Фейсбук 2018 — страница 2 из 19


Это римская копия эллинистической «Леды и Лебедя», сделанная при императоре Адриане.  Стала сейчас на Квиринале частью прекрасной выставки, посвящённой Овидию. Речевые, визуальные, пластические метаморфозы, оральное богатство во всех обличиях.

P.S. Вчера говорил с одним ценителем про фильм модного режиссёра. Ценитель в числе немногих избранных посмотрел кино, я допытывал его о впечатлениях.

Есть куски чистого хард-порно, отвечал ценитель. Хард-порно, говорю ему я, это отлично, но только в жизни; в искусстве хочется образов. Вот и я о том же, кисло сказал ценитель.

Понимаю. Но хард-порно бывает и с образами - две тысячи лет назад знали в этом толк.


Надя Васильева - вдова изображённого тут Леши Балабанова. Я их обоих очень люблю, Лешу и Надю. Лешу знаю почти тридцать лет. Знал, ведь он умер. Нет. Смерти, конечно, нет. Есть трудная задача: быть рядом с  ушедшей жизнью.


Год назад была сделана эта фотография, а сегодня Аркадий Ипполитов открывает выставку русского искусства в Ватикане - от Дионисия до Малевича из собрания Третьяковки. И книжку про Рим за этот год написал, уже можно купить, называется «Просто Рим». Просто Рим самый плодотворный на свете.


К столетию, которое сейчас отмечают.

Тогда еще не воевали с Германией,

Тринадцатый год был еще в середине,

Неведеньем в доме болели, как манией,

Как жаждой три пальмы в песчаной пустыне.

У матери пахло спиртовкой, фиалкою,

Лиловой накидкой в шкафу, на распялке;

Все детство мое, по-блаженному жалкое,

В горящей спиртовке и пармской фиалке.

Зато у отца, как в Сибири у ссыльного,

Был плед Гарибальди и Герцен под локтем.

Ванилью тянуло от города пыльного,

От пригорода - конским потом и дегтем.

Казалось, что этого дома хозяева

Навечно в своей довоенной Европе,

Что не было, нет и не будет Сараева,

И где они, эти мазурские топи?..


Сегодняшняя новость - уход Ивана Колпакова с должности главного редактора «Медузы» - про поражение свободных СМИ, единственного свободного СМИ, потому что в этой номинации «Медуза» одиноко солировала. Можно, оказывается, сделать по-русски издание, новостное, очень качественное, про Россию и словно в России живущее, независимое при этом от Кремля. Но независимым от вздорной общественности оно быть не может. Тараканище страшнее кровавого режима.


Снято в Казерте - великий парк, роскошь неаполитанского двора - фонтан Актеон в самом конце необъятной перспективы, в английском саду. Сюжет, как все помнят, про юношу-охотника, подсматривавшего за купанием богини Дианы, такой Актеон учинил харассмент. Первая феминистка в истории разгневалась, превратила охотника в оленя, и он был растерзан собственными собаками.

Фонтан передаёт миг этой метаморфозы не только и даже не столько через Актеона, обрастающего оленьей головой, сколько через псов: секунду назад они завороженно смотрели на хозяина, преданные ему до смерти, а сейчас предадут его смерти. Любовь ещё не замерла, обожание не стихло, но хочется впиться зубами, рвать на куски. Нежнейшее урчание, кровавый рык. Конечно, это две части одного сюжета, всегдашнего, главного - про любовь, про дружбу, про мужиков и барина, про революцию. Фонтан сделан в 1789 году.


Сегодня специально проверил. У дома этого на Ортиджии в обеденное время по-прежнему сидит кот, он по-прежнему задирает голову, требуя чуда, и оно по-прежнему случается: с неба падает еда. Иногда стабильность это что-то божественное, а не пустое политическое заклинание.


У нас на Ортиджии вода +23, штормит, правда, но я все равно купался: вылез из моря, залез в фейсбук, а тут обсуждают юбилей комсомола, такое сегодня событие. Оно, Бог миловал, прошло мимо, как мимо когда-то прошёл сам комсомол: я в нем не состоял, хотя это и полагалось. Но вот избежал положенного - не потому даже, что был антисоветчиком (а я им несомненно был), а просто по лени и брезгливости. Да и других дел хватало - прекрасной праздности прежде всего. Ортиджия тогда была недоступна, но были иные купания и плескания. Говорят, главное - оказаться в нужном месте в нужный час. О, нет! Все прямо наоборот. Главное - не оказаться в нужном месте в нужный час. Это и спасает.


Фейсбук сообщил мне, что 6 лет назад мы стали тут друзьями с Иваном Колпаковым, главным редактором «Медузы». Самое время сказать, как я ценю Колпакова, как люблю «Медузу», несомненно лучший новостной (и не только) сайт, выходящий сегодня по-русски, и никакая пена на губах не изменит этого.


Путин подписал указ о праздновании 350-летия Петра Великого. Разве не прелесть? Окно в Европу, прорубленное Петром, он забил, заложил, законопатил, а день рождения отпразднует - с чувством и размахом. Весь режим в этом.

Апдейт. Меня тут чихвостят за слово «законопатил». Тычут в открытые границы и говорят: они есть. Есть, есть, сам вчера напирал на них в одной из дискуссий, мне ли бриллиантов не знать. Их, правда, не Путин родил, но спасибо, не похоронил, будем благодарны. «Скрепу» при нем учредили, свой путь заявили, про «бесполую толерантность» съязвили, Европу Гейропой прозвали, иностранных агентов изобличили, Россию к БРИКСу передом, к ЕС задом повернули, и устами придворных политологов конец трехсотлетнего европейского периода обозначили, но слово «законопатил» я зря употребил, погорячился.


