Клиническое пространство: предпосылки и предвестники
§ 1. Немецкая интеллектуальная традиция: философия и психиатрия
Экзистенциально-феноменологическая традиция развивается в первую очередь в немецкоязычных странах. Это весьма важный факт для понимания ее истоков. Немецкоязычные страны имеют длительный опыт взаимодействия философии и психиатрии. Свидетельство тому – интерес представителей немецкой классической философии к вопросам психиатрии, а также наличие у них большого количества последователей именно в клинической, психиатрической среде В ней философские теории находят незамедлительный отклик, изменяя модель описания психических расстройств, а также подходы к их лечению, что приводит к возникновению совершенно особенной традиции интеллектуальной психиатрии[261].
Возможность взаимодействия психиатрии и философии показывает еще Иммануил Кант. В лекциях «Антропология с прагматической точки зрения» он приводит свою классификацию душевных болезней. Она до сих пор удивляет и клиницистов, и философов. Как отмечает немецкий психиатр К. Дёрнер, в этих лекциях «психопатология освещается с бóльшим знанием дела, чем это было характерно для современных ему врачей»[262]. Исследователь творчества немецкого философа Ю. В. Перов пишет: «Может вызвать удивление то место, какое занимает в антропологии Канта описание и обсуждение различного рода душевных болезней и „патологий“ человека»[263].
Кант настаивает на том, что душевные расстройства являются следствием нарушения познавательных способностей, и поэтому их изучение должно входить в компетенцию философии. Это исходная точка его подхода к душевным расстройствам. Вот что он отмечает, говоря о решении вопроса о вменяемости или невменяемости преступника: «…Если кто-нибудь преднамеренно натворил что-то и встает вопрос, виновен ли он в этом и какова его вина, стало быть, если прежде всего надо решить вопрос, был ли он в уме или нет, то суд должен направить его не на медицинский, а (ввиду некомпетентности судебных органов) на философский факультет»[264]. Поэтому Кант отдает этот вопрос в ведение антропологии: «Тем не менее антропология, хотя в данном случае она может быть прагматической только косвенно, а именно может указывать только на то, чего не надо делать, должна дать по крайней мере общий очерк этого глубочайшего унижения человечества, но возникающего из самой природы»[265]. К. Дёрнер справедливо замечает: «Если бы Кант оставил безумие медицине, то, наоборот, он поставил бы под сомнение разум и обязательный закон, а вместе с тем и „компетентность“ философии»[266].
Болезни души, или душевные болезни, Кант разделяет на два вида: ипохондрию и душевное расстройство (манию). При этом ипохондрия характеризуется им как болезнь, при которой внутренние телесные ощущения не столько являются проявлением телесного недуга, сколько внушают страх перед ним. Ипохондрия, по Канту, лежит в основе воображаемых телесных недугов, которые, несмотря на их отчетливый «нереальный» характер, человек иногда принимает за реальные. Больной осознает, что ход его мыслей неправилен, но не имеет достаточной власти, чтобы управлять им. Примечательно, что даже здесь Кант подчеркивает ответственность больного за свои симптомы. «Ипохондрик – это самый жалкий фантазер: он упрям, не может отказаться от вымыслов своего больного воображения и постоянно осаждает жалобами врача, которому приходится возиться с ним и утешать его как ребенка»[267], – пишет он.
В отличие от ипохондрии, душевное расстройство характеризуется произвольным ходом мыслей, имеющим свои собственные субъективные правила, противоречащие объективным правилам и законам опыта. Кант выделяет четыре его вида: идиотизм, умопомрачение, сумасшествие, безумие.
Идиотизм (amentia) – это беспорядочное помешательство, которое возникает вследствие неспособности человека привести свои представления в порядок, необходимый для возникновения самой возможности опыта. Умопомрачение (dementia) – это методическое помешательство, характеризующееся тем, что при соответствии речи и мышления больного формальным законам мышления (необходимым для осуществления опыта) по причине нарушенного воображения человек принимает свои представления за восприятия. Это, если можно так сказать, своеобразная путаница между миром реальным, т. е. реальным опытом, и миром воображаемым. Умопомрачение, по Канту, основано на обмане внутреннего чувства, это «склонность принимать игру представлений внутреннего чувства за опытное познание, тогда как это только вымысел»[268]. Идиотизм и умопомрачение – это расстройство чувственных представлений, приводящее к невозможности опыта как такового, т. е. расстройство рассудка.
Сумасшествие (insania) – это фрагментарное методическое помешательство, при котором возникают неправильные аналогии, принимаемые за понятия схожих между собой предметов; это сочетание несовместимых вещей, т. е. расстройство способности суждения. Безумие (vesania) – это систематическое помешательство, являющееся следствием отказа от соблюдения критериев опыта, выбора своих собственных правил и следования им, т. е. расстройство разума. Примерами безумия Кант называет изобретение и разгадку квадратуры круга, постижение тайны святой троицы. Частным видом безумия, по мнению Канта, является положительное неразумие, в основе которого лежит существование у больного собственных правил, совершенно иная точка зрения.
Таким образом, кантовскую классификацию душевных расстройств можно обобщить в таблице 2.
Несмотря на стремление создать стройную систему и дать четкое определение душевным болезням и их происхождению «исходя из природы», Кант не избегает некоторых противоречий. С одной стороны, Кант указывает, что «единственный общий признак помешательства – это потеря здравого смысла (sensus communis) и появление вместо него логического своемыслия (sensus privatus)»[269]. Это утверждение, как мы показали, является изначальной предпосылкой его классификации и всей «антропологии душевного заболевания». С другой стороны, он тут же отмечает, что у помешательства наследственная природа, что «с развитием зародыша человека развивается и зародыш помешательства»[270]. Неразумие безумия у Канта одновременно индуцирует сам субъект и его врожденная природа. Следствием этого противоречия является то, что в посткантовской психиатрии и философии душевные болезни понимают как что-то, чего нельзя избежать (в силу их наследственной природы), но от чего необходимо воздерживаться, следуя при этом законам долга и воле. Нравственное поведение, «воздержание» от безумия становится главным принципом психиатрии. На человека возлагают вину за то, что он не смог сдержать свои «страсти», свои «патологические задатки».
Закономерно, что Кант понимает психическую патологию в несколько ином ключе, чем современная психиатрия, а также психиатрия начала XX в. Его антропология безумия – продолжение рационалистической философии, а не господствовавшей тогда психиатрии. Для Канта, по справедливому замечанию Ю. В. Перова, «патология есть зависимость человека от чисто чувственных побуждений – без всяких фиксаций аномии…»[271].
Иллюстрируя степень влияния теории Канта на немецкую психиатрию, К. Дернер приводит весьма любопытный случай[272]. В 1804 г. в Гамбурге был казнен учитель и теолог Рюзау, в отчаянии убивший жену и пятерых детей. Документы того времени говорят, что он страдал бредом. Два врача вынесли оправдательное заключение, тем не менее, Рюзау казнили. Решающим в этом деле стало, во-первых, давление общественности, во-вторых, вердикт специально созванного собрания из представителей медицинского, юридического и философско-богословского факультетов, из которых последний единодушно выступил за обвинительный приговор и смертную казнь. В приговоре отмечалось, что Рюзау виновен в зарождении и развитии своей болезни, поскольку он не следовал законам долга.
Воззрения Канта развивают его многочисленные последователи. Так, философ и ученик Канта И. К. Хоффбауэр в своем трехтомнике, вышедшем между 1802 и 1807 гг., отказывается от нравственного субъективизма. Он, как и Кант, выводит безумие из познавательных способностей, но определяет его как фиксацию или рассеянность внимания. По его мнению, только гений способен выйти из величайшей рассеянности и вернуться к естественному назначению, разуму, «я». Обычный же человек при этом впадает в безумие, причем сначала по собственной вине (на стадии страстей), но когда отклонение от собственного «я» становится привычным, он заболевает[273].
Традицию Канта продолжил Фридрих Вильгельм Шеллинг, предложивший собственную строго диалектическую теорию душевных заболеваний. В «Штуттгартских беседах»[274] (1810 г.), исследуя индивида, он выделяет три его потенции: характер, дух и душу. Характер – это бессознательный принцип духа, проявляющийся в форме 1) страсти, симпатии, уныния; 2) влечения, желания, вожделения, раздражительности (это жажда бытия); 3) чувства и чувствительности (высшего в характере). Дух – это воля, осознание, осознанная страсть. Его ступени (от наиболее к наименее глубокой): своеволие, воля, рассудок. Духу свойственно преобладание бытия над небытием. Третья и наивысшая потенция – душа – для нас более важна. Душа как сущее (Seiend), по Шеллингу, есть безличное, которому должно быть подчинено личное как несущее (Nichtseiendes). Он пишет: «Что есть дух человека? Ответ: сущее, но возникшее из несущего, то есть рассудок из безрассудного. Что есть основа человеческого духа в том смысле, в каком мы употребляем слово „основа“? Ответ: безрассудное, и так как человеческий дух относится к душе как несущее, то и он безрассуден по отношению к ней»[275]. Следовательно, дух может быть благим, а душа – это благо, Дух может заболеть, а «душевных болезней не существует». Душа – это связующее звено между Богом и человеком, это Божественное в человеке.
Именно поэтому, по Шеллингу, здоровье основано на связи между душой и глубинами характера. Нарушение этой взаимосвязи, проявляющееся болезнью, может, по Шеллингу, раскрываться в трех формах:
1) душевная болезнь, при которой тоска доминирует над всеми чувствами;
2) слабоумие, при котором своенравие доминирует над рассудком, что связано со стремлением к удовольствию;
3) безумие – проявляется (не возникает, а именно проявляется! – О. В.)[276], когда разрывается связь между душой и рассудком, на пороге Божественного.
В работе «Философские исследования о сущности человеческой свободы и связанных с ней предметах» Шеллинг рассматривает заболевание как результат своеволия, нарушения единства между волей человека и универсальной волей. Болезнь, как и зло, – это беспорядок, привнесенный в природное состояние, подобие зла и греха, это «ложная жизнь, жизнь во лжи, порождение беспокойства и гибели», это «не более чем видимость жизни, как бы мимолетное ее явление, подобно метеору, колебание между бытием и небытием; тем не менее для чувства оно вполне реально»[277].
Безумие, по Шеллингу, есть одновременно и разрушительное, и Божественное в человеке, и божественное безумие, основа вдохновения и деятельности в целом, и страшное свидетельство того, чем является воля в отрыве от Бога. Шеллинг пишет: «Таким образом, основой самого рассудка является безумие. Поэтому безумие – это необходимый элемент, который, однако, не должен не обнаруживаться, а только не должен актуализироваться. То, что мы называем рассудком, если это настоящий, живой, активный рассудок, есть не что иное, как упорядоченное безумие. Рассудок может лишь обнаружить себя, проявиться в своей противоположности, то есть в безрассудном»[278]. Люди, которые лишены этого безумия, – это люди с пустым, бесплодным рассудком. Те, кто наделен безумием, если оно при этом находится во власти души, обладают «божественным безумием», наделены творческим началом – это творцы: художники, поэты.
Таким образом, по Шеллингу, безумие необходимо человеку. Эти идеи, развитые его последователями, влияли на немецкую психиатрию вплоть до середины XIX в. (1840 – е гг.), пока натурфилософия не уступила место соматике. Как это ни странно, именно последователи-психиатры последними сохранили верность Шеллингу, когда он был забыт. Их идеи легли в основу «романтической психиатрии». К. Дёрнер справедливо отмечает: «…Следует поблагодарить этих натурфилософов за то, что вопреки своему все более позитивистскому XIX веку они с изрядным упорством настаивали на том, что психиатрия является не только медицинской, но всегда и философской проблемой и поэтому – нуждается в философско-антропологическом обосновании, что нам известно со времен Канта»[279].
Не обошел своим вниманием проблему психических расстройств и Г В. Ф. Гегель. В третьей части «Энциклопедии философских наук», т. е. в «Философии духа», он предлагает свой взгляд на рассматриваемый в настоящей работе предмет. Ю. В. Перов пишет о значении концепта безумия: «У Гегеля это мотивировано тем, что на описываемой в его „Антропологии“ ступени развития субъективного духа дух этот в человеке еще не вполне бодрствующий, он погружен в „природное в человеке“, и этот сон разума порождает чудовищ душевных расстройств и патологий»[280].
Гегелю совершенно ясно, для чего философии и антропологии необходимо исследование безумия, или, если пользоваться гегелевской терминологией, помешательства. По его мнению, оно должно быть рассмотрено до здорового и рассудочного состояния, поскольку показывает самую крайнюю стадию болезненного состояния, до которого может опуститься рассудок. «Разъяснение этого состояния, – пишет Гегель, – мы должны были дать уже в антропологии, потому что в нем душевная сторона, природная самость человека, абстрактно-формальная субъективность получает господство над объективным, разумным, конкретным сознанием, а рассмотрение абстрактной, природной самости должно предшествовать изображению конкретного, свободного духа»[281].
Гегель указывает, что помешательство является второй ступенью развития чувствующей души на пути овладения и осознания себя. Это ни в коем случае не означает, что каждая душа эту ступень должна пройти. Это скорее крайность, которую человеческому духу вообще предстоит преодолеть. Е. Ситковский замечает, что Гегель «рассматривает помешательство не просто как феномен психической жизни человечества, как это получается в антропологии Канта (также рассматривающего психические заболевания наряду с прочими феноменами психики), а толкует помешательство как необходимую и существенную ступень в развитии души»[282].
Эта ступень, по Гегелю, характеризуется тем, что «в помешательстве душевная сторона в отношении к объективному сознанию выступает не как только отличное, но как прямо ему противоположное и потому уже не смешивается более с упомянутым сознанием»[283]. То есть, имеет место не распад разума, а противоречие и распад духа в нем самом: субъективность души вступает в полное противоречие с объективным. Гегель пишет: «Подлинная психиатрия (psychische Behandlung) придерживается поэтому той точки зрения, что помешательство не есть абстрактная потеря рассудка – ни со стороны интеллекта, ни со стороны воли и ее вменяемости, – но только помешательство, только противоречие в уже имеющемся налицо разуме, подобно тому как физическая болезнь не есть абстрактная, т. е. совершенная, потеря здоровья (такая потеря была бы смертью), но лишь противоречие в нем»[284]. Следовательно, по Гегелю, психически больной есть существо разумное.
Душа в помешательстве, как мы уже отмечали, еще не достигла высшей стадии развития, т. к. единство субъективного и объективного еще не прошло бесконечного опосредования. Вследствие этого душа «становится чисто формальной, пустой, абстрактной субъективностью – и в этой своей односторонности претендует на значение подлинного единства субъективного и объективного»[285]. Единство и разделение субъективного и объективного в помешательстве еще не достигает своей завершенности, несовершенно, таковым оно станет только в разумном и объективном сознании. В помешательстве же оба способа существования конечного духа – субъективный и объективный дух – развиты до тотальности, до личности. Объективное сознание проявляется в осведомленности больных о том, что они находятся в сумасшедшем доме, узнают надзирателей, выполняют поручения и т. д. Субъективное сознание проявляется в грезах наяву, двойственности состояния, две разные личности – сознание душевное и сознание рассудочное – при этом существуют в одном состоянии, «взаимно соприкасаются друг с другом и о друг друге знают»[286].
Субъективное в помешательстве начинает существовать как объективное. Гегель пишет: «Помешательством заблуждение и глупость становятся лишь в том случае, когда человек свое только субъективное представление принимает в качестве объективного за непосредственно для себя наличное и отстаивает его вопреки находящейся с ним в противоречии действительной объективности»[287]. В основе бытия помешанных, по Гегелю, лежит достоверность себя самих, т. е. субъективное для больных так же достоверно, как объективное. Их бытие, их представления есть чистая абстракция, неопределенная всеобщая возможность, принимаемая за конкретность и действительность. Если человек не король, он считает себя таковым, поскольку в принципе может быть королем, – вот помешательство, его логика. «… В помешательстве единство и различенность субъективного и объективного, – пишет Гегель, – представляют собой нечто только формальное, исключающее собой конкретное содержание действительности»[288].
Таким образом, «я» помешанного превращается в абстрактное, неопределенное, лишенное всякого содержания, открытое «я». Оно создает такие же пустые, лишенные объективности и конкретности представления. По причине утраты конкретности «я» теряет власть над собой, системой своих определений. «Я» перестает быть для себя особенным, субъективным, наличным. Представление из центра своей действительности выходит вовне и приобретает два центра: один – в остатке рассудочного сознания, другой – в безумном представлении. Гегель подчеркивает, что только человек поднимается до того, чтобы постигать себя в совершенной абстракции «я». Именно поэтому ему дарована исключительная привилегия – возможность сойти с ума.
Гегель выделяет три формы помешательства, каждая из которых характеризуется специфическими чертами[289]. Первая форма связана с неопределенным погружением в самого себя и включает несколько разновидностей, в которых это состояние самопогружения выражается различным образом. Первая разновидность – слабоумие, делящееся на врожденное и приобретенное, – это неопределенное самопогружение. Вторая разновидность – рассеянность – возникает, когда дух, предаваясь глубоким размышлением, отвлекается от наблюдения за всем сравнительно незначительным. Основная черта рассеянности – незнание того, что нас непосредственно окружает, бездеятельность объективного рассудочного сознания. Третья разновидность – бестолковость – возникает по причине неспособности фиксировать внимание на чем-то определенном, блуждания от одного предмета к другому. Эту первую форму помешательства Гегель называет слабоумие, рассеянность, бестолковость.
Вторая форма помешательства – собственно тупоумие. Возникает оно в том случае, если замкнутость природного духа в себе получает определенное содержание, превращающееся впоследствии в навязчивые представления. В отличие от слабоумия, при котором дух погружен в самого себя, при тупоумии он полностью уходит в содержание навязчивостей.
Эти навязчивости субъективны, но дух принимает их за объективность и действительность. В тупоумии, в отличие от слабоумия, появляется определенность, способность удерживать что-то определенное. Именно поэтому, по мнению Гегеля, тупоумие все еще есть сознание, в котором душа еще отличается от ее содержания. Он пишет: «Поэтому, хотя сознание тупоумного, с одной стороны, является еще сросшимся с упомянутым содержанием, оно, с другой стороны, посредством своей всеобщей природы все еще переходит за пределы особого содержания представления, присущего состоянию помешательства»[290]. По этим причинам тупоумный способен к правильному пониманию и разумному поведению.
Третья форма помешательства, – Гегель называет ее основной, – бешенство, или безумие. В отличие от тупоумия, безумие характеризуется наличием определенного осознания противоречия между субъективным и объективным. Безумец знает о своем расщеплении, но не в состоянии его преодолеть, он стремится или сделать субъективное действительным, или уничтожить действительно существующее, что, в свою очередь, может привести к неистовству – неудержимому возмущению разума против неразумия или неразумия против разума.
Как мы видим, три формы помешательства разнятся в зависимости от наличия субъективного и объективного осознания и его определенности. Слабоумие – это неопределенное самопогружение, ни субъективное, ни объективное не обладает здесь определенностью. Определенность субъективного возникает в тупоумии, но, поскольку не присутствует определенного осознания объективного, субъективное заполняет всего человека, выступает основным принципом. Появление осознания объективного в безумии приводит к неразрешимому противоречию, к расщеплению. Данная трактовка не означает, что в слабоумии нет ни субъективного, ни объективного, а в тупоумии – объективного. Оно лишь неопределенно, не осознано.
Такова теория, предложенная Гегелем[291]. Еще раз подчеркнем, что мы ни в коем случае не утверждаем, что Гегель (как, впрочем, и Кант или Шеллинг) сформулировал целостную теорию психического заболевания. Эту часть его учения, конечно, нельзя рассматривать в отрыве от его целостного мировоззрения. Нас в данном случае интересует сама традиция совмещения философии и психиатрии, истоки интереса философов к психиатрии и психиатров к философии.
Закономерно, что немецкая психиатрия не осталась безразличной к идеям философов. Причем свое отражение в ней нашли не только их «психопатологические идеи», но и высказанные суждения о природе разума, сущности познания, месте человека, задачах науки и т. д. В XIX в. психиатрию захватывает мощная волна романтизма, и в этой ситуации она начинает контактировать с философией[292].
Своеобразным предшественником философской психиатрии XIX в. был анимизм, в частности в лице Георга Эрнста Шталя. В своей работе «Подлинная теория медицины» (1707 г.) он описывал душу как принцип жизненной организации, противодействующий стремлению живого тела к разложению. Болезнь при этом рассматривалась как выражение стремления души установить утраченное равновесие, поэтому ее нужно было стимулировать, а не предотвращать и лечить[293]. Несмотря на неприемлемость этой концепции для медицины, многие психиатры были очарованы идеями Шталя.
В конце XVIII в. многие психиатры испытали на себе влияние идей Канта и надеялись, что на основании предложенной им системы можно выстроить здание медицины, позднее прибавилось и влияние Шеллинга[294]. В отличие от литературы, где романтизм угас сравнительно быстро, романтическая школа в медицине, и в частности, в психиатрии, сохраняла свое влияние несколько десятилетий.
Первым психиатром, развившим идеи Канта, стал Иоганн Христиан Райль (1759–1813). Название его самой известной работы, вышедшей в 1803 г. и содержавшей около пятисот страниц, – «Рапсодии об использовании психического метода лечения к душевным расстройствам»[295] – содержало понятие «рапсодии» для обозначения Кантовой концепции естествознания, основанной на эмпирическом познании. Рассматривая сознание как согласованную активность, Райль выделял три взаимосвязанных друг с другом исходных психических силы: сознание (Bewusstsein), разумность (Besonnenheit) и внимание (Aufmerksamkeit). Именно они, на его взгляд, повреждались в душевном расстройстве[296].
Сознание он связывал с функциональной интеграцией нервной системы и отождествлял с самосознанием (Selbstbewusstsein), синтезирующим внутреннее и внешнее восприятие и дающим представление о положении во времени и пространстве. Самосознание не дается человеку в готовом виде, а развивается в течение жизни. Ребенок им не обладает, поскольку не имеет никакого ощущения «я», а может лишь отвечать на боль и удовольствие. Самосознание, по Райлю, континуально, и человек всегда поддерживает его непрерывность во сне и неосознаваемых состояниях. Среди расстройств этой психической силы он выделял частичное нарушение сознания и сомнамбулизм, так хорошо заметный в состоянии сна. В безумии сомнамбулизм претерпевает изменения: сознание спит, когда тело бодрствует.
Разумность основана на самосознании и предполагает внимание сознания к внешнему и внутреннему восприятию, его различным сторонам и одновременную открытость новым впечатлениям, восприятиям, идеям. Она формирует возможность намеренной психической активности и подчиненной разуму активности спонтанной и свободной. Райль считает, что разумность может быть намеренно культивирована и возведена на более высокий уровень, в этом случае она трансформируется во внимание. Разумность нарушается, когда орган души – мозг – чрезмерно напряжен или ослаблен, когда сознание неправильно воспитано. Она может быть утрачена в результате естественной склонности человека идти на поводу у своего воображения.
Внимание – это способность сознания по своему желанию связывать свою жизненную энергию (Kraft) с объектами, которая возвышается над массой перцепций к чистому сознанию. Внимание как раз и есть связь с объектами, поэтому его нарушение проявляется, по Райлю, как отвлечение или чрезмерное поглощение и может привести к душевному расстройству.
Объединяющим эти психические силы центром душевной жизни Райль представил живой жизненной поток энергии, гипотетическую силу центральной нервной системы. Его рассеяние, ослабление или усиление приводило бы к изменению энергии в других частях нервной системы. Такая сила действует и на самом низшем базовом уровне организации человека и природы, где нет отличий органического и неорганического. Жизнь при этом Райль видит как динамический процесс, интегрированный в окружающую среду и находящийся с ней в физическом и химическом равновесии. Поэтому для того чтобы излечить душевные расстройства врач должен иметь представление и о теле, и о сознании, врачевать и то, и другое, используя физические и психические методы попеременно. И наоборот: не существует исключительно душевных заболеваний, а заболевания, в которых страдает преимущественно душевная сторона, не обязательно должны быть исцелены психическими средствами. Философы здесь занимают не последнее место. Примечательно, что во введении к «Рапсодиям» среди тех, кто должен заниматься излечением душевнобольных, исследователь упоминает «группу возвышенных натурфилософов, которые, словно парящие выше всех орлы, ассимилируют всю земную щедрость в чистейшем эфире и, подобно полету орлов, отдают ее назад как прекраснейшую поэзию»[297].
Традиции немецкой классической философии, главным образом, в лице Шеллинга, продолжил Александр Хайдорф (1782–1862). Он высказывал мысль о том, что психическая (Geisteskrankheit) болезнь является следствием нарушения связей души с миром, душевная (Gemütskrankheit) – души с самосознанием[298], при этом местом локализации самосознания называл мозжечок. Он сравнивал жизнь человека с гальваническим процессом, протекающим между положительным и отрицательным полюсами, химически представленными водородом и кислородом. При этом один из полюсов, на взгляд Хайдорфа, может поглотить другой, или они оба могут истощиться под внешними воздействиями. Связь с мировой душой является для него основополагающей. «Идея души в ее самом высоком, самом чистом смысле тождественна Мировой Душе, принципу реального и идеального в универсуме. Если бы наша душа или сознание были равны Богу, их никогда бы не охватила болезнь»[299], – писал он.
Центральной фигурой философской психиатрии XIX столетия стал доктор философии Иоганн Христиан Август Хайнрот (1773–1843), осуществивший в своей теории синтез идей Шеллинга, Канта и Гегеля. В годы ученичества он увлекался поэзией, но позднее стал особенно чувствителен к «философско-религиозной спекуляции»[300]. Он всячески отделял себя от врачей-кантианцев и натурфилософов, считая, что их «благие идеи ничего не стоили»[301], переработал классификацию душевных расстройств, предложенную Кантом, и закрепил за специалистом по психическим расстройствам разума звание «психический врач» (psychische Arzt). Хайнрот также согласился с утверждением Канта о том, что врач не имеет должной квалификации для диагностики психического статуса ответчика, и подчеркнул, что лишь «психические врачи», имеющие необходимое знание психологии, смогут это сделать.
Ключевым понятием теоретической системы Хайнрота было понятие «целостное бытие». Именно это целостное бытие человека он постигал с помощью метода созерцания (Anschauung) – прямого наблюдения человека и познания его природы, подобного тому, которое практикует художник. Человек, по его мнению, не является совокупностью различных органов, но есть существо, вмещающее в себя душу и тело. «Человек, – пишет Хайнрот, – это больше, чем просто тело, также больше, чем просто душа: он целостный человек»[302]. Больной при этом не перестает быть целостным и должен представляться в социально-биографической, физической и психической перспективе, т. е. антропологически. Он подчеркивает: «Субъект, которого он [врач] лечит, – не мертвая, пассивная материя, он [пациент] – жизнь со своим собственным порядком, правом и законностью, которую врач должен признавать, уважать, хорошо заботиться о ней и лечить согласно ее собственным потребностям»[303].
В отличие от Канта и Шталя, Хайнрот был убежден, что психические заболевания являлись расстройствами души и не были связаны с физическими и органическими дефектами. Центральным в определении психической жизни в здоровье и болезни для него было сознание и ступени его развития. У младенца, на его взгляд, сознание ограничено «миро-сознанием» (WeltbewuЯtsein), управляющие принципы которого – боль и удовольствие. На втором этапе развития появляется самосознание, сознание «я» (SelbstbewuЯtsein), связанное с индивидуальной независимостью. Именно на этой ступени находится большинство людей, и лишь немногие достигают следующего уровня – совести (Gewissen). Сознание здесь трансцендирует и становится «разумным сознанием» (VernunftbewuЯtsein), а человек обращается к разуму и Богу. Этот третий уровень – высший уровень развития сознания – и есть для Хайнрота воплощение психического здоровья, а психическое заболевание – конечная стадия того же самого процесса, обращенного вспять.
Но человек для Хайнрота – это еще и единственное существо на земле, наделенное независимостью и свободой, и, следовательно, ответственное за свою собственную жизнь и совесть[304]. Психическое заболевание как таковое Хайнрот поэтому трактовал как болезнь человека в его человечности (menschlichkrankhafte Zustand) и связывал его с ошибкой, грехом или слабостью, с последовательным отходом от разума и свободы. В болезни утрачивается чувство удовлетворения и радости, человек становится мишенью страстей, безумия и порока. Болезнь сокращает жизненные возможности и препятствует реализации божественной задачи, становлению «я» (Selbstwerdung). Болезнь – это пассивное состояние, поскольку свобода и здоровье всегда предполагают активность. Развитие в этом случае сменяется самоуничтожением, утрачивается не только сама свобода, но и возможность ее восстановления.
Эти процессы происходят намеренно, «ведь свобода выбора и свобода выбирать, своеволие есть изначальное достояние человека», и человек идет не только против своего собственного развития, «жизненного раскрытия», но в то же время и против «порядка и законности бытия и самой жизни»[305]. Центральным в этом выборе является разум человека, который отождествляется Хайнротом с моральной силой. Человек, не следующий за голосом разума, начинает испытывать чувство вины, поскольку любое отклонение от разума – это шаг в царство безволия, а вина – один из основных источников психического заболевания[306]. Именно поэтому рассудить и диагностировать психические болезни может только разум: психиатр должен выучиться на священника и педагога, развивать навыки психологического наблюдения и жить разумной жизнью. Излечение тогда – это перевоспитание, наставление на истинный путь разума.
Взаимодействие философии и психиатрии наблюдалось в XIX в. не только в теории, но и в практике. После волны философских построений Германия подключилась к психиатрической реформе, результатом которой стало возникновение самого института психиатрической клиники. Примечательно, что философия здесь хотя и утратила свои ведущие позиции, но все-таки сохраняла влияние. Иоганн Готфрид Лангерманн (1768–1832), стоявший у истоков этой психиатрической реформы, изучал не только психиатрию, но и посещал лекции Фихте. Как Фихте и Кант, он считал, что больной сам ответственен за утрату контроля и возникновение безумия, и связывал излечение с перевоспитанием и восстановлением контроля.
Карл Вильгельм Иделер (1795–1860) называл источниками психологии, лежащей в основе психиатрии, внутреннее познание, историю, практическую философию и психическую терапию. Большинство психических процессов, по его мнению, не входит в сознание, оттесняется в фон сознания и может быть обнаружено лишь косвенно. Душевнобольной человек не может найти своего пути в своем душевном состоянии, он утрачивает с ним контакт и, представляя свои чувства как своих врагов, создает для себя воображаемый мир с воображаемыми образами, связанными с его намерениями[307]. Психолог, на взгляд Иделера, должен развивать в себе чувство эмпатии, способность «переживать ситуацию другого человека», используя практическую философию и другие средства «психогогики» и борясь с внутренними конфликтами, должен привести больного к выздоровлению. Выздоровление при этом он, подобно Райлю, связывал с обретением рассудительности и эмоционального равновесия.
Как мы видим, романтическая психиатрия достаточно своеобразно восприняла идеи немецкой классической философии. Так, она приняла прагматическую антропологию Канта, рассматривающую человека как свободного и независимого индивида, и оставила без внимания его физиологическую антропологию, трактующую человека как подчиненного законам природы. Философия природы Шеллинга также имела стимулирующее влияние на медицину того периода. Понимание человека и его души как части природы, признание взаимодействия организма и окружающей среды способствовали развитию медицинских наук. По мнению Э. Хиршфельда, «интеллектуализация законов природы» была одной из центральных движущих сил немецкой психиатрии, мечущейся между теорией и практикой[308]. Но взаимодействие философии и психиатрии принесло не только позитивные результаты. «Практике и терапии, – пишет О. Маркс, – философия природы ничего не дала. Спекулятивный, дедуктивный подход Шеллинга и оттеснение опыта на второй план имели отрицательное воздействие, поскольку пострадало исследование деталей»[309]. Точно такое же негативное влияние философии, или по крайней мере такой результат их взаимодействия, будут выделять и в отношении феноменологической психиатрии и экзистенциального анализа.
Если говорить о сходстве традиции феноменологической психиатрии и экзистенциального анализа с романтической психиатрией, необходимо сказать о характерных чертах последней. Л. Каувенбергх среди них выделяет следующие: 1) общий теоретический фон – психология способностей; 2) сходное представление о болезни – основанием здоровья выступает гармония между душой и телом, болезнь – следствие нарушения этой гармонии; 3) специфическая трактовка науки – убежденность в том, что естественные науки не соответствуют исследовательскому пространству психиатрии, поскольку душевная болезнь не может изучаться в рамках жестких законов и математических формул; 4) отсутствие единой для всех романтических психиатров альтернативы[310]. Примечательно, что романтическая и экзистенциально-феноменологическая психиатрия имеют сходные черты, различным у них является лишь теоретический фундамент, что и обусловливает отличия философских концепций психического заболевания.
В феноменологической психиатрии достаточно четко слышны отголоски немецкой романтической натурфилософской традиции. Так, по Хайнроту, меланхолия есть заброшенность собственного «я», которое вытесняется другим предметом, это отчужденное, полое, пустое, терзающее себя «я», ему свойственно «самосознание непринадлежности-самому-себе». При помешательстве все происходит наоборот. «Я» как бы «вырывается из себя самого и лишается себя самого, уносится в галлюцинации и миражи»[311]. Основу душевных расстройств, согласно Хайнроту, составляет «утрата себя вследствие себялюбия», в таком же состоянии находится и современное общество.
Можно даже сказать, что в XX в. лишь наблюдался второй всплеск этой традиции взаимодействия философии и психиатрии. Поэтому некоторые исследователи трактуют феноменологическую психиатрию и экзистенциальный анализ как возвращение к романтической психиатрии. «Забытые жившими позднее психиатрами XIX столетия, которые хотели видеть психиатрию в качестве медицинской специальности, базирующейся исключительно на биологической науке, романтики позднее были названы предтечами современной психотерапии и психоанализа»[312], – пишет О. Маркс.
Для того чтобы спровоцировать этой второй всплеск должно было появиться мощное философское течение, по своей масштабности и строгости равное немецкой классической философии.
§ 2. Поиски альтернативы в интеллектуальной психиатрии начала XX века
В 1967 г. в работе «Политика переживания» лидер антипсихиатрии Р. Д. Лэйнг писал: «Во взглядах на проблему психического здоровья и психической болезни происходит перманентная революция как в рамках самой психиатрии, так и за ее пределами. Клинический подход уступает место позиции, соединяющей в себе экзистенциальный и социальный подходы»[313]. В этом Лэйнг, конечно, был прав, но начался этот процесс в начале века и к 1960-м достиг своей кульминации.
В плане гуманитаризации психиатрии определенную роль сыграл психоанализ. В настоящее время большинство критиков понимают психоанализ либо как одно из направлений психиатрии, либо как область гуманитарной науки. Но обе эти точки зрения не совсем верны, и на это в свое время обращали пристальное внимание представители экзистенциально-феноменологической психиатрии. Психоанализ являлся маргинальной теорией, не вписывающейся ни в одну из областей знания. Возможно, именно по этой причине он занял одно из центральных мест в процессе интеграции наук в XX в. Психоанализ настолько органично вписался в гуманитарную науку, что никто уже и не вспоминает, какую функцию он нес в момент своего зарождения. Метод Фрейда был не философским и не психологическим, а клиническим, медицинским.
