Феодальное общество — страница 4 из 17

СОСЛОВИЯ И УПРАВЛЕНИЕ ЛЮДЬМИ 

Обращение к читателю

Взаимозависимость, пронизавшая все общество сверху до низу, соединив между собой все ступени социальной иерархии, наложила особый отпечаток на цивилизацию, рожденную европейским феодализмом. Каким образом, под влиянием каких обстоятельств, благодаря какой идеологии, с помощью каких заимствований из отдаленного прошлого могла зародиться и развиться такая своеобразная общественная структура, мы попытались показать в предыдущем томе. Тем не менее, никогда в государствах, к которым традиционно относят определение «феодальные», человеческая жизнь не исчерпывалась исключительно отношениями непосредственной зависимости или непосредственного подчинения. Люди делились еще и на группы, располагались по этажам, в зависимости от профессиональных пристрастий, уровня власти и авторитета. Над бесчисленным количеством мелких управителей всегда существовали более крупные, разного достоинства и с разными полномочиями. Начиная со второй половины феодального периода, мы видим, с одной стороны, все более четко организованные классы, а с другой, общественные силы, которые группируются вокруг какого-либо мощного влиятельного лица или влиятельной идеи, собираясь действовать и действуя все более энергично. Вот этот второй аспект устройства социума мы и собираемся изучить. Сделав это, мы сможем ответить на вопросы, которые с самого начала казались нам основополагающими: заслуженно ли называть эту фазу развития западного общества, эти несколько веков, тем именем, которым мы привыкли их называть, выделяя из общего течения нашей истории? Что получили от нее в наследство эпохи, которые последовали за ней?


Книга первая.СОСЛОВИЯ

Глава I. ЗНАТЬ

1. Исчезновение древних аристократов крови

Для писателей, которые первыми воспевали феодальный строй, для деятелей революции, которые стремились его разрушить, понятие аристократии казалось от него неотделимым. А между тем это представление — самое настоящее заблуждение, если, по крайней мере, сохранять за историческим словарем хоть какую-то степень точности. Нет сомнения, что общество времен феодализма было далеко от эгалитаризма, но наличие господствующих классов вовсе не означает наличия аристократии. Для того чтобы быть аристократом, необходимы два условия: во-первых, нужно обладать собственным юридическим статусом, который подтверждает и реализует то превосходство, на которое аристократ претендует, а во-вторых, этот статус должен существовать на протяжении долгого времени, передаваясь по праву рождения, — иной раз он может переходить и к другим семьям, но в строго ограниченном кругу и по строго определенным правилам. Другими словами, для того чтобы стать аристократом, недостаточно реальной власти, недостаточно передаваемого по наследству богатства и помощи, оказываемой ребенку высокопоставленными родителями, что так эффективно определяет его жизнь; нужно, чтобы наследственные социальные преимущества были закреплены юридически. И разве не иронически называем мы богатых буржуа капиталистической аристократией? Даже при нашем демократическом строе, когда нет больше легальных привилегий, воспоминание о них поддерживает классовое сознание, но нет подлинной аристократии без длинной цепи привилегированных предков. И в этом смысле, который единственно правомерен, аристократия на Западе явление достаточно позднее. Первые наметки этого института появляются не ранее XII века. Он укрепится только в следующем веке, когда феод и вассалитет уже будут клониться к закату. В первый период феодализма никакой аристократии не существовало.

Отсутствие аристократии и противопоставляло феодализм более ранним формациям, от которых он получил свое наследие. В позднеримской империи существовал институт сенаторов, и в царствование первых Меровингов, несмотря на то, что юридически оформленных привилегий уже не было, выходцы из бывших римских провинций, поступив на службу к франкскому королю, гордились тем, что ведут свое генеалогическое древо от сенаторов. У многих германских народов существовали семьи, которые официально именовались «благородными»: в разговорном языке они именовались «edelinge», на латинский переводились словом «nobiles», a в франко-бургундском это понятие сохранилось в форме «adelenc». В качестве «благородных» эти семьи пользовались важными преимуществами, в частности, за их пролитую кровь платили дороже: как гласят англосаксонские документы, члены этих семейств «рождались более дорогими», чем все остальные. Судя по всему, эти люди вели свой род от племенных вождей — «правителей округов», как называет их Тацит, — и всюду, где государство стало монархическим, они мало-помалу лишились политической власти в пользу королевской династии, вышедшей из их же среды. При этом они не потеряли своего исконного авторитета священной расы.

