Он избивал ее бархатным мешком с топазом внутри словно биллиардным шаром, рычал и ревел зверем, проламывая кости черепа. От ударов летели в разные стороны мозги, крошились зубы. Ее мозг уже не воспринимал будущую смерть, она выла по-собачьи, блевала кровью. Ему надоедало, и он отправлял ее в вечный сон ударом топаза в висок…
Надо отдать должное Умею: весь окровавленный, в белом фраке с пятнами крови и мозгового вещества на ткани, тяжело дышащий, как после сражения с монголами, он падал в кресло и допивал оставшиеся Б-52 — разумеется, оставляя на подносе лишь одну рюмку: с лютиком. Ему везло как никому, так как он оставался живым, а аттракцион не менял. Этакая киргизская рулетка.
Что связывало Протасова с Умеем — никто не скажет. Даже они сами. Когда Протасов исчез из аула, Умею было лет всего ничего. Может, четырнадцать-пятнадцать. Пацанские разборки, хулиганка, тырили все, что плохо лежало… Уже позже, в области, его взяли на разбое с особо тяжкими, и отправился Умей в мордовскую колонию на восемь лет… Сидел непокорным, от звонка до звонка, но больше не попадался — стал умным, осторожным и хитрым, как снежный барс.
Развился как криминальный авторитет в области быстро, к двадцати пяти подмял под себя разрозненные банды из татов, казахов и китайцев. Коррумпировал местные власти и присел на госзаказы. Тащил газовую трубу, сам же ее и производил, а вот до самого газа дотянуться не мог. Оказались люди поумнее и опытнее, что его самолюбие отвергало, призывая пробиваться на первое место.
Они встретились в шашлычной за городом. Место было убогое, устроено для дальнобойщиков, и Умей от соседства с водилами и дизельной вони радости не испытывал.
Протасов пришел не один, привел с собой подростка.
— А этот зачем? — недовольным голосом спросил Умей, перекатывая между пальцами нефритовые четки и хлопая маленькими глазками. — У нас все по вокзалу ровно… — резюмировал Умей. — Или…
— Ровно, — подтвердил Протасов.
— Чего хочешь?
— Дело тут такое странное. Ты на пацана не гляди и не бойся. Он слегка убогий и почти не говорит.
— Ха-ха-ха! — театрально заржал Умей. — Да, парень ты смелый!
Протасов кивнул и тоже хохотнул:
— Мальчишка этот — из твоего родного аула!
— Э-э-э, земляк, однако…
— Хочет он там пасеку медовую восстановить…
— Где я — а где пасека? — удивился авторитет.
— Родной аул! — настаивал Протасов.
— Ты меня, Олежа, на сентимент не разводи! — ответил Умей и позвал хозяина кафе. Подбежал маленький согбенный таджик и как нашкодивший пес застыл в поклоне. — Знаешь меня? — Таджик в ответ пропищал что-то нечленораздельное. — Так вот, мальчишку накорми! И не кошатиной, а сейчас тебе мой охранник мясо принесет из машины, овощи хорошие… Мальчик родом из моего аула! Родственник.
— Понял, понял! — кланялся хозяин. — Все в лучшем виде сделаем…
— На хер мне пасека? — поинтересовался Умей. — Я поклялся туда не возвращаться! Проклятое место. Тем более место твоего имени.
— Тебе же и аул, и весь район принадлежит. Без твоего слова никто даже разрешения не выпишет!
— Это правда, — заулыбался Умей. — Научился ты, Олежа, азиатской дипломатии! Лизнул туда, куда надо!
— Не первый десяток лет живу! Только не лизнул, а наждачкой провел.
— Плохо, что русский ты. Был бы хоть иранец, что ли… Русский сейчас не катит… Русский — говно!.. А где пчел возьмете?
— Найдем, — пообещал Протасов.
— Так нет их: твои русский братки ракетами побросали, а в них что-то непригодное для пчел оказалось. Один из технологических революционеров, правда, пообещал популяцию восстановить с помощью искусственного интеллекта. Так обещать — одно, а сделать…
— Будут у нас пчелы, — уперся Протасов. Его лысая, вся во вмятинах круглая голова покраснела на солнце. — Если пасеку восстановим — это поболее будет, чем женьшень твой!
— И откуда знаешь, что у меня корешки?
— Вселенная доложила!
— Дерзкий ты, Олежа! — Умей разглядывал, как ест Абаз, и вспоминал себя, каким был лет двадцать назад. Всегда жрать хотел, думал только о еде. — А все потому, что по войнам нашлялся! Война человека хитрым и злым делает. И дерзким… Кока-колы принеси! — крикнул охраннику.
— У тебя тоже войны здесь предостаточно было. Ты тоже злой и дерзкий… Я золото нашел там, где и никто не подозревал. Даже бельгийские геологи обосрались.
— Нравишься ты мне, Протасов, за прямоту. Когданибудь из-за нее погибнешь.
— Давай не сегодня. — Протасов достал из кармана платок и вытер обритую, помятую, всю в шрамах голову. — Поможешь?
— Найдете пчел: мне восемьдесят процентов — вам двадцать.
— Пятьдесят на пятьдесят.
— Борзеешь, капитан Советской армии!.. А на кого вокзал оставишь? Ты им уже лет восемь управляешь?
— Девять… Жена лучше меня все знает.
— Да, — согласился Умей. — Ольга женщина серьезная. Я помню, как она рассчитывалась со мной за вокзал самородками. Взять золотишка мог просто так, ты знаешь, и — камнем по затылку. Но что-то в ней было такое… — Умей коротко отправился в прошлое, отчего лицо его сделалось почти человеческим.