В конце XIX столетия быть психиатром означало работать врачом в государственной психиатрической системе. Так как евреи не были допущены к государственной службе, Фрейд никак не мог быть психиатром. Он был невропатологом. Но к неврологии, как к чистой медицине, душа у него не лежала. По этой причине он предложил метод психоанализа, маргинальный по отношению как к психиатрии, так и к неврологии.
Принято считать, что Фрейд впервые обозначил психологические механизмы возникновения и развития психических заболеваний, но, как справедливо подчеркивают Л. Шерток и Р. де Соссюр[314], эта идея принадлежала не ему, а его учителю Ж. Шарко. Фрейд же впервые вывел изучение психического заболевания из предметной области неврологии и психиатрии, указав на возможность создания междисциплинарной теории. Отталкиваясь от описания причин психической патологии (для него «главной» психической патологией была истерия), эта маргинальная теория пыталась не только объяснить патологию, но также дать целостную картину функционирования человека в мире. Именно целостную, потому что психоанализ не принадлежал ни к одной научной дисциплине и не мог, соответственно, использовать конкретнонаучную методологию и термины. Тем самым, Фрейд, вольно или невольно, сделал первый шаг на пути к гуманитаризации науки о душевных болезнях, а впоследствии – к сближению клинического и медицинского способов мышления. Все его частные «достижения» служат этому доказательством.
Кроме того, Фрейд впервые попытался описать не просто клиническую картину истерии как набора симптомов, а «истерическое» бытие в мире. Так, Р. Д. Лэйнг пишет: «Самым великим психопатологом стал Фрейд. Фрейд был героем. Он сошел в „Преисподнюю“ и встретился там с абсолютным ужасом. Он принес с собой свою теорию, как голову медузы, превратившую эти ужасы в камень. Мы, следующие за Фрейдом, обладаем знанием, с которым он возвратился и передал нам. Он выжил. Мы должны увидеть, сможем ли мы выжить, не пользуясь теорией, которая в некоторой степени является оборонительным орудием»[315]. Психоанализ впервые приоткрыл «внутренний мир» психически больного, описав психопатологию как переживание, но тут же создал теорию, которая исключала любую возможность увидеть и понять это переживание.
Еще одной заслугой Фрейда, упоминание которой важно для настоящей работы, является сближение понятий нормы и патологии. До него считалось, что психическая патология органически и физиологически обусловлена, что между патологией и нормой нет никаких промежуточных звеньев. Именно он утвердил в науке вектор «норма-невроз-психоз», при этом признав, что каждый человек является невротиком.
Преодоление ограничений метода и теории Фрейда толкало исследователей на поиски новых решений и выдвижение новых гипотез. П. Тиллих очерчивает контуры соприкосновения психоанализа и философии. На его взгляд, психоанализ первоначально возникает как психотерапевтическая техника на основании переработки старых психотерапевтических методов. Но в то же время это было возможно лишь на основании нового понимания тех психологических процессов, которые лежат в основе психотерапии, а также в основе человека как живого гештальта. «Психоанализ, – пишет Тиллих, – не только зависит от теорий человека, жизни и бытия, но и эти теории зависят от практики психоанализа. ‹…› Поэтому не удивительно, что аналитическая практика Фрейда стала источником идей, которые изменили весь интеллектуальный климат XX столетия»[316]. Философская матрица психоаналитической теории, как он отмечает, оказалась не совсем органична значению психоанализа и последствиям психоаналитической теории. «Натуралистические (и в некотором отношении идеалистические) установки Фрейда не соответствуют тому огромному значению, которое он косвенным образом оказал на экзистенциальный анализ оснований человеческого существования»[317], – подчеркивает философ. На различие между психоаналитической практикой и теорией будет указывать и М. Босс, не уставая подчеркивать, что теория психоанализа генетически берет свое начало из практики.
Несмотря на определенные положительные достижения и некоторые дискуссионные и критические моменты, отношения психоанализа и экзистенциально-феноменологической психиатрии полны противоречий. В основе их – маргинальный статус психоанализа и особенности его проникновения в медицину.
Феноменологическая психиатрия, давая начало единой экзистенциально-феноменологической традиции, начинает свое развитие в 20-е гг. XX в. И в те времена по отношению к психиатрии психоанализ все еще продолжал оставаться маргинальным. В пространство клинической психиатрии он проникает во многом благодаря Блейлеру, и поэтому закономерно, что те мыслители, идеи которых мы разбираем на страницах настоящей работы, так или иначе входя в его круг, о психоанализе были наслышаны. Эта осведомленность отражена в их работах. Но изначальный импульс экзистенциально-феноменологической традиции – описательная психология и феноменология, психоанализ при этом решающего значения не имеет.
Здесь необходимо разделять две вещи: непосредственное влияние на формирование теоретической системы и влияние в плане критики, в плане формирования общего контекста и атмосферы. Мы настаиваем, что в отношениях между психоанализом и экзистенциально-феноменологической традицией имеет место второе, но не первое. Психоанализ оказал влияние в плане гуманитаризации психиатрической клиники, выступив импульсом и содержанием первого этапа сближения философского и клинического, но при этом, несмотря на иногда позитивное отношение к нему самих мыслителей, на формирование их концепций не повлиял. Он наложил свой отпечаток на практику, но не на теорию.
Критически по отношению к психоанализу были настроены все представители феноменологической психиатрии. Штраус активно критиковал теорию Фрейда как уничтожившую живой опыт реальности, Минковски был крайне негативно настроен по отношению к психоаналитической концепции психического аппарата и теории бессознательного, характеризовал его как атомистическую и ассоцианистскую теорию. Гебзаттель (с оговорками по отношению к разным периодам творчества) к односторонней, на его взгляд, теории психоанализа относился также весьма критически. Правда, это не мешало ему использовать психоанализ в своей практике. Но в данной работе мы ведем речь о теории. От сексуальной теории Фрейда, как справедливо отмечает и Т. Пасси, отказываются все представители экзистенциально-феноменологической психиатрии[318].
Отношение экзистенциального анализа к психоанализу несколько более противоречивое. В 1921 г. в письме к Фрейду Бинсвангер подчеркивает: «Прежде всего, я хотел бы как минимум засвидетельствовать, что Ваше научное творчество, наряду с творчеством Блейлера, было наиболее мощным импульсом для моей научной работы и моей мысли»[319]. Но одновременно с этим Бинсвангер всегда воспринимал психоанализ в аспекте критики и именно в этом смысле трактовал его как мощный стимул своего творчества. Босс, как отмечалось выше, разделял теорию и практику психоанализа, критикуя первую как физикалистскую концепцию.
Психоанализ, по сути, ввел в психиатрию дополнительно к биологическому еще два ракурса рассмотрения психопатологии: интер– и интрасубъективный. Именно в этом ключе будут создаваться междисциплинарные теории, которые в огромном количестве появляются после «открытий» Фрейда. Поэтому особо актуальными становятся исследования внутреннего мира психически больного, а также изучение социального контекста безумия.
XX в. приносит психиатрии новый диагноз. В 1911 г. Блейлер вводит термин «шизофрения»[320], которым обозначает группу психозов, объединенных на основе трех общих характеристик: а) расщепления психических функций на независимые комплексы (впервые используется термин «схизис»); б) ассоциативных расстройств и в) аффективных расстройств[321]. Тем самым, Блейлер впервые в истории психиатрии предлагает определять шизофрению по «невидимым глазу» признакам, не по синдромам, а по стертым симптомам. Введением этого термина он одновременно и укрепляет позиции психиатрии как закрытой науки, и расшатывает их. Ю. В. Каннабих пишет: «Блейлер стоит на рубеже новейшей эпохи. Шизофрения, учил он, гораздо чаще протекает в скрытых формах с мало выраженными признаками, чем в формах явных с законченной симптомологией. ‹…› В этих мыслях сказалось характерное знамение времени: психиатрия вышла из стен своих специальных больниц и в виде „малой психиатрии“ проникла в самую гущу повседневной жизни»[322].
В третьем издании работы «Аутистически недисциплинированное мышление в медицине и его преодоление»[323] (1920 г.) Блейлер причисляет к сопутствующим чертам аутистического мышления создание внутреннего фантастического мира, обладающего не меньшей реальностью, чем внешний. В «Руководстве по психиатрии» он замечает: «Шизофреники теряют контакт с действительностью, в легких случаях мало заметно, кое-когда, в тяжелых случаях целиком… они живут в воображаемом мире, полном осуществленных желаний и идей преследования. Однако оба мира представляют для них реальность; иногда они могут сознательно их различать. В других случаях аутистический мир для них более реален, а другой мир только кажущийся. Реальные люди это „маски“, „наскоро сделанные люди“ и т. п.»[324]. Тем самым Блейлер впервые в истории психиатрии описывает внутрипсихическую реальность душевнобольного человека, «открывает» ее.
