Федор Карлович — страница 4 из 6

Ольга Алексеевна закусила губу и всецело сосредоточилась на письме, так что мысль молнией осветила ее взор, и она написала просто: «Федор Карлович!»

Николай Иванович продолжал диктовать: «Я получила твое письмо. Немедленно приезжай ко мне. Мужа нет дома». — Вместо этого Ольга Алексеевна написала: «Чувства, которые вы питаете ко мне, меня осчастливили, а манера выражать их делает мне честь. Окажите мне милость последней беседы».

— Ну что, дописала?

— Да.

— А теперь подпиши: «Твоя Ольга Алексеевна».

Она подписала: «Ольга Алексеевна», потом быстро закрыла письмо и отдала мужу, который с ухмылкой взвесил его в руке. «Осел! — пробормотал он про себя. — За поцелуй ее руки он готов на все». Потом полковник быстро подготовил разрешение на выход из казармы, приказал немедленно доставить письмо и устремился вниз по лестнице.

Ольга Алексеевна не шелохнулась, пока были слышны шаги мужа, но, едва раздался звон колокольчика тройки, внутреннее напряжение исчезло и она, стремительно бросившись к столу, страстно прижала к сердцу и поцеловала письмо, полученное от Федора Карловича.

Через полчаса в залу вошел Федор Карлович. Вид комнаты, где он столь часто наслаждался скромным, но искренним счастьем, на какое-то время, казалось, поколебал его мужество. Он не был готов к такому испытанию. Каждый предмет, на котором останавливался его взгляд, получал теперь, перед прощанием навсегда, такое же значение, как и человеческая личность: мебель, обтянутая красным шелком, несколько потускневший блеск которой посрамлял деревянную позолоту; кавказские безделушки на этажерке, которыми он часто любовался, наслаждаясь счастьем быть рядом с нею, почти щека к щеке, замерев и слыша ее дыхание; венский рояль среди зарослей цветов и карликовых пальм, так часто певший ему о его родине; люстра, под которой он в первый новогодний вечер на иноземный манер, еще не осознавая свою страсть, хотел познакомить хозяйку дома с обычаем целоваться под ветками омелы — себе во вред, потому что все гости воспользовались его советами, и только с ним она не стала целоваться. Даже стенные обои с арабесками, где перед глазами кружились танцующие фигурки, когда Ольга Алексеевна играла сонаты несчастного венского композитора, коему глухота мешала слышать собственные произведения, все это сейчас приветствовало его зовом, проникавшим в самое сердце. Словно стайка милых детей вдруг бросилась к нему в слезах со своими просьбами. И пока он еще боролся с нахлынувшими чувствами, тяжелая гардина перед будуаром заколыхалась, и из-за занавесей, падавших длинными складками, показалась она сама. Ольга вошла внезапно, не дав ему времени приготовиться. Обнаженную шею ее окружал венец черных локонов, пояс был завязан под грудью, как того требовала мода. Но больше всего он был растроган тем, что на Ольге Алексеевне были то самое платье и те же украшения, в которых он видел ее при первой встрече и которые похвалил. Все это обрушилось на Федора Карловича неожиданно, так всеохватно, что ему пришлось по зову чести собрать все свои силы, чтобы не упасть к ее ногам.

Она же быстро подошла к нему, взяла за обе руки и заговорила звучным голосом, громко и ясно:

— Федор Карлович, я надеюсь, что вы догадались обо всем. Я позвала вас к себе не как женщина и друг, которого вы почитаете и который сохранит о вас теплые воспоминания, но как заговорщица, получившая от мужа поручение убедить вас в правоте нашего дела.

Лицо капитана омрачилось.

— Возможно, вы, Ольга Алексеевна, действовали, исходя из лучших побуждений, но ваш поступок столь же бесполезен, как и жесток. Бесполезен, потому что никакие уговоры, веди их хоть сам ангел, не смогут быть правыми в глазах мужчины, ежели они противны голосу совести. Жесток, потому что наша встреча, которой я избежал бы любой ценой, не будь на то ваша воля, разбудила всю печаль, всю тоску моего сердца.

Ольга Алексеевна, казалось, ничуть не была оскорблена его несколько резким отказом. Она смотрела на него испытующе и пристально, и в ее отчаянных взглядах, словно волны прибоя, отражалась любовь. Потом она спросила притворным, заискивающим тоном:

— А если я добровольно, по собственному разумению, отдам вам свое сердце и свою любовь, то и тогда, наверное, не смогу вас убедить?

По лицу капитана пробежала дрожь. Хотя он и пробовал бороться с собой, всем телом и душой его тянуло к ней, и когда он против воли смотрел на ее великолепную фигуру, благородной лепки лицо с правильными чертами, ее темные, таинственные глаза, обещавшие все блаженство рая, в него вдруг закралось сомнение, что все богатства мира, все идеалы ничто по сравнению со счастьем обладать любимой женщиной, что на всем божьем свете есть только одно счастье, только одна цель — та, которая стояла теперь перед ним, которой он мог бы добиться одним-единственным словом. Но характер его укрепила долгая привычка к честным помыслам и поступкам. Лишь один миг поколебалась его душа при виде соблазна, однако затем он печально и твердо ответил:

— Ольга Алексеевна, я не могу изменить свое решение — даже ценой того рая, который вы мне обещаете. Пощадите честного человека, не притязавшего на вашу благосклонность и никогда не дававшего вам повода подвергнуть его жестоким испытаниям. Еще до того, как вы позвали меня, я был с радостью готов совершить то, чего требует долг. Я и теперь поступлю так же, но с разбитым сердцем. Покончим с этим, Ольга Алексеевна. Я просил вас сохранить обо мне добрую память, и это все, чего я желаю. Такое желание, быть может, больше того, что вы мне предлагаете.

