собою, готов был броситься перед ней на колени.
– Объяснитесь же, сударыня! – взмолился я.
Слезы градом покатились по ее щекам. Я был вне себя. Она утирала слезы, не пытаясь скрыть их от меня.
– Тетушка моя вам знакома, – заговорила она наконец. – Она в тот вечер тоже была у графа и… Боже, какими глазами она смотрела на этот спектакль! Вертер, вчера ночью и сегодня утром мне пришлось выслушать гневную проповедь о вреде моего знакомства с вами, и я принуждена была покорно взирать на то, как вас унижают, оскорбляют, и не смела должным образом вступиться за вас…
Каждое слово ее вонзалось мне острым кинжалом в сердце. Она не догадывалась, насколько милосерднее было бы утаить это от меня, но, напротив, присовокупила к уже сказанному еще и свои предположения о том, как именно мне станут перемывать косточки и злорадствовать на мой счет, ликуя по поводу моего наказания за высокомерие и презрение к окружающим, в коем меня давно уже обвиняют. Слышать все это из ее уст, дорогой Вильгельм, в сочетании с выражением искреннего глубочайшего участия… Я был раздавлен и уничтожен и до сих пор не могу прийти в себя от ярости. Я желал бы, чтобы кто-нибудь решился высказать мне все в лицо и я вонзил бы ему в грудь шпагу. При виде крови мне стало бы легче. Сколько раз я уже хватался за нож, чтобы отворить самому себе кровь. Говорят, будто бы есть такая редкая порода лошадей, которые сами, повинуясь инстинкту, способны прокусить себе жилу, чтобы выпустить дурную кровь, будучи загнаны или слишком разгорячены. Так часто бывает и со мной: мне хочется вскрыть себе вену и обрести вечную свободу.