Ездили сегодня в Катанью с ее барочными дворцами, которым ничего не нужно - all we need is art. И все вокруг тянется к прекрасному, хочет соответствовать. И дева, проходя мимо, застывает картинно, и мы с Николой отражаемся в стекле с навязчивостью образа.


«А надо вам заметить, что гомосексуализм в нашей стране изжит хоть и окончательно, но не целиком. Вернее, целиком, но не полностью. А вернее даже так: целиком и полностью, но не окончательно. У публики ведь что сейчас на уме? Один только гомосексуализм. Ну, еще арабы на уме, Израиль, Голанские высоты, Моше Даян. Ну, а если прогнать Моше Даяна с Голанских высот, а арабов с иудеями примирить? – что тогда останется в головах людей? Один только чистый гомосексуализм».

Это великая поэма «Москва-Петушки» великого Венедикта Ерофеева, ему сегодня 80 лет. Полвека назад написано, и ни одно слово не устарело. Ну, разве что Моше Даяна больше нет, остальное на месте.


Похвастаюсь. Зашел сейчас в отель, давно манивший огнями начала прошлого века, и чудесный мальчик-портье, невзирая на поздний час, не послал нах, а всюду провёл, все показал, и чужая рухлядь открылась, расчехлилась, впустила в себя, сделалась рамой, стала своей. За кадром ещё лестница семнадцатого века, но я на неё не претендую. А здесь все родное. Расстояние в пятьдесят-сто лет можно преодолеть за несколько шагов и минут


Какой все это беспросветный мрак - алчная прачечная, занятая одним распилом и отмывом, как неотступный образ времени.


Отдавай мои игрушки и не писай в мой горшок: РПЦ порвала все отношения с Константинополем, запретив мирянам молиться и причащаться в константинопольских храмах, а это много где - вот любимая мною православная церковь в Риме, она под Константинополем, а не под Москвой. Там прекрасные службы по воскресеньям, на церковно-славянском, само собой, такой оплот русского мира в Риме. Отныне ступать туда не смей, но коли сходил налево, потом, вернувшись в правильное лоно, должен покаяться на исповеди. Молитва как грех, требующий раскаяния, это мощное слово, сказанное церковью в 21 веке. При неустанном трепе про консерватизм русского человека, про традиции и верность истории, плюнули в тысячелетнее константинопольское православие, на саму византийскую скрепу. Эх. А ведь эти люди запрещали Пусси Райот ковырять в носу.


#MeToo  Мне было 11 лет, но на вид 13-14, ему, наверное, 17-18, а, может, и целые 19, я приехал на какую-то старомосковскую дачу в большую и разновозрастную детскую компанию, которые легко складываются по случаю и так же легко распадаются, когда дружат между собой родители, а не дети, он там был самый взрослый, чей-то старший брат, скорее всего, не помню. И как звали его не помню, и кем он был, кем стал, не знаю. И чем мы на даче той занимались, сейчас не скажу, все-таки прошло почти полвека - в речке купались, в лес ходили, в поле побегать, бурно возились вместе или тихо мечтали поодиночке, или пели, или про книжки говорили, в шарады играли, спектакль ставили, чем ещё занимаются дети на интеллигентских дачах? - ничего от этого не осталось, ни одной картинки, только июльский зной, замерший, абсолютно бездвижный, дверь не скрипнет, не вспыхнет огонь, и так все горит, пылает, какой ещё огонь? - жар повсюду, тихий, густой, напряженный, прерывающийся лишь взрывами смеха - бурным облегчением - смеялись мы тогда много, смеялись безудержно.

Нет, наверное, мы с ним бегали-купались, играли в шарады-спектакли, а то бы не сблизились, не подружились, но все подробности корова языком слизала, остался один чердак со старой соломой, куда мы залезли по приставной лестнице, и горячее его дыхание над ухом, и то, как трогал мои соски, а потом стащил с меня плавки и направил прямо в пах соломинку - давай посмотрим, как у тебя вздрогнет, - но я смутился, и он, заметив это, вдруг вспомнил что-то смешное, и мы оба расхохотались. Ну и спустились по той же лестнице вниз, чего ещё делать?

Нет, мы точно бегали-купались, потому что я устал к вечеру и в электричке, по дороге в Москву, уснул у него на плече. А вокруг были дети из нашей разновозрастной компании, и все видели, какой у меня большой друг, самый тут взрослый и сильный, и он не стеснялся, что обнимает малыша, и бережно довёз меня до Москвы, и я на нем спал, как у Христа за пазухой. Там было тепло, там было надежно, там было счастье.

Но ни тем летом, ни потом я на дачу эту больше не попал и нигде его не встречал, не видел, никогда, ни разу. Другие возникли дачи и другие компании, и вообще все, что надо, у нас с ним произошло, чего ещё хотеть? Я бы этого не сказал тогда, но что-то такое ощутил, даже осознал как начитанный мальчик, и через Апулея уже пробрался, и через Тысячу одну ночь, и даже через 12 Цезарей, а там всякой любви навалом, и, конечно, я почувствовал, что на чердаке мы куда-то двинулись и, конечно, не понял, куда, но понял что-то своё, смутное, важное, не определяемое никакими словами и переполнявшее меня ничем не замутнённой радостью. Ведь никто мне не объяснил, что это была пропаганда и харассмент, соблазнение малолетнего, и я на всю жизнь получил незаживающую рану, неизживаемую травму. И, может, от этих объяснений и травма бы возникла, и рана не зажила. А так от безоблачного, но в действительности тяжкого, как у всякого подростка, детства осталось воспоминание светлое, драгоценное, целомудренное до блаженства.