— Это моя жена, — напомнил Протасов.
— Эх, Олежа… Живи со своей русской женой, радуйся. Мне с русской не по понятиям. Не простят. Да и девять лет назад это было… Я к молоденьким привык!
— Так что, договорились?
— Тебе верю, — согласился Умей и, звучно рыгнув газами от кока-колы, утер рот. — Мне бы эти газы — да в мою трубу к казахам. Я и из другого места могу газануть! — и заржал так громко, что хозяин-таджик, старенький, со слабыми сфинктерами в теле, пару капель из крана выпустил. — Езжайте, дам вам подорожную! Все будет чики-пики! Но смотри, Олежа, Умея еще никто не кидал! — Встал из-за стола, потрепал Абаза по волосам, затем больно ущипнул за мочку уха. Молодой человек чуть было не подавился маринованным чесноком и произнес что-то грубое, нечленораздельное.
— Ты тоже дерзкий! — констатировал авторитет. — Мне нравится. Может, и срастется что-то. — Хотя в пчел он вообще не верил.
И поехали Протасов с Абазом в аул. Олег — на своем Коньке, а Абаз подле — на старом ослике Урюке. Как, спрашивается, они понимали друг друга и общались? Абаз подвывал нечленораздельно, а Протасов в том же роде отвечал.
— Иэфоуи?
— Иименоууу…
Если перевести с ангельского на человеческий, то Абаз спрашивал Протасова, как звать его коня.
— Горбунок.
— Старый конь.
— Так и твой осел в последнем своем пути.
Вечерело. Пели свои прощальные на сегодня песни птицы, и Абаз подпевал — чисто и красиво.
— Хочешь, полетим? — спросил Протасов Абаза. — А то месяц ехать.
Абаз ничуть не удивился такому предложению:
— А твой конь еще может?
Протасов улыбнулся, показав свою настоящую улыбку, будто радостный трехлетний ребенок — счастливый, еще не живший внешним миром.
— Может, он еще и твоего осла научит.
Горбунок и Урюк потерлись губами об уши друг друга, затем разбежались, кто как мог — да и полетели в ночное небо. И еще долго из-под луны степи слушали звонкий смех Абаза, и осел от ужаса кричал «Иа!».
5
Абрам Моисеевич Фельдман, накрепко обхвативший еловый ствол, продолжал дискуссию с голодными до крови шляхтичами.
— Измерим солнце в евреях! — возвестил глава охоты. — Один луч — один еврей!
— Так у вас скоро вечная ночь наступит! — предупредил Фельдман. — Евреев гораздо меньше, чем солнечных лучей!
— «Дух пущи» важней, чем солнце! — возвестил подпитый Анджей, но тотчас получил стеком по розовой молодецкой щеке.
— Заткнись! — приказал Каминский.
— Может, компромисс отыщем? — предложил Абрам. — Жалко солнце…
— И что ты, еврей, предлагаешь?
— Чтобы не смеялись над вами…
— Э-э! — возмутился кто-то из охотников. — Кто смеятьсято будет?
— Так погром из одного еврея не погром! — вещал из-под еловой кроны Фельдман. — Хотели хряков настрелять — а убили одного жидочка маленького. Смех, да и только.
Ян Каминский, собравшийся свататься к дочери генерала Вишневского, подумал, что вся сия история, как ни подноси ее, не будет выглядеть изысканным приключением. Доблести не прибавит — скорее, может сыграть плохую шутку.
— Так что предлагаешь, Абрам Моисеевич?
— Отпустить меня!
— Так уж и отпустить?
— Дождаться времени, когда нас больше попадется, и тогда погром — настоящий еврейский погром! Вам зачтется!
Каминский задумался, а потом вынес приговор:
— Высечем мы тебя, Абрам Моисеевич! Одного еврея убить — никто не заметит! А так посечем, чтобы из-под штанин кровушка текла. И все в Кшиштофе увидят, что есть еще дружина, контролирующая польские территории…
— Слезаю, — предупредил Фельдман и по-обезьяньи ловко спустился по стволу на землю. Вновь завыли собаки, затявкали неудовлетворенно… Абрам отряхнулся, поправил бейсболку на голове и стал морально готовиться к мукам.
— А ты не такой тщедушный! — заметил Каминский. — И мышцы есть… Сколько росту в тебе?
— Так под два метра.
— Одному сечь тебя — только здоровье тратить, — Ян Каминский кивнул Анджею. — Возьми четверых, устраивайте его на той осине, что вроде бы недавно упала. Вяжите крепче.
Пока его устраивали на стволе дерева, вязали накрепко руки и ноги, Абрам неистово молился, прося Всевышнего оставить ему жизнь, чтобы дойти в Кшиштоф для Меньяна[4]. Ему ли не знать, что польская кровь при виде чужой возбуждается как подросток на тетушку в неглиже в вечернем окне флигеля. И там, где собираются пороть — мозги плавятся от желания насильничать… Да и без всякого Кшиштофа и Меньяна жить хотелось очень. Он вспомнил сон о Рахили, ровно за мгновение до того, как первый удар хлыста взорвал на его спине бледную кожу… И вновь на весь лес завопили собаки, учуяв теплую пахучую кровь. Потом был и второй удар, и третий. Били умело — перекрестно, с нахлыстами.
Пан Каминский прихлебывал из фляги и с сам с собой спорил, на каком же ударе завопит поганый жид. Но Фельдман лишь охал, а Ян вдруг подумал: окажись он на месте еврея — сколько бы продержался? Эта мысль заставила его рефлекторно выкрикнуть: