Федор Иванович Тютчев — страница 8 из 16

аберрациею, русоманиею ума, просветившегося знанием и наукою у самого источника света, непосредственно от самой Европы. Чаадаев утверждал, что русские в Европе как бы незаконнорожденные (une nation b?tarde); Тютчев доказывал, что Россия особый мир, с высшим политическим и духовным призванием, пред которым должен со временем преклониться Запад. Чаадаев настаивал на том историческом вреде, который нанесло будто бы России принятие ею христианства от Византии и отделение от церковного единства с Римом; Тютчев напротив, именно в православии видел высшее просветительное начало, залог будущности для России и всего славянского мира и полагал, что духовное обновление возможно для Запада только в возвращении к древнему вселенскому преданию и древнему церковному единству. Эту мысль свою он исповедует гласно, пред всем миром, в статье, напечатанной в парижском журнале («La Papaut? et la Question Romaine» («Папство и римский вопрос»). – «Revue des Deux Mondes», 1850 г.) и если не убедившей, то поразившей европейскую публику необычной, даже для нее, талантливостью, глубиной, смелостью мысли и мастерством изложения. Чаадаев и его друзья-«западники» признавали западноевропейскую цивилизацию единственным идеалом в России и прогресс этой цивилизации – высшей целью высших стремлений человеческого духа; Тютчев обличал в этой цивилизации оскудение духовного начала и пророчил, что, уклонясь от оснований веры, объязычившись и проникнувшись принципом материализма, она дойдет до самоотрицания и до самозаклания. «Западникам», наконец, будущее Западной Европы представлялось в самом розовом цвете, и в ее революционных сотрясениях они усматривали поступательное движение вперед, сулили в грядущем благо всему человечеству; Тютчев объявлял начало революционной эре в Европе началом ее падения, принципом разрушительным, а не созидательным, основанным на насилии, на отрицании, на самообожании человеческого разума, и высказывал свои воззрения во всеуслышание всей Европы в статье: «La Russie et la R?volution», напечатанной в Париже, статье, которая произвела за границей сильное впечатление, которая в извлечениях была два раза перепечатываема (с промежутком шести лет) в «Revue des Mondes», – не забыта даже и теперь. «Западники», даже и демократы, с презрением и глумлением относились к русскому простому народу; а Тютчев сам, несомненно, питомец гордого и красивого Запада – вот что способен был говорить про этот русский народ:

Эти бедные селенья,

Эта скудная природа —

Край родной долготерпенья,

Край ты русского народа.

Не поймет и не заметит

Гордый взор иноплеменный,

Что сквозит и тайно светит

В наготе твоей смиренной.

Удрученный ношей крестной,

Всю тебя, земля родная,

В рабском виде Царь небесный

Исходил благославляя…

И вот чего чаял он в будущем этому краю смирения и долготерпения, вот с какими стихами обращался поэт к России во время последней Восточной войны, когда почти вся христианская Западная Европа в союзе с мусульманами и во имя цивилизации домогалась нашего уничижения и гибели:

…Ложь воплотилася в булат, —

Каким-то Божьим попущеньем,

Не целый мир, но целый ад

Тебе грозит ниспроверженьем.

Все богохульные умы,

Все богомерзкие народы

Со дна воздвиглись царства тьмы —

Во имя света и свободы!

Тебе они готовят плен,

Тебе пророчат посрамленье,

Ты – лучших будущих времен

Глагол, и жизнь, и просвещенье!

Россия – глагол, просвещенье, жизнь человечества лучших будущих времен… Так вот к какому чаянию привело Тютчева двадцатидвухлетнее воспитание в европейской умственной школе! Так вот на что послужили ему все дары западного просвещения!.. Только на удобрение почвы для взращения русской самостоятельной мысли, только на оправдание и укрепление врожденного чувства любви к России!.. Здесь опять нельзя не поразиться совпадением стихов Тютчева в основных тонах с стихами Хомякова – двух поэтов, так мало сходных своей личной судьбой. Припомним стихи Хомякова:

И другой стране смиренной,

Полной веры и чудес,

Бог отдаст судьбу вселенной,

Меч земли и гром небес!

Или:

И вот за то, что ты смиренна,

Что в чувстве детской простоты,

В молчанье сердца сокровенна

Глагол Творца прияла ты,

Тебе он дал свое призванье,

Тебе он светлый дал удел.

Далее:

Твое все то, чем дух святится,

В чем сердцу слышен глас Небес,

В чем жизнь грядущих дней таится,

Начало славы и чудес!

О, вспомни свой удел высокий,

Былое в сердце воскреси,

И в нем сокрытого глубоко

Ты духа жизни допроси.