Однако все эти семейства не пережили эпохи варварских королевств. Многие роды edelinge, очевидно, довольно рано угасли. Их величие и значимость, без сомнения, превращало их в лакомую добычу для кровной мести, для высылки и войн. В период, предшествовавший эпохе вторжений, они уже были очень малочисленны: в Баварии VII века, например, только четыре семьи. У франков, предположительно, поскольку нам нечем это подтвердить, тоже существовала аристократия крови, но она исчезла еще до появления письменных источников. Режим сеньоров представлял собой, по существу, достаточно непрочную и малочисленную олигархию. Касты, гордящиеся своим древним происхождением, не возродились. В новых королевствах основы неравенства между свободными людьми были совсем другими: богатство, со всеми вытекающими последствиями, власть и служба королю. Все эти атрибуты, даже в том случае, если они переходили от отца к сыну, были уязвимы, они могли помочь подняться вверх и могли способствовать падению. Наверное, поэтому в Англии IX и X веков, что очень знаменательно, круг aetheling был сужен, на подобное наименование имели право только близкие короля.

Истории господствующих семейств в первый период феодализма, если и поражают чем-то, то только краткостью своих генеалогий. По крайней мере, если мы отбросим вместе со сказочными предысториями, которыми их снабжало Средневековье, и те хитроумные, но неосновательные догадки многочисленных эрудитов наших дней, которые громоздят всевозможные гипотезы, опираясь на сомнительные правила трансформации имен собственных. Например, у Вельфов, которые играли столь значительную роль в Западной Франции, и с 888 по 1032 год носили корону Бургундии, самым древним известным предком был баварский граф, на дочери которого женился Людовик Благочестивый.

Род графов Тулузских тоже начинается при Людовике Благочестивом; род маркизов Д'Ивре, ставших впоследствии королями Италии, начинается при Карле Лысом; Льюдольфингены, герцоги Саксонские, потом короли Восточной Франции и даже ее императоры, впервые заявляют о себе при Людовике Немецком. Что мы знаем о предке Бурбонов, выходце из семейства Капетингов, и очевидно, самой древней династии в Европе на сегодняшний день? Только то, что их предка звали Роберт Сильный, что он был убит в 866 году и считался магнатом галлов, знаем еще имя его отца и то, что были они, возможно, саксами{204}. О каком бы семействе ни зашла речь, 800 год кажется непреодолимой преградой, за ним простирается тьма. Есть еще несколько домов, особенно древних, связанных с родами, вышедшими из Австразии или противоположного берега Рейна, первые Каролинги поручали им самые ответственные должности в своей империи. В северной Италии в XI веке огромные пространства, горы и равнины, принадлежали Аттонидам, они происходили от некоего Зигфрида, который владел значительным богатством в графстве Лукка и умер где-то около 950 года, больше о нем мы не знаем ничего. В середине X века появилось внезапно несколько фамилий: швабские Зефингены, Бабенберги, подлинные основатели Австрии, сиры Амбуазские… А если мы попробуем взяться за семьи менее значительных сеньоров, то цепочка их предков окажется еще короче и нить еще раньше оборвется в наших руках.

И дело вовсе не в плохой сохранности наших источников. Безусловно, если бы в IX и X веках документов было больше, мы могли бы проследить еще несколько семейных линий. Удивляет другое — то, что мы вынуждены искать именно эти сведения. Семьи Льюдольфннгенов, Аттонидов, сиров Амбуазских, точно так же, как другие, во времена своего величия имели своих историков. Почему же эти хронисты ничего не сумели или не пожелали сообщить о предках своих господ? Случилось так, что мы гораздо лучше знакомы с генеалогией исландских крестьян, передаваемой из уст в уста на протяжении веков, чем с предками наших средневековых баронов. Совершенно очевидно, что в их окружении интерес вызывала не длинная цепь предков, а только тот из них, обычно совсем недавний, которому удалось впервые занять по-настоящему высокое положение. И у нас есть все основания думать, что кроме этого памятного момента семенная история не содержит больше ничего примечательного: предки скорее всего были или очень простыми людьми — предком прославленного нормандского дома Беллемов был простой лучник Людовика Заморского{205}, — или теми небогатыми и незаметными обладателями сеньорий, происхождение которых, как мы увидим впоследствии, представляло собой немалые проблемы. Но главной причиной этого странного, на первый взгляд, молчания была та, что эти могущественные властители и воины не составляли больше сословия благородных в полном смысле этого слова. Кто говорит «знать», тот говорит «колено». Вопрос о количестве колен не вставал потому, что знати не было.


