Потихонечку Абрам поведал о Рахили, о том, как грезил ее ликом и женой представлял, а Злотцкий вдруг ответил успокаивающейся душе гостя, поведал отцовской нотацией, наполненной нежным — «жизнь наша и время линейны, но только для тела человеческого, все это и самому пану Фельдману известно с иешивы, Всевышний имеет на каждого свой план и что если будет на то воля и желание — и время и тело станут нелинейными, неизмеримыми, и что случится в жизни гостя она — Рахиль, и детишки, бегущие в школу, случатся».
— Образно шепчете? — всхлипывал Фельдман.
— Отчего же, — тихо засмеялся раввин. — Истину глаголю!
— И Аз воздам.
— Вот, вы уже шутите…
Пока сохла одежда, Моисеич прыгал, чтобы не замерзнуть, от одной сосны до другой. Потихоньку светало, и одежда достаточно подсохла.
Не успел Моисеич одеться, даже водички не попил, от хлебушка не откусил, как различил здоровым ухом собачий лай. И лай тот был не одинок. Тявканья десятков собак слились во единый вой так, что жути нагнали в пустой желудок Моисеича предостаточно.
Охотники, сообразил он, то ли лису гонят, то ли зайца обыкновенного. Но ему что за дело. С охотничьей тропы надо убираться подобру-поздорову! Затравят шляхтичи и еврея заодно.
Полезу на дерево, решил Фельдман, и ловко вскарабкался на высоченную ель, укрылся в густых лапах и затаился, нюхая шишки — свежие, маслянистые.
Собачье тявканье и голоса приближающихся охотников хоть и пугали странника, но казалось ему, спрятанному на высоте, что не он добыча, и не лиса с зайцем, а шла охота на кабана. А в ней есть загонщики: собаки и обычно крестьяне с шумными приспособлениями — трещотками, колокольцами и иным; есть и принимающая сторона, аристократическая, прячущаяся с ружьями на своих номерах. Они как раз и стреляют в загнанных секачей.
Одна из гончих отбилась от стаи и, подняв морду внюхивалась в струи воздуха, пытаясь отыскать утерянный след. Кабаном не пахло, зато пахло Моисеичем, спрятанным деревом.
Гончая призывно залаяла и принялась неутомимо подпрыгивать, подвывая на всю округу.
Фельдман не сомневался, что скоро его еврейскому счастью прибудет, хорошо помня, что поляки — записные антисемиты, злые и опасные.
Охотники не заставили себя ждать. Сначала прибежал на собачий зов молодой парнишка с рогатиной и все пытался высмотреть снизу, кто там спрятался на дереве. Может, медведь забрался от страха.
Анжей, так звали молодого человека, страсть как любил лакомиться медвежьими котлетами. Правда, как-то раз он съел вместе с медвежатиной и какую-то бактерию, чуть было не помер в больнице, даже исповедаться успел, но антибиотики и пан Ворчицкий — доктор медицины, спасли его молодой организм, а страсть к медвежьим котлетам сохранилась, только мать больше чеснока добавлять в мясо стала.
Следом за Анджеем прибыли и остальные охотники. Собаки орали во все легкие, прыгали в небо, рискуя спятить от охотничьего гона.
— Там! — указывал на ель Анджей. — Медведь!
Стрелки, человек пятнадцать молодых людей и несколько панов постарше, находились в отвратительном настроении, так как, несмотря на кучи кабаньего помета, множества верениц следов, оставленных копытцами косачей, свиноматок с детенышами, не сумели отыскать и превратить в трофей ни одного свинячьего хвоста. Им, ретивым, дышащим азартом, требовался реванш, ружья были заряжены картечью, и стволы их смотрели вверх — туда куда указывал палец Анджея.
— Окота тцех[3]! — приказал старший в компании Ян Каминский. Говорили, что его прадед владел этим лесом — Раз!..
Фельдман знал по-польски достаточно, чтобы понять, что на счет «три» его тело разнесется в клочья по кронам деревьев еврейским тартаром и что вороны склюют останки его уже к вечеру. Он заорал во всю мощь, что не медведь он, а человек!
— Не стреляйте! — вопил. — Не стреляйте!
— Поляк? — крикнули снизу. — Русский?
— Еврей, — откликнулся Фельдман. — Абрам Моисеевич!
— Отчего же не стрелять, Абрам Моисеевич? — недобро поинтересовался Ян Каминский.
Его вопрос одобрительным гулом поддержала остальная ватага.
— Так не медведь я! Из меня котлет не налепишь!
— Зато удовольствия сколько! — не отступал шляхтич. — Нам сейчас невесело!
Товарищи его одобрительно заулюлюкали и засвистели.
— Толку-то! — продолжал цепляться за жизнь Абрам. — В чем радость?
— А в чем радость от луча солнца? — продолжал изгаляться шляхтич. — В чем ее измерить?
— Так в чем? — спросил Фельдман, стараясь выиграть время.
— В евреях и измерим…
Здесь охотники заржали в голос, азарт от неудачной охоты из крови быстро испарялся, некоторые достали из охотничьих сумок фляги с «Духом пущи» — так для красоты звали обыкновенный самогон и уже по разу глотнули этого самого духа.
— В евреях получится только один… — грустно подытожил Абрам.
Здесь ему глаза будто песком бросили.
…Он сидел болваном на пружинном матрасе Злотцкого, тер глаза, и в голове как будто мозги окаменели.
А раввин пейс на палец накручивает, глядит в окошко, за которым ночь уступает место утру, и в этот самый миг пронзает темную комнату первый луч солнца. У Фельдмана отвисла челюсть. А за первым лучом все помещение золотом забрызгало. Наступило утро.
— Так правда в лучах солнца радость человеческая? — зашептал Моисеич. — И можно ли эту радость в евреях измерять?
— Солнце для всех! И для евреев тоже. Вы, рав Фельдман, как не свой! Что-то нехорошее приснилось? — За стеной кто-то грузно встал на пол — так, что половицы во всем доме запищали. — Мира проснулась! — сообщил раввин. — Пойдет в порядок себя приводить. Грустно ей: дети разъехались, приезжают редко, а нам так хочется внуков поглядеть да побаловать… Знаете, Абрам, мы тут с женой признались друг другу перед тем, как я в Бахрейн уехал от плохой болезни исцеляться, что внука Якова, Яшку, больше чем сына любим. Испугались сначала, а потом приняла. Так Всевышнему угодно.
Фельдман глядел на Злотцкого, словно Господь новое чудо сотворил. Смотрел на раввина как на Мессию, вдруг открывшегося миру — даже не миру, а лично ему.
— Я же, — пролепетал еврей, — я же к вам для Миньяна прибыл, так как вы в Бахрейн на лечение уезжаете… Не хватало одного для молитв… В Кшиштоф… Зачем я здесь?
— Мира пошла на кухню сырники жарить. Знаешь, какой у нас творог!.. А сметана! Угодили нам с коровой Плоткины. Хорошую продали…
Краткая повесть о сырниках и корове не смогла стереть глупое и недоуменное выражение с лица Фельдмана:
— А куда ж время пропало?.. Я ж к вам из Михайловской обрасти топаю, так как вы занемогли и нужен был еще…
Злотцкий поднялся на ноги, оправляя спальное исподнее.
— Мира не любит неопрятности, так что умоемся и пригладимся.
— Меня шляхтичи хотели убить! — признался Фельдман. — Как медведя!.. А тут вдруг амнезия или помешательство. — Вы, ребе, были в Бахрейне?
— Помогли мне там, — подтвердил раввин. — Хорошие, грамотные врачи!
— Да что же произошло?! — вскричал Абрам Моисеевич Фельдман, уверенный в своем полном выбытии из себя.
Злотцкий обернулся в дверях, зажмурился от солнечного света, чуть было не чихнул, вырвал торчащий из носа волос.
— Время изменчиво. Очень изменчиво, — произнес он и вышел из гостевой.
4
Абаз жил себе поживал, и все у него было тихо и просто. И одиночество, и белое солнце степи светило только ему и немолодому ослу по имени Урюк. Впрочем, одиночество не беспокоило мальчика, он и не ведал о нем. Да и осел тоже — было бы что пожевать.
В один из обычных дней молодой человек заглянул на погибшую пасеку и произнес нараспев что-то невнятное. Останки медового дела — всякая пчелиная утварь, стенки домиков, пустые ссохшиеся соты, сквозь которые уже начала прорастать скудная трава, — все валялось повсюду поломанное и порушенное. Откопал Абаз и личный дымарь своего дяди. Отер его рукавом, как будто хотел джинна вызвать. Увидел в очищенном металле прибора свое отражение — и решил пасеку заново построить.
Инструмента в брошенном ауле оставалось предостаточно, и молодой человек начал работу. Он все время что-то подвывал себе под нос и, не глядя на масштабы восстановления, трудился неспешно, рутинно. Жары и холодных вечеров не чувствовал.
Тому, кто делает, помогают небеса. Работа шла малопомалу, шакалы по-прежнему таскали ему свежую убоину, и уже через месяц первые двадцать ульев были сколочены и отреставрированы. Абаз покрасил их в голубой цвет и иногда глядел на ангелов. Все же его смущал рукокрылый с хозяйством между ног. Последним Абаз начистил дядин дымарь, раздул угли и подымил для пробы над ульями.
По вечерам он по-прежнему играл на комузе, но музыка его уже не была столь печальной, в ней появились нотки радости…
Абаз нашел деньги. Пару недель назад он наткнулся на них под развалами своей старой юрты, под пыльным матрасом дяди Арыка. Много пачек. Видимо, приворовывал пасечник щедро… Племянник совсем не помнил, что такое деньги, или вовсе не знал, но ангелы были посланы на все случаи жизни и почти по Марксу вложили в чистые мозги Абаза, что эти бумажки являются посредником между обменом товарами.
Улья и мед. Пчелы необходимы, матка, трутни… Наитие и что-то высокое, повыше ангелов, сообщало молодому человеку, что нужно все собрать, все сложить правильно, чтобы заселить маленький пчелиный городок, чтобы он гудел здоровым роем и мед лился рекой.
Во сне ему явился ночью отец и открыл сыну, что первые ульи привез и поставил некий русский по фамилии Протасов. Еще отец сказал, что мужик был родом из-под Вологды, из села Колья или Стольня. Больше отец ничего не сообщил, но велел слабоумному сыну отправляться в Россию искать Протасова по адресу.
«Покупать пчел надо! — последним наказал. — Мозги включи, сынок!»
Юноша собрал вещички на смену, подвесил на осла жбан с водой, сел на него и поехал в сторону России.
Осел Урюк в город Кара-Болта не спешил, он не стремился походить на скакуна, да и Абаз существовал в каком-то своем тягучем ритме, потихоньку глотал воду и слушал жаворонков… Ехали до города месяц…