— Чего это ты… — начал я, но она перебила:
— Живот болит. Вон тут, — она положила ладонь чуть ниже груди. — С утра ныло, а теперь… ноет хуже.
— Заходи.
Я усадил её на лавку у печки, положил ей под спину сложенное одеяло.
Она не спорила — уже само по себе тревожный знак.
— Боль резкая или тупая?
— Как будто… давит. Сначала тошнило. Сейчас нет. Есть не хочется. Глотать тяжело. Но по-женски всё в порядке, не те боли.
Я кивнул. Эпигастральная зона. Поджелудочная? Желудок? Печень?
— У тебя раньше такое бывало?
— Иногда. Когда у нас хлеб старый ели или постились долго. А сейчас вроде всё было… нормально.
Я взял одеяло, уложил её чуть горизонтальнее, прощупал аккуратно живот.
Под рёбрами — твёрдо, напряжено. На глубоком вдохе — болезненно.
— Придётся попоститься. Дня два — только тёплая вода, отвары. Ни жирного, ни жареного. И покой. Ни шагу в лес.
— Как же травы?
— Травы подождут. А ты — не железная. Глупо людей лечить, а самой в землю лечь.
Марфа усмехнулась, хотя было видно — её пробирает.
Я вскипятил воду с ромашкой, добавил пару капель спирта, дал ей отвар.
— Если через день не легче — буду колоть. Но пока — тепло, отвар и покой.
— И не пить самогон?
— Тем более не пить самогон.
Она лежала с закрытыми глазами, потом прошептала:
— Никогда не думала, что доживу, чтоб меня лечил кто-то. И чтоб это… был не дурак.
— Привыкай, — сказал я. — Я тут надолго.
Я взглянул в окно — вечер сгустился, как крепкий отвар. С улицы тянуло сыростью, где-то вдали ухала сова. Марфа лежала с полуприкрытыми глазами, кружка с ромашкой так и осталась в её руке, едва отпитая.
— Ты идти-то сможешь? — спросил я тихо.
Она чуть повернула голову, но не поднялась.
— Нет. Голова ватная. Живот ноет. Будто кто кулаком изнутри давит.
— Тогда оставайся. У печки тепло, тут тихо.
— Ты что, совсем один?
— Сейчас — да. Пациентов на ночь отпустил домой. Оба идут на поправку. Пусть разомнутся после долгого лежания.
Она немного подумала и коротко кивнула.
Я подложил ей под ноги ещё одно одеяло, под бок — подушку из свернутой холстины. Сам развёл огонь в печке, чтоб стало ещё теплее. Поставил греться чайник, нашёл остатки мяты и липы — для нового отвара.
— А ты… добрый, — тихо сказала она. — И заботливый. Для чужака.
— Для больных, — поправил я. — А ты сейчас именно такая.
Она хмыкнула, но не спорила. Минут через десять уже дремала — тёплая, укрытая, со слабой тенью боли на лице.
Я сел напротив, открыл тетрадь, поглядывая, как она дышит. Ровно, хоть и немного прерывисто.
«День 39, вечер.
Марфа — приступ боли в эпигастральной области.
Предварительно: гастрит или перегрузка.
Температура — в норме.
Назначено: голод, тепло, отвар.
Оставлена на ночлег.
Мир в избе. Огонь в печи.
Тишина лечит лучше слов».
Проснулся рано, ещё до рассвета. Печь едва теплилась, воздух в избе был сыроват, с запахом золы и чего-то тревожного. Я не сразу понял, что именно меня разбудило, но потом услышал — приглушённый стон.
Марфа.
Она лежала на боку, сжимая руками живот. Лицо бледное, на лбу — испарина. Я сразу встал, подошёл, наклонился.
— Где болит?
— Ниже… справа… — еле слышно выдохнула она.
Подвздошная область. Резкая боль при пальпации. Живот напряжён, защитная реакция. Я замер.
Температура — подскочила. Щёки горят, лоб влажный.
Блин.
— Марфа, — тихо сказал я, — ты же понимаешь?
Она кивнула. С трудом. Глаза мутные.
— Скажи прямо, — прошептала. — Что это?
— Аппендицит. Острый. Причём… уже в опасной фазе.
Я отошёл к столу, чтобы не дать ей увидеть, как меня самого трясёт. Не от страха — от осознания.
В голове всплыл тот старый фильм — Учёник Авицены. Когда хирург, окружённый фанатиками и криками «это ересь», резал живот султану почти на живую. Я помню, как в детстве смотрел это, затаив дыхание. Тогда казалось — жуть. Но герой знал, что делает. Он спас. Он знал, где резать.
А сейчас… Сейчас я тоже знаю. Только вместо операционной — глиняная изба, вместо лампы — фитиль над головой. Никакого наркоза. Никаких швов. Только нож, спирт, бинты. И моя дрожащая рука.
А главное — жизнь человека, которая мне не безразлична.
Я ещё раз посмотрел на Марфу. Она смотрела на меня так, будто уже знала, что я решусь.
— Сделаешь? — спросила она.
Я не ответил сразу. Только кивнул.
Глава 11
Я стоял у стола, глядя на скудный набор инструментов, и впервые за долгое время почувствовал, как по спине бежит холод. Не от страха. От предельной концентрации. Передо мной была не просто пациентка. Передо мной была Марфа. Та самая, что первой в этой глуши приняла меня за живого. Та, что делилась травами, не задавала лишних вопросов… и не дала сойти с ума.
Я раскрыл свою медицинскую сумку — потрёпанную, но родную, как кусок дома. Лазал в ней как в старом рюкзаке — на ощупь, на автомате. И вдруг пальцы наткнулись на маленький флакончик.
Трамадол.