Внимай ему – и все народы

Обняв любовию своей,

Скажи им таинство свободы,

Сиянье веры им пролей.

И станешь в славе ты чудесной

Превыше всех земных сынов,

Как этот синий свод небесный,

Прозрачный Вышнего покров!

Но если в Хомякове, человеке, жившем в церкви, по выражению Ю. Ф. Самарина (в его предисловии к богословским сочинениям Хомякова), такое отношение к христианским свойствам русского народа и к хранимой народом истине веры вполне понятно, то тем труднее объяснить подобное явление в Тютчеве, жившем, по-видимому, совершенно вне церкви, во всяком случае, вне церковной бытовой русской стихии, развившемся умственно и нравственно в чуждой, враждебной России, европейской среде. Особенно странным кажется это теплое сочувствие к той нравственной стороне русской народности, которая менее всего ценится, и особенно мало ценилась в то время, людьми западноевропейского образования, склонными чествовать красивую гордость и нарядный героизм, но уже никак не «смирение»… Но в Тютчеве оно объясняется отчасти психологически: мы уже постарались выше охарактеризовать его внутренний душевный строй указали на присутствие в нем самом смирения и скромности не как сознательно усвоенной добродетели, а как личного, врожденного и как общего народного свойства. Мы видели также, что поклонение своему я было ему ненавистно, а поклонение человеческому я вообще представлялось ему обоготворением ограниченности человеческого разума, добровольным отречением от высшей, недосягаемой уму; абсолютной истины, от высших надземных стремлений, – возведением человеческой личности на степень кумира, началом материалистическим, гибельным для судьбы человеческих обществ, воспринявших это начало в жизнь и в душу. Этот взгляд проведен им как философское убеждение во всех его блестящих французских статьях, о которых мы упомянули выше, – и он же как нравственный мотив, как Grundton звучит и во всей его поэзии. Вот эта-то психическая особенность Тютчева, признанная и оправданная его глубоким умом, наукой, знанием, она-то и оградила его духовную самобытность и не только сохранила в нем русского человека, но еще дала ему возможность уразуметь русские народные нравственные идеалы, вынести и пронести их в себе на чужбине, без всякого непосредственного на него воздействия русского быта, из самого котла европейской цивилизации, сквозь все обольщения западной жизни, сквозь всю одуряющую суету светской среды, сквозь все блуждания личного нравственного бытия… Он не изменил им ни мыслью, ни сердцем в течение всей остальной половины своего существования. Вся его умственная деятельность в России была только дальнейшим развитием и исповеданием тех начал и взглядов, которые мы очертили и которые в главных своих основаниях выработались у него за границей. Ничто не раздражало его в такой мере, как скудость национального понимания в высших сферах, правительственных и общественных, как высокомерное, невежественное пренебрежение к правам и интересам русской народности. Его ирония, обыкновенно необидная, становилась едкой; он сыпал сарказмами в речах и стихах:

Напрасный труд!

Нет, их не вразумишь! —

так гласила одна его напечатанная импровизация:

Чем либеральней, тем они пошлее!

Цивилизация – для них фетиш,

Но недоступна им ее идея.

Как перед ней ни гнитесь, господа,

Вам не снискать признанья от Европы:

В ее глазах вы будете всегда

Не слуги просвещенья, а холопы!

И сколько таких импровизаций ненапечатанных и неудобопечатных!..


Мы не станем излагать в подробности всей его довольно тщательно разработанной философско-исторической системы: ниже, в особом отделе, читатели найдут полный разбор его статей, напечатанных и рукописных. Нам только было нужно здесь же, в дополнение к нравственной характеристике Тютчева, выяснить самостоятельность его духовной природы, указать размах его русской мысли и чувства, а вместе с тем новый вид того раздвоения и противоречия, которым удручила его судьба…

В самом деле, не странно ли, что при всей резкости народного направления мысли в Тютчеве наш высший свет, high-life, не только не отвергал Тютчева и не подвергал равному с славянофилами осмеянию и гонению, но всегда признавал его своим, – по крайней мере интеллигентный слой этого света. Конечно, этому причиной было то обаяние всесторонней культуры, которое у Тютчева было так нераздельно с его существом и влекло к нему всех, даже несогласных с его политическими убеждениями. Эти убеждения признавались достойными сожаления крайностями, оригинальностью, капризом, парадоксальностью сильного ума и охотно прощались Тютчеву ради его блестящего остроумия, общительности, приветливости, ради утонченно-изящного европеизма всей его внешности. К тому же все «национальные идеи» Тютчева представлялись обществу чем-то