Два указанных открытия Блейлера – диагностика по «невидимым» признакам и описание психической реальности шизофреника – до сих пор остаются практически неосмысленными. Психиатры видят в них закономерное развитие психиатрии, выражение ее прогресса, не понимая при этом того «вреда», который нанес Блейлер психиатрии как закрытой науке. Философы, не знакомые с историей психиатрии, воспринимают Блейлера как жесткого психиатра. Для того чтобы оценить значение этих открытий необходим именно тот синтез философского и клинического знания, о котором мы говорим в начале настоящей работы. Фигура Блейлера по научному вкладу, по значимости достижений ничуть не меньше фигуры Фрейда. Можно сказать, что Блейлер произвел эпистемологический переворот в психиатрии[325]. Теория Фрейда существовала все – таки обособленно от официальной психиатрии, Блейлер же изменил клиническое мышление. Он проник «внутрь» человека (незадолго до этого то же самое проделали З. Фрейд и В. Рентген), своими исследованиями индуцировав процесс гуманитаризации медицины, сближения до этого четко разделяемого клинического и философского знания. И не случайно, что многие родоначальники и представители экзистенциально-феноменологической психиатрии учились и работали у Блейлера в Бургхольцли. С июня 1906 по апрель 1907 гг. Л. Бинсвангер и Э. Минковски служили там младшими ординаторами.
После открытий Блейлера изучение внутреннего мира шизофрении и сравнение его составляющих с внутренним миром нормального человека осуществляется в исследованиях творчества душевнобольных. В 1922 г. выходит книга Ханса Принцхорна» Художества душевнобольных», которая резко отличается от аналогичных работ, выходивших ранее. Принцхорн рассматривает творения душевнобольных не как признаки и симптомы болезни, а как самостоятельные произведения искусства. Он сравнивает мышление и творчество шизофреников с творчеством детей, авангардом и примитивным искусством. Такие сравнения, по его мнению, «стирают контуры любого понятия патологии, потому что они ищут общий элемент во всех психических явлениях. Поэтому в конце концов они непременно разрушают „патологические картины“ и постоянно рискуют выйти на простор общечеловеческих стремлений»[326]. Ж. Гаррабе указывает, что эта работа знаменует точку разрыва в культурной истории шизофрении.[327] По его мнению, после выхода этой книги прилагательным «шизофренический» обозначают и иррациональную манеру поведения, и манеру творчества художников, и определенную форму психоза. В результате термин «шизофренический» выводится за пределы узкой области психиатрии.
Еще одно направление исследований в психиатрии, которое способствовало гуманитаризации клиники, – это выявление макросоциальных предпосылок психического заболевания, которое началось в 20-30-х гг. XX в. и было связано с этнографическими и транскультурными исследованиями. В это время наибольшую актуальность приобрело изучение особенностей мышления и сознания в примитивных культурах. Достижения этнологов привели психиатров к закономерному вопросу о том, отличаются ли симптомы психических расстройств у представителей различных обществ и культур. В это время начинается исследование этноспецифичных психических заболеваний. Уже в 1934 г. в статье «Антропология и анормальное» Рут Бенедикт указывает, что критерием нормальности является соответствие взглядам социальной среды, которая окружает индивида[328]. М. Херсковиц, основываясь на исследованиях Бенедикт, предлагает термин «инкультурация». Под этим термином он понимает вхождение индивида в конкретную культурную среду, которая впоследствии определяет мышление, модели поведения и восприятие реальности. Инкультурация находится в тесной связи с формированием представлений о норме и патологии. В работе «Культурная антропология»[329] Херсковиц указывает, что «окончательное определение того, что нормально и что ненормально, зависит от организации отношений в культуре»[330]. До сих пор нет единого взгляда на вопрос о том, встречаются ли наиболее распространенные в современном обществе психопатологические феномены в наиболее древних социальных структурах. Все же, большинство современных антропологов полагают, что шизофрения – это болезнь цивилизации и не возникает в традиционных обществах[331].
В 1939 г. этнолог и психоаналитик Жорж Деверо, считающийся родоначальником этнопсихиатрии, на основании проведенных этнологических исследований (индейцы хопи, папуасы Новой Гвинеи, племя седанг и др.) предлагает социологическую теорию шизофрении[332]. Он пытается ответить на вопрос, почему шизофрения спонтанно возникает у человека, тогда как для того, чтобы вызвать сходные изменения у животных, нужны долгие экспериментальные воздействия. Шизофрения, по Деверо, является следствием дезориентации в изменяющейся социокультурной среде, но сама среда не может быть при этом причиной шизофрении. Отвлекаясь от узкого понимания шизофрении, Деверо говорит о том, что современная цивилизация сама страдает от социо – политико – экономической формы шизофрении, ложного и нереалистического восприятия окружающего мира. Представление о реальности в этом случае подобно архаическим формам мышления, которые допускают возможность псевдоориентации в сверхъестественном мире, если ориентация в реальном мире невозможна. Именно поэтому некоторые черты и симптомы шизофрении воспроизводят различные обычаи и ритуалы. По мнению Деверо, шизофрения – это этнический психоз нашей культуры, им страдают все: как врачи, так и пациенты. По этой причине невозможно определить ни анатомический субстрат шизофрении, ни ее органическую этиологию, ни излечить от нее. Избавиться от шизофрении можно лишь путем культурной революции.
Таким образом, психиатрия постепенно отходит от симптоматического и синдромального толкования и пытается представить целостную картину возникновения и развития психических заболеваний. Первая половина XX в. знаменует собой кризис биологической психиатрии. Несмотря на обилие этиологических гипотез, биологическая психиатрия в этот период не может установить происхождения шизофрении. В противовес ей возникают различные направления, которые пытаются объяснить функционирование человека в мире и формирование психической патологии.
Для этой цели психиатрия заимствует наработки множества гуманитарных наук, рискуя «чистотой» своего клинического метода. Исследования Блейлера показывают, что за шизофренией стоит совершенно особый внутренний мир, представители этнопсихиатрии указывают на специфичность проявления психической патологии в различных культурах. Само понятие психического заболевания становится расплывчатым, его границы стираются. Клиническое мышление при этом становится гуманитаризированным.
Тем самым, психоанализ и междисциплинарные теории психиатрии в первой половине XX в. приводят к гуманитаризации клинической психиатрии. Проблематика клинических исследований начинает пересекаться с проблематикой гуманитарных наук. Эти явления (сближение клинического и гуманитарного) составляют начальный этап процесса интеграции философского и клинического знания. Следующим шагом на этом пути становится обращение психиатрии к феноменологии.
§ 3. Феноменология в клинике, Гейдельбергская школа и «Журнал патопсихологии»
Развивающаяся в начале XX в. феноменология практически сразу же проникла в медицину. С. К. Тумз в своей статье «Феноменология и медицина» говорит о том, что феноменологический метод был полезен медицине в следующем отношении: 1) феноменология разъясняла фундаментальное различие между непосредственным пре-теоретическим переживанием мира повседневной жизни и теоретическим, научным подходом к этому переживанию; 2) феноменология давала метод радикальной рефлексии этого опыта – феноменологическую редукцию; 3) акцентируя непосредственную и прямую дескрипцию, феноменология обеспечивала строгое и детальное рассмотрение того, как мы переживаем и интерпретируем мир повседневной жизни в контексте медицины и медицинской практики; 4) некоторые проблемы феноменологии соотносились со специфическими для медицины темами – это проблема телесности, человеческого бытия и существования, темпоральности, структур жизненного мира, анализа интерсубъективности и т. д.[333]
Поэтому важно не упустить того факта, что феноменологическая психиатрия возникла не внезапно. Еще до того, как свою «Общую психопатологию» выпустил Ясперс и до официальной даты рождения феноменологической психиатрии (1922 г.) феноменология начала постепенно проникать в науку о душевных болезнях. В 1900-1 901 гг. В. Вейгандт указывает на приоритет внутреннего опыта над физическими симптомами и выступает против переоценки роли ЦНС в возникновении психических заболеваний[334]. В 1903 г. ученик Э. Крепелина Роберт Гаупп призывает психиатрию обратиться к исследованию внутреннего опыта психически больного человека. Лишь в этом случае, на его взгляд, она может развиваться как наука и достичь успехов. Гаупп подчеркивает, что психиатрия напрямую связана с философией, психологией и гуманитарными науками, и что данные патологической анатомии, напротив, ничего существенного психиатрии дать не могут[335]. Это именно он начинает использовать метод понимания в своих клинических исследованиях (в частности, в исследованиях паранойи).
Необходимо отметить, что и сам термин «феноменология» в клинике использовался задолго до Ясперса. Еще в 1852 г. француз Ж. Гуислейн после разделения слабоумия на пять групп на основании преобладающих симптомов, или «феноменов», отметил, что «в основе этого деления лежит, главным образом, феноменология»[336]. Термин феноменология в своей книге «Феноменология Я в ее основных проблемах»[337], вышедшей в 1910 г., использовал Траугот К. Остеррайх. Первая часть данной работы была посвящена психологии нормального «я», во второй автор сосредоточивал внимание на патологическом «я», в частности, на явлениях расщепленного эго. В работе встречались частые ссылки на «Логические исследования» Гуссерля, но термин «феноменология» здесь употреблялся скорее независимо от него, синонимично описательной психологии.