2. Различные смыслы слова «благородный» в начале феодального периода

Однако, несмотря на вышесказанное, нельзя сказать, что с IX по XI век слово «благородный* (по-латыни nobilis) редко встречается в документах. Но употребляется оно не в точном юридическом смысле, а как оценка какого-либо события или мнения, как критерий с очень подвижным смыслом. Чаще всего оно означает хорошее происхождение, иногда богатство. Павел Диакон (VIII век), обычно очень ясно комментируя «Правило» святого Бенедикта, колеблется, какое из двух этих значений выбрать, и запутывается в них{206}. Эти употребления, слишком еще неустоявшиеся, отражают те устремления, которыми жили люди на начальной стадии феодализма, и изменения смысла этого слова сами по себе весьма интересны и поучительны.

Во времена, когда подавляющее большинство людей соглашалось на то, чтобы получить землю из рук господина, возможность обойтись без этой зависимости воспринималась как знак превосходства. Не стоит удивляться, что владение аллодом, — хотя его хозяин мог быть простым крестьянином — оказывалось иногда тем положением, которое заслуживало названия «благородный» или «edel». Знаменательно, что в большинстве текстов, где это определение встречается по отношению к мелким аллодистам, его дают только для того, чтобы тут же отнять, поскольку они превращаются в держателей или сервов хозяина и господина. Если с конца XI века определение «благородные люди», относящееся в реальности к весьма бедным и бесправным, больше не встречается в документах, то причина не только в том, что «благородство» стало пониматься по-иному, причина в том, что к этому времени мелкие аллодисты как социальная группа почти по всему Западу перестали существовать.

В эпоху франков огромное количество рабов было отпущено на свободу. Естественно, что отпущенники не были приняты как равные теми, кто на протяжении всего этого времени был избавлен от ущемлений рабства. Понятию «libre», которое могло относиться и к недавно отпущенному на свободу рабу, и к потомкам отпущенника, римляне когда-то противопоставляли понятие «ingénu» (прирожденно, имеется в виду, свободный), но в латыни эпохи упадка эти два слова стали почти что синонимами. Разве подлинное благородство не подразумевало породу без единого пятна? Подобное неотчетливое представление сохранилось в общественном сознании. «Быть благородным значит не иметь среди своих предков рабов» — такое толкование дает итальянская глосса начала XI века, отливая в формулу то употребление, какое неоднократно встречается в текстах{207}. Это употребление тоже не переживет социальных перемен: очень скоро, как мы уже видели, старинные отпущенники снова превратятся в подобие рабов и будут называться сервами.

Но среди слабых и малоимущих встречались люди, которые, будучи слугами сеньора, тем не менее умудрялись сохранить свою личную «свободу». И повсеместно это качество, ставшее такой редкостью, вызывало глубокое почтение, так что, не противореча общим представлениям, таких людей стали называть «благородными». Несколько текстов, по крайней мере, дают такое словоупотребление. Но оно не могло получить всеобщего распространения. Могла ли именоваться благородной масса людей, только называемых свободными, но на деле в качестве держателей отягощенных тяжелыми и унизительными работами? Подобное понимание не могло стать всеобщим, так как нарушало систему социальных ценностей. Промелькнувшая синонимия между словами «благородный» и «свободный» оставит длительный след в словаре, относящемся к особому сословию, — словаре военного вассалитета. В отличие от основной части зависимых: домашних слуг или крестьян, верность вассалов-воинов не передавалась по наследству, и их служба была совместима с самым придирчивым пониманием свободы; среди всех «людей сеньора» они были его «вольные люди», и их феоды, как мы знаем, были помещены выше всех и заслужили название «вольных феодов». И поскольку в пестром окружении сеньора роль вооруженной свиты и советчиков господина была почетной, вассалы воспринимались как аристократы, поэтому их и отличали от остальной толпы, именуя высоким титулом «благородных». Монахи аббатства Сен-Рикье в середине IX века, отведя специальную церковь для вассалов монастыря, назвали ее «часовней для благородных» в отличие от другой, также расположенной на территории аббатства, куда слушать мессу ходил простой народ и низшие чины. Освобождая от службы в королевском войске держателей земли монастыря Кемптен, Людовик Благочестивый уточнил, что это освобождение не касается «более благородных», которых аббатство щедро оделяет всевозможными благодеяниями{208}. Из всех употреблений слова «благородный» тому, где сливаются понятия «знать» и «вассалитет», суждена наиболее долгая жизнь.