Я даже замер на секунду.
Потом выдохнул и чуть не рассмеялся от облегчения.
— Живём.
Я не знал, как он выжил в этой сумке — с её кочками, дождями, жарой у печки. Но он был. Плотно закрыт. Не истёк срок. Половина дозы — и Марфа хотя бы не будет выть от боли. Это не полный наркоз, конечно. Но в этом мире — почти чудо.
— У меня есть трамадол, — сказал я ей.
Она лежала, прикрыв глаза. Веки дрогнули.
— Колешь — режешь?
— Примерно так. Только потерпи.
Я вскипятил воду, облил все тряпки, нож, иглы. Положил рядом спиртовой раствор. Начал готовить всё: бинты, самодельную простынь, верёвки — чтобы зафиксировать руки и ноги, если начнётся непроизвольная реакция. Это не фантастика, это 1447 год. Тут боль — настоящая, как смерть.
Подошёл с шприцем. Она даже не дёрнулась. Улыбнулась криво:
— Только не оставляй меня тут. В одиночестве.
Я уколол.
— Не собираюсь.
Марфа медленно погрузилась в туман. Трамадол начал действовать быстро, слава фармацевтам XXI века. Дыхание стало ровнее, лоб — чуть влажный, но без гримасы боли. Глаза закрыты. Она ещё в сознании, но почти не реагирует.
Я наложил повязку на лоб, убрал волосы, обернулся — Ваня стоял в дверях.
— Уходи.
— Я… я могу помочь…
— Уходи, Ваня. Это — не учёба.
Он кивнул и молча вышел, прижав дощечку к груди.
Я вымыл руки, как мог, мылом и спиртом. Ладони дрожали, но не из-за страха — из-за избытка адреналина. Сердце стучало в ушах, словно подгоняло: быстрее.
Острым ножом наметил линию разреза в правой подвздошной области. Помнил наизусть: кожа, подкожка, фасция. Дальше — аккуратно, по миллиметру.
Я резал. Медленно. Плавно. Пальцы знали, куда идти, даже если разум подвывал внутри: ты в глиняной избе режешь женщину без наркоза в XV веке. Ты с ума сошёл.
Кровь пошла — немного. Промокнул. Обработал спиртом. Дальше — слой за слоем. Обнаружил воспалённый аппендикс — покрасневший, набухший. Рядом — гной. Небольшой, но уже опасный.
— Прости, — прошептал я.
Перевязал основание, отсёк. Весь процесс — не дольше пятнадцати минут. Но по ощущениям — вечность.
Осторожно наложил внутренние швы кетгутом, благо пару ниток нашёл в дальнем кармане сумки. Снаружи — только плотные перевязки и молитва, чтобы всё срослось.
Когда закончил, откинулся на пол и понял — всё. Дальше она сама. Или нет.
Я сидел рядом, пока её дыхание было ровным. Пока сердце билось. Пока в голове не зазвучала одна простая мысль:
Я смог. Здесь. Сейчас. Без света. Без приборов. Только с ножом, руками и верой.
Я сидел у стены, спиной к холодному бревну, и смотрел, как ровно поднимается и опускается её грудь под одеялом. Марфа спала. Жива. Пока — жива. Я сделал всё, что мог. Остальное — не во власти медицины, ни древней, ни современной. Только время и организм.
В голове шумело. Словно что-то отвалилось внутри и с облегчением упало на пол. Я не замечал, как дрожали руки, как по лицу стекал пот. Не от жара, а от усталости. От тишины после бури.
Я провёл экстренную операцию на кухонном столе. Без ассистента. Без электрокоагуляции. Без света, кроме фитиля. В 1447 году. В глиняной избе. На женщине, которую… я уважаю. А может, и больше.
Когда-то на Севере я вправлял вывихи, зашивал рваные раны после драки, даже один раз — удалял осколок стекла из живота под фонариком. Но тогда рядом были фельдшеры, скорая, больница — хоть что-то. А здесь — я один. Один против всего.
И я справился.
Никто не умер. Пока.
Я посмотрел на свои руки — в пятнах крови, с обломком ногтя на мизинце, мелкие ссадины от грубой верёвки. И почувствовал, как где-то глубоко внутри поднимается странное, глухое чувство. Не гордость. Не облегчение. А что-то похожее на… ответственность. За эту женщину. За деревню. За тех, кто теперь идёт ко мне, как в последнюю аптеку на краю света.
Я встал. Проверил пульс. Тихий, ровный. Щёки чуть тёплые. Я сжал её ладонь.
— Держись. Ты сильная. Ты сильнее меня. Просто потерпи.
Прошёл час.
Она пошевелилась.
— Дмитрий?.. — голос слабый, чуть слышный.
Я сразу оказался рядом, подложил под голову свёрнутое полотенце.
— Здесь. Всё хорошо. Уже всё позади.
Она попыталась повернуть голову, поморщилась.
— Ты… вырезал?
— Да. Аппендицит. Почти прорвался. Ты бы не дожила до утра.
Она прикрыла глаза, губы дёрнулись в улыбке.
— А я думала… ты шутник, а ты — мясник.
— Я и то, и другое. Главное — всё получилось.
Она долго молчала, потом прошептала:
— Не оставляй меня. Пока не встану.
— Даже не думал уходить.
Я взял её за руку. Сжал чуть крепче. Она не отдёрнула.
В эту ночь я не сомкнул глаз. Но впервые за всё время здесь мне не было страшно. Только спокойно.
Утро выдалось прохладным. Очень тихим, с той сыростью, что ползёт из-под земли, как напоминание: осень близко. Я вышел на крыльцо, потянулся и вдохнул. Воздух пах дымом, навозом и… жизнью.