Начиная с середины XIX в. в Европе, в особенности во Франции, в психопатологии уже развивалась описательная традиция[338]. За год до «Общей психопатологии» Ясперса масштабный труд по психопатологии издал Филипп Шаслен[339]. Психопатологические описания часто включали и теоретический анализ описательной деятельности в клинике, и психиатры уже разделяли описание и теоретическое объяснение.
Первая попытка синтезировать описательную психологию и психопатологию была предпринята психиатром из Мюнхена Вильгельмом Шпехтом. Под его руководством в 1911 г. был учрежден «Журнал патопсихологии» («Zeitschrift für Pathopsychologie»), среди соредакторов которого были А. Бергсон, Г Мюнстерберг и О. Кюльпе. В первом выпуске публиковался М. Шелер, во втором – К. Ясперс. Шпехт в своих исследованиях различал два термина: патопсихология и психопатология. Первая, по его мнению, являлась, прежде всего, психологией, приставка «пато-» указывала здесь на метод, применяемый в этой науке. Она также могла применяться в психиатрии и психологии, служа методом психопатологии. Стратегия Шпехта и его группы была основана на развитии описательной психологии, в которой «феноменологическое описание» главенствовало бы над экспериментальным объяснением. Психическое заболевание, на его взгляд, имело психологическую природу, и поэтому адекватными методами его понимания могли выступать лишь эмпатия и интуиция.
В статье, включенной в первый номер журнала, Шпехт упоминал феноменологию лишь мимоходом[340], так же мимоходом он упоминал и работу Гуссерля «Философия как строгая наука». Во втором номере того же журнала была опубликована статья Шпехта о феноменологии и морфологии патологических перцептивных иллюзий[341]. Она состояла из трех частей, в первой части цитировались работы Шелера, Гуссерля, Брентано, Райнаха, Шаппа. Шпехт использовал феноменологию для исследования проблем психологии.
Программную статью «О значении патологического метода в психологии и необходимости обоснования психиатрии в патопсихологии», открывавшую первый номер журнала, ученый начал словами: «То, к чему стремится этот журнал, можно выразить словом „патопсихология“. Будучи психологической дисциплиной, она ставит своей задачей сделать патологию душевной жизни полезной для психологического познания, другими словами, она вводит патологический метод в психологию и всячески способствует его систематическому использованию»[342]. Эту цель Шпехт (в другой работе) конкретизирует в трех задачах журнала: 1) освоение патологии душевной жизни психологическим познанием, т. е. обоснование психологического познания патологией; 2) тщательное описание и анализ результатов исследования структуры и механизмов психопатологии в соответствии с данными научной психологии; 3) выработка методов клинически и психологически обоснованной психотерапии[343]. Поэтому учрежденный журнал, на его взгляд, должен быть полезен как психологам, так и психиатрам. Разумеется, решение обозначенных задач предполагает главным образом тщательное описание и анализ патологических феноменов и, как следствие, расширение того предметного поля, которое трактуется в классических учебниках психиатрии как «явление помешательства». Патологические феномены, как отмечает коллега Шпехта Гуго Мюнстерберг, понимаются при этом не как симптомы болезни, а как отклонения от нормального хода психической жизни[344].
Шпехт сравнивает патопсихологию как метод с экспериментом и отмечает, что единственной реальной пользой последнего для психологии является возможность планомерного изменения экспериментальных условий и, следовательно, характеристик психического, что позволяет исследователю анализировать связь психических функций и устанавливать смысл и особенности отношений отдельных функций. Но при нормальном функционировании психики все душевные функции взаимосвязаны друг с другом и выделение одной или нескольких из них не представляется возможным. Только в патологии, отмечает исследователь, прикосновение к предмету может сопровождаться полным отсутствием чувствительности руки, и только в патологии может быть утрачена познавательная функция при сохранности восприятия и памяти. Патологическое, таким образом, имеет дело с разрушенной функцией или со случаями распада взаимосвязанного, когда структура функции последовательно разрушается.
В патологических состояниях, следовательно, часто открываются те феномены, которые в нормальной душевной жизни при использовании экспериментального метода могут воспроизводиться в большей или меньшей степени, но никогда по-настоящему не реализуются. Из этой посылки Шпехт выводит два значения психопатологии для психологического познания: отрицательное и положительное. Он подчеркивает недопустимость перенесения результатов патопсихологического метода на психологию в том случае, если феномены даны только в патологических условиях. Например, галлюцинация, на его взгляд, является патологическим феноменом и в своей патологичности никак не связана с иллюзией и нормальным восприятием, но ее составляют те механизмы, которые функционируют и в норме, поэтому их выделение и исследование может способствовать развитию психологии. Шпехт отмечает: «Только вследствие того, что нормальная связь функций друг с другом разрушена, я могу увидеть, как они переплетены друг с другом, и какое значение имеет отдельная функция для этой целостности»[345]. Факты, предоставленные патопсихологией, также могут способствовать определению истинности психологической теории. В этом и состоит, по его мнению, основное значение психопатологического метода, никакой другой метод этого дать не может.
Для журнала Шпехта характерна та же проблематика, которая впоследствии будет отмечать феноменологическую психиатрию: с одной стороны, заинтересованность методологическими проблемами, а с другой – стремление как можно более полно представить картину психического заболевания. В «кружке» Шпехта эта картина носит психологический по своей направленности характер. Эта особенность чрезвычайно важна, если мы хотим выяснить, что нового привнесла возникшая позже феноменологическая психиатрия, и, как ни странно, показывает различие философских оснований этих двух проектов патопсихологии и психопатологии. Для конкретизации обратимся к некоторым примерам.
Максимилиан Розенберг в статье «Обманы памяти „редуплицированной парамнезии“ и дежа-вю, их клиническая дифференциация и психологическая взаимосвязь» предлагает достаточно интересное для нас описание парамнезии. Одной из ее центральных особенностей он называет утрату непрерывности переживаний: целостный ряд переживаний распадается при этом на отдельные группы не связанных друг с другом картин памяти[346]. Это изменение качественной организации памяти возникает по причине трансформации одной из особенностей мышления – способности к синтезу, основанной на ассоциативном мышлении. Мышление в этом случае больше не способно выстраивать цепочку ассоциаций, и невозможность одного синтеза приводит к невозможности второго. Непрерывность событий в воспоминании обеспечивается, во-первых, непрерывностью переживания этого события, а во-вторых, способностью синтетически упорядочить и осмыслить эти переживания[347]. Нарушение синтеза и становится, по мнению Розенберга, причиной утраты последовательности опыта. Эта деформация способности мышления к синтезу приводит к нарушению временной и пространственной ориентации, и возникает феномен дежа-вю.
Примечательными для нас являются еще две работы, вышедшие в третьем номере журнала за 1919 г. – «Очерк психопатологии и психологии чувства времени» Х. Клина и «К патологии сознания реальности» Шпехта. Они поднимают те проблемы, которые впоследствии станут центральными для представителей феноменологической психиатрии и экзистенциального анализа, но стремятся разрешить их совершенно другим путем. Шпехт, исследуя патологию чувства реальности, описывает случай больного, который переживал окружающий его мир как нереальный, а вещи – как фантомы. Отталкиваясь от идей Дильтея, он называет причиной таких феноменов «дереализации» утрату укорененности веры в действительность мира в непосредственном опыте, непосредственном схватывании мира[348]. Клин в своей работе связывает изменение чувства времени с трансформацией основных психических процессов: памяти, внимания, мышления, давая, тем самым, его психологический анализ[349]. Патология темпоральности оказывается при такой трактовке следствием ошибочной проекции картин воспоминания, нарушения восприятия времени и суждения о нем, изменения преемственности отдельных отрезков времени, последовательности и постоянства актов внимания и ощущения. Так, на его взгляд, чувства ожидания и напряжения особенно сильно выражены в тревожной направленности внимания тревожно-мнительных состоянияний, отмеченных сокращением субъективного времени[350]. Примечательно, что Клин сравнивает изменения чувства времени при психических заболеваниях (в частности, при паранойе) с таковыми при наркотических опьянениях гашишем. Такая стратегия сравнения впоследствии будет отмечать и феноменологическую психиатрию.
До зарождения экзистенциально-феноменологической психиатрии и в какой-то мере параллельно с ее ранними этапами развития было опубликовано несколько работ, весьма сходных как по духу, так и по предмету и ракурсу исследования.