На более высокой социальной ступени это слово-пароль выделяло среди людей, у которых все предки были свободнорожденными и которые не ведали унижающих связей зависимости, наиболее могущественные, наиболее древние и пользующиеся самым большим авторитетом семьи. «Разве нет больше благородных в королевстве?» — вопрошали, по свидетельству одного хрониста, магнаты Западной Франции, видя, как Карл Простоватый во всем полагается на советы своего фаворита Аганона{209}. Хотя удачливый парвеню, как бы ни было неудовлетворительно его происхождение для представителен крупных графских родов, был из того же слоя, что и личные охранники, для которых в Сен-Рикье была построена «капелла для благородных». Но разве выражал этот эпитет когда-нибудь абсолютную величину? Знаменательно, что чаще всего его употребляли в сравнительной степени: nobilior, «благороднее, чем сосед».

Однако на протяжении первого периода феодализма определение «благородный» по отношению к средним слоям постепенно исчезло, зато сохранилось по отношению к той группе власть имущих с более широкими возможностями, которой государственные потрясения и сильные покровители позволили возвыситься. Безусловно, пока еще в очень приблизительном смысле, без уточнения статуса и привилегий, но зато с ощущением явного превосходства по отношению к другим слоям и группам. Нет сомнения, что образ жесткой общественной иерархии уже закрепился в сознании тех, кто подписывал договор о мире в 1023 году, обязываясь не прикасаться к «благородным женщинам», речь о других, разумеется, не шла{210}. Словом, дела обстояли следующим образом: если аристократия как юридически оформленный класс по-прежнему не существовала, то с некоторого момента стало возможным говорить о социальном сословии благородных, а еще точнее, о благородном образе жизни, так как нравы и обычаи этого сословия определялись как наличием богатства, так и возможностью распоряжаться другими.


2. Сословие благородных, сословие сеньоров

Называли ли когда-нибудь господствующий класс классом землевладельцев? Если под классом землевладельцев подразумевать класс, члены которого получают все свои доходы с обработки земли, то называли. А какой еще источник доходов мог быть у этих людей? Разумеется, там, где возникала возможность, они охотно занимались и сбором дорожной пошлины, и пошлины с торговцев, и податей с ремесленников, но главной статьей дохода оставалась все-таки та или иная форма эксплуатации. О чем бы ни шла речь — о полях или — что бывало только в исключительных случаях — о торговой лавке или ремесленной мастерской, которые кормили благородного, он всегда получал доходы, благодаря работе других людей. Иными словами, в первую очередь всегда оставался сеньором, то есть господином. Но не все, чей образ жизни обычно называли благородным, были владельцами сеньорий — были вассалы, которые жили в доме своего господина, были подростки-воспитанники, которые часто проводили жизнь в военных скитаниях, но и они числились среди благородных.