Затем капитан поклонился и собрался уйти, не глядя на нее.

Вдруг ее красивое лицо озарилось бурной радостью, и, прежде чем он успел опомниться, она бросилась к нему, обвила руки вокруг шеи, покрывая рот горячими поцелуями.

— А я, — торжествующе крикнула она, — никогда не полюблю мужчину, который меняет свои убеждения ради женщины. Федор Карлович, не браните меня за то, что я вас позвала. Это было не напрасно: я объявляю себя сторонницей императора.

— Вы, Ольга Алексеевна, — Эгерия[4] революции?

Счастливо улыбаясь, она презрительно пожала плечами.

— Убеждения женщины всегда идут по пятам за любовью. Я люблю вас, Федор Карлович; я люблю вас и хочу, чтобы вы переубедили меня стать сторонницей императора и отечества. Лишь одно условие я связываю с моим обращением: отомстите за меня бесчестному человеку, который гнусно отказался от права называть меня своею, от права, которое ваше благородство соблюло с исключительной щепетильностью; который заставил меня торговать своей благосклонностью ради эгоизма и политики. Отомстите за меня, Федор Карлович! Заклинаю вас вашей любовью, я хочу этого!

Ее страстная речь, бурное объятие, жгучие поцелуи и любящие взгляды не встретили сопротивления, после того как совесть капитана уже не давала ему повода говорить от имени убеждений. Он не сделал попытки устоять против объединенной силы своих и ее чувств, и Ольга Алексеевна наслаждалась своей местью.

— Ну что? — поспешно крикнул полковник жене, возвратясь домой через несколько часов.

— Хорошо! — ответила Ольга Алексеевна, лежавшая на диване. Голос ее звучал странно, она бросила на мужа злой взгляд полуопущенных глаз.

— Он наш?

— Он мой!

— Славная работа! Превосходно, моя голубушка! Будь здорова! В крепости все в порядке. Когда увидимся, я уже буду генералом и военным министром.

И когда муж поспешно уходил в самом прекрасном расположении духа, Ольга Алексеевна несколько раз пробормотала про себя с презрительной миной: «Осел!»

IV

Утро 14 декабря население русской столицы ожидало с робостью и страхом. Напуганные тысячью противоречивых слухов, которые сходились только в одном: что часть гвардии откажется присягать на верность императору, воодушевленные инстинктивной симпатией к делу порядка, а также некоторым любопытством и злорадством, но вообще-то совершенно убежденные в собственном бессилии и решившие никак не действовать, петербуржцы смотрели, насколько позволял мрак, на полки, уже несколько часов непрерывно двигавшиеся по городу. Те, у кого флегма взяла верх над любопытством — а таких было немало — вынуждены были даже во сне слышать мерный шаг пехоты, топот и звон кавалерийских эскадронов, барабанную дробь и сигналы трубы. Хотя снег и хорошо утепленные двойные рамы приглушали шум, из-за этого он звучал еще тревожнее. Фантазия же повторяла и преувеличивала звуки, доносившиеся с улицы, так что обывателям казалось, будто батальонов намного больше, чем было на самом деле. Со всех сторон они сходились концентрическими кругами к Адмиралтейской площади и Зимнему дворцу, заграждая главные улицы, занимая мосты, нередко стоя без движения по нескольку часов, в течение которых великолепно вооруженные и готовые к бою солдаты в парадных мундирах вели себя тихо, как терпеливые овечки — не произносилось ни слова, не было заметно никакого беспокойства. И никто не знал, на чьей стороне эти молчаливые, наводящие страх массы, на которых горожане смотрели с робким восхищением — на стороне императора или революции. Да они этого и сами в большинстве своем не ведали.

Казалось, ночи не будет конца. Ни в восемь, ни в девять, ни, наконец, в десять часов рассвет все еще не наступил. Конечно, до прихода дня нельзя было принять никакого решения. А между тем множились слухи, некоторые из них повторялись так настойчиво, что обрели видимость вероятных вестей: что Зимний дворец еще с полуночи охраняется войсками, верными императору, к которым присоединяются все новые батальоны. Больше всех отличились саперы и инженерные войска, недвусмысленно высказавшись в пользу Николая Павловича и перетянув на свою сторону колебавшихся. Во многих полках были убиты офицеры, подстрекавшие солдат к восстанию. На Тучковом мосту вспыхнула ссора во взбунтовавшемся полку: одни напирали вперед, другие, очевидно, тайно настроенные офицером, бывшим на стороне императора, мешали продвижению, так что в результате задержалось продвижение всех войск, стоявших на островах. В казарме Измайловского полка еще никто не вышел со двора, так как роты пребывали в нерешительности, а одна из них хотела силой воспрепятствовать выходу.