В 1920 г. вышла книга психиатра из Берлина Артура Кронфельда «Сущность психиатрического познания»[351]. По замечанию Шпигельберга, это единственная книга, которую можно обозначить как попытку ввести феноменологию в психиатрию[352]. И действительно, она включала такие главы, как «Пролегомена в общую психиатрию как строгую науку», «Основания феноменологии и дескриптивной теории психического» и др. На ее страницах Кронфельд обозначал феноменологические задачи психиатрии и обсуждал проблему «патологической интенциональности»[353]. Несмотря на значительное сходство с идеями Гуссерля, он расходился с ним по некоторым позициям, в частности, отклонял феноменологию как усмотрение сущностей и трактовал ее как простое предвидение в традиции описательной психологии и теории Т. Липпса. Феноменология, на взгляд Кронфельда, представляла собой «чистое описание психического в свойственном ему способе существования».
Здесь же следует упомянуть работы сотрудников Гейдельбергской клиники, работавших вместе с Ясперсом и развивавших самостоятельные исследования. Это В. Майер-Гросс (1889–1961), Г В. Груле (1880–1958), К. Шнайдер (1887–1963), В. фон Вайцзекер (1886–1957).
Вильгельм Майер-Гросс и в свой немецкий, и в английский периоды (после 1930 г.) выдвигал значимые для феноменологической психиатрии идеи, а также занимался философской феноменологией. Одной из работ, касавшихся феноменологической психиатрии, стала его статья по феноменологии анормального чувства счастья, опубликованная в уже упоминавшемся нами «Журнале психопатологии» В. Шпехта. В этой работе он предлагает описательное исследование его патологических проявлений, основываясь на феноменологии чувств М. Гайгера. Обозначая очень важный для такого исследования вопрос о критерии патологичности чувств, автор подчеркивает, что, поскольку критерий «отклонения от нормы» не является феноменологическим и не может использоваться в настоящем исследовании, более адекватной и уместной в данной ситуации является трактовка анормальности как совокупности феноменов, недоступных (в смысле, предложенном Ясперсом) генетическому пониманию[354]. При этом необходимо выделять частные чувства из целостного переживания и «исследовать» способ бытия (Daseinsweise) чувства как таковой.
Определяющим состоянием при анормальном чувстве счастья Майер-Гросс называет опьянение счастьем (Glücksrausches): объекты и воля человека отходят на задний план, уступая место единолично господствующему ощущению. Это состояние сознания переживается как необыкновенное, и, по его мнению, редко поддается адекватному описанию. Сознание, как мы видим (если при этом пользоваться терминологией Гуссерля), утрачивает свою направленность и предметность. Стремление и воление исчезает, всякое внутреннее или внешнее движение сознания прекращается, никакие чувства и смыслы не проникают в сознание. Единственным исходом этого опьянения счастьем, как считает исследователь, является исчезновение мира[355].
Иногда этому опьянению счастьем может сопутствовать своего рода слияние, но, поскольку переживание сознания утрачивает направленность, оно будет не с предметом, но с Богом, со всеми. Чувство счастья становится таким образом «всеохватывающим» и «всеобъемлющим». Майер-Гросс приводит следующие характеристики опьянения счастьем: 1) ощущение расширения сознания; 2) концентрация исключительно внутри сознания и свобода от всякого опредмечивания и конкретизации; 3) отрыв от всякого движения вовне: от импульса или устремления; 4) состояние сознания в этом случае помрачено; 5) сопряженность телесных переживаний с ощущением угрозы существования; 6) связь переживаний с тенденцией «я» к саморастворению[356].
Феноменологическую проблематику поднимала и работа Майер-Гросса «Самоописания спутанных состояний сознания: онейроидная форма опыта»[357], в которой он, привлекая автобиографические материалы, сосредоточивался на анализе онейроидной формы опыта. Он пытался выйти за пределы феноменологии элементарных феноменов в традиции Ясперса и строил феноменологию нозологических групп. Развивая данную идею, он неоднократно обращался к «Логическим исследованиям» Гуссерля.
Другой сотрудник Гейдельбергской клиники – Ганс Вильгельм Груле – первоначально увлекался работами Липпса и Штумпфа, но позднее обратился к гештальт-психологии в лице М. Вертгеймера, К. Коффки, В. Келера и К. Гольдштейна. Он крайне скептически относился к феноменологии Ясперса и выражал сомнения в отношении ее успеха в клинике. Скептическая настроенность тем не менее не помешала ему в своей основной работе «Понимающая психология»[358] назвать первую главу «Феноменология».
Курт Шнайдер, ставший в 1948 г. директором Гейдельбергской клиники, был заинтересован, главным образом, философией Шелера, с которым тесно сотрудничал с 1921 по 1928 гг. В работе «Психопатологический вклад в психологическую феноменологию любви и симпатии»[359] Шнайдер различал феноменологическую психологию как описательное исследование реального опыта и чистую трансцендентальную феноменологию Гуссерля. Его исследования анормальных эмоциональных состояний опирались, особенно в его ранних работах, на взгляды Шелера[360]. В работе «Страта эмоциональной жизни и структура депрессии»[361] вслед за ним Шнайдер выделил четыре слоя эмоциональной жизни: чувственный, жизненный, психический и духовный. Он различал «немотивированные» эндогенные и реактивные депрессии, которым соответствовали изменения в жизненном и психическом слое. Следуя этому принципу, он также выделял и два типа меланхолии: витальную и психическую.
Основной заслугой Шнайдера все же следует признать исследование модификаций выделяемых Шелером феноменов любви и симпатии: ослабление любви и симпатии вплоть до их исчезновения; их отчуждение; отказ признавать чувства других вследствие погруженности в собственные эмоции; усиление интенсивности чувств других, основанное на усилении собственных чувств, и др.[362] В конце жизни Шнайдер разочаровывается в успешности применения идей Шелера в психопатологии и увлекается Хайдеггером, распространяя его концепцию на исследование депрессивного существования[363].
Как мы видим, во время появления работ тех исследователей, которых сейчас причисляют к феноменологической психиатрии, уже предпринимались попытки использования некоторых идей феноменологии в психиатрии и психопатологии. Эти попытки носили фрагментарный характер, поскольку еще не существовало достаточно разработанного метода, на основании которого могла бы быть выстроена такая синтетическая теория. По этой причине в большинстве случаев статус родоначальника феноменологической психиатрии приписывают Карлу Ясперсу, заложившему ее методологический фундамент и создавшему саму возможность развития и расцвета феноменологической психиатрии.
В обобщение всех рассмотренных в настоящей главе влияний необходимо отметить несколько немаловажных фактов.
Нами были описаны и проанализированы лишь самые магистральные линии заимствований, мы сознательно не касались ни кантианства и неокантианства (значимых, например, для Бинсвангера), ни картезианства (критика которого занимает большое место у Штрауса), ни отрывочных идей других повлиявших на экзистенциально-феноменологическую психиатрию представителей философии.
Благодаря шедшим в то время спорам о методологии гуманитарных и естественных наук психиатрия получила возможность своеобразной проблематизации собственной предметной области и определила себя как наука о психически больном человеке, т. е., по сути, как клиническая антропология. Те методологические процедуры, которые разрабатывались исследователями в отношении наук о духе, оказались ей как никогда полезны. Особенно значимыми стали вопросы разграничения описания и объяснения, понимания как стратегии описательного исследования, вопрос о соотношении философии и естественных наук. Феноменологическая психиатрия и экзистенциальный анализ продолжат методологическую традицию гуманитарных описательных наук, несколько модифицировав ее в силу своей теоретической направленности.
Разработка методологических оснований экзистенциально-феноменологической психиатрии будет идти также и под влиянием интуитивизма Бергсона, феноменологии Гуссерля, а также мюнхенской школы, фундаментальной онтологии Хайдеггера. Интуитивизм Бергсона окажется особенно значимым для французской ветви феноменологической психиатрии – феноменологически-структурного анализа Э. Минковски. Им будут заимствованы концепты длительности, жизненного порыва, интуиции и интеллекта, основные ориентиры интуитивного проникновения. Феноменологические заимствования окажутся, правда, наиболее значимыми. Из феноменологии придут: 1) сама ориентация на патологические феномены; 2) процедура феноменологической редукции; 3) онтологическая реабилитация ирреальных феноменов сознания; 4) приоритет феноменов темпоральности и др. Это внедрение феноменологии в клинику станет немыслимо и неотделимо от взаимодействия психиатров с мюнхенской школой, от личных контактов с Пфендером, Шелером и др. Привлечение идей мюнхенцев даст экзистенциально-феноменологической психиатрии возможность развивать, если можно так сказать, «реалистическую» феноменологию, феноменологию практически ориентированную. Третьим феноменологическим влиянием станет фундаментальная онтология Хайдеггера, которая будет воспринята психиатрами различно. Исключительно значимой она окажется для разработки экзистенциального анализа, который по своим задачам задумает повторить проект Хайдеггеровой деструкции в психиатрической клинике.
Необходимо указать на тот факт, что все философские влияния, проходя дисциплинарную границу психиатрии, несколько изменят свою специфику, будут подвергнуты независимому развитию и творческому переосмыслению. Трансформируются направленность, концепты, способ постановки и решения проблем. Конкретные примеры трансформаций мы рассмотрим, обратившись к проблемному полю феноменологической психиатрии и экзистенциального анализа.