И тут возникает еще одна проблема, касающаяся развития нашего общества, такая же темная, как многие другие, — проблема возникновения родовитости. Предками многих знатных сеньоров были, вполне возможно, авантюристы, начавшие с нуля, воины, которые за счет своего военачальника сделались вассалами с феодом. Предками другой части, может быть, были богатые крестьяне, которые стали рантье, получая доходы с группы держателей, — мы видим таких в некоторых документах X века. Но если так было, то скорее всего это были исключения, а не правило. На большей части Запада сеньории, пусть в зачаточном состоянии, существовали с очень давних времен. И пусть без конца меняющийся, принимающий разные формы, но класс сеньоров скорее всего сопутствовал сеньориям и был таким же древним, как они. Вполне возможно, что господа, которым виллан феодальных времен платил подати и был обязан повинностями, умей они писать, вписали бы в свои генеалогические деревья таинственные эпонимы множества наших деревень — и звучали бы их имена примерно так: Бренно де Берне, Корнелиус де Корнильяно, Гундольф де Гундольфхейм, Эльфред де Альвершам. А может быть, предками наших сеньоров были те местные вожди германцев, о которых Тацит пишет, что они богатели благодаря «подаркам» мужланов? Никаких сведений об этом у нас нет. Но вполне возможно, что, ведя речь об оппозиции между хозяевами сеньорий и бесчисленным числом держателей, мы затрагиваем одну из древнейших линий расслоения нашего общества.


3. Воинское призвание

Если обладание сеньорией становилось, и в самом деле, признаком аристократического достоинства наряду с большим количеством монет или драгоценностей, — потому что только такого рода богатство казалось достойным высокого положения — то потому, что сеньория представляла собой возможность иметь власть и управлять людьми. Разве возможность сказать «я так хочу» не самое главное основание для авторитета? Но само по себе положение благородного запрещало ему какую-либо экономическую деятельность. Он должен был телом и душой служить своему призванию — призванию воина. Именно эта черта, — а она самая главная — и определяет то место, какое занимали воины-вассалы среди средневековой аристократии. Но они не были ее единственными представителями. Из благородных мы не можем исключить сеньоров-аллодистов, очень быстро, кстати сказать, усвоивших образ жизни вассалов-феодалов и иногда более могущественных, чем последние. Но вассалитет, безусловно, был основой и фундаментом сословия благородных. Переход от старого понимания «благородных» как священной расы к новому пониманию «благородных» как ведущих особый образ жизни прекрасно прослеживается в изменении англосаксонской терминологии. Там, где старинные законы противопоставляли eorl и ceorl — благородный в германском понимании этого слова и обыкновенный свободный человек, более поздние, сохраняя второй термин антитезы, заменяют первый такими словами как thegn, thegnborn gesithcund, компаньон или вассал — в первую очередь, королевский вассал или рожденный от вассала.

Разумеется, не только вассал мог, был должен и даже любил сражаться. Иначе и быть не могло в начальный период феодализма, когда все общество сверху до низу было проникнуто или страстью к насилию, или страхом перед ним. Законы, которыми пытались сузить круг носящих оружие или запретить носить его низшим классам, появились не раньше второй половины XII века; их появление совпало с развитием юридической иерархизации общества и с относительным успокоением смут. Караванщики, купцы, — как говорит о них конституция Фридриха Барбароссы, — перемещались, заткнув «клинок за седло»; вернувшись к своим прилавкам, они сохраняли привычки, полученные во время полной приключений жизни, какой была тогда торговля. О многих буржуа эпохи бурного возрождения городов можно сказать, как сказал Жильбер де Монс о жителях Сен-Трона: «Они отлично владели оружием». Ставшее традиционным представление о трусливом лавочнике, боящемся драк, если оно не легенда целиком и полностью, более соответствует эпохе стабильности, начавшейся с XIII века, забывшей о прошлых странствиях и купцах-бродягах. Как ни малочисленно было средневековое войско, пополняли его не только благородные. Сеньор набирал себе пехотинцев из своих вилланов. Начиная с XII века, вилланов все чаще избавляют от обязательства служить или ограничивают их пребывание в войске одним днем, используя их для несложных операций полицейского характера, в то же самое время менее обязательной становится и служба вассалов. Иными словами, вассалы не становятся на место копейщиков или лучников из простых крестьян. Крестьяне становятся ненужными, потому что вместо них используются наемники, которые помогают устранять недостатки, свойственные феодальной кавалерии. Хотя вассал или сеньор-аллодист — там, где таковые еще сохранились, — словом, представители «благородного сословия», были по сравнению с массой случайных солдат, безусловно, гораздо лучше вооруженными и более профессиональными воинами.

Вассал сражался на коне, а если во время боя сражался пешим, то перемещался непременно верхом. Больше того, он сражался определенным оружием. Для нападения у него были копье, меч, иногда булава. Для обороны — шлем, защищающий голову, закрывающая тело одежда с металлическими пластинками, в руках треугольный или круглый щит. Так что лошадь была не единственной принадлежностью рыцаря-всадника. Ему нужен был еще и конюший, человек, который ухаживал бы за лошадьми и на протяжении дороги обеспечивал бы подставы. Иногда в войске наряду с рыцарями-кавалеристами были еще и более легко вооруженные всадники, которых обычно называли «сержантами». Самый высокий класс воинов состоял из определенным образом вооруженных всадников.

Усовершенствование вооружения по сравнению с эпохой франков привело к тому, что оно стало гораздо более дорогим, и с ним стало труднее обращаться, — все это закрывало доступ к участию в боевых действиях бедных людей; тех, кто не был вассалом богатого сеньора, и тех, кто не был профессиональным воином. Освоив стремена и оценив их удобство, к X веку воины отказываются от фрамеи, небольшого копья, и заменяют его тяжелым и длинным: в боевой позиции воин брал его себе подмышку, а отдыхая, ставил на стремя. Шлем обогатился сначала назальной пластиной, а потом забралом. Доспех, представлявший собой сначала кожаную или полотняную рубаху с нашитыми на нее кожаными или металлическими пластинами, сменился кольчугой, может быть, в подражание арабам; она была гибкой и состояла из металлических колец. Монополию на экипировку диктовала профессиональным воинам поначалу просто практическая необходимость, но со временем эта монополия превратилась в право. Монахи Болье в 970 году, придерживаясь мудрой умеренности в отношении своих вассалов-офицеров, запрещали им носить щиты и мечи; их собратья из Санкт-Галлена примерно в то же самое время упрекали своих вассалов за слишком красивое оружие{211}.

Представим же себе войско тех времен, с характерной для него двойственностью. С одной стороны, плохо вооруженные как для нападения, так и для защиты пехотинцы, они медленно шли в атаку и так же медленно убегали, изнуренные долгими переходами по плохим дорогам или без дорог по полям. С другой, глядящие из седел своих скакунов на бедолаг, что тащатся «кое-как», — так говорится в куртуазном романе, — по пыли и грязи, настоящие воины, гордящиеся своим умением драться и маневрировать, искусные, быстрые, удачливые, о которых биограф Сида говорит, что только их и стоит брать в расчет, когда речь идет о войске{212}. В обществе, где война была повседневностью, более разительный конраст трудно себе представить. Слово «всадник» в это время стало почти что синонимом «вассала» и уж точно эквивалентом для понятия «благородный». Зато многие тексты почти как юридический термин употребляют по отношению к простолюдинам пренебрежительное наименование «ходоки», «пехотинцы» и да позволено нам будет прибавить: топтуны. «У франков, — сообщает арабский эмир Узам, — всеми преимуществами пользуются всадники. Это единственные люди, которые что-то значат. Они подают советы, они творят правосудие»{213}.

Если по вполне объяснимым причинам общественное мнение превыше всего ценило силу, причем в самом примитивном ее проявлении, то как не быть самым опасным, самым уважаемым и самым прекрасным членом общества профессиональному воину? Распространенная доктрина тех времен делила общество на три слоя: одни молились, другие сражались, третьи трудились. И единодушно второй слой ставился неизмеримо выше третьего. Поэмы свидетельствуют и о большем: воин, не колеблясь, считал свое общественное предназначение более значимым, чем молитвы монахов. Гордость — одна из необходимых составляющих классового сознания. Гордостью «благородных» эпохи феодализма была гордость воина.

Война для рыцаря не была исполнением возникающего по необходимости долга по отношению к сеньору, королю, родне. Война для него была смыслом жизни.


Глава II. БЛАГОРОДНЫЙ ОБРАЗ ЖИЗНИ

1. Война

«Очень мне по душе веселое время Пасхи, — когда появляются листья и расцветают цветы, — мне радостно слышать — птиц, которые распевают — свои песни в роще. — Но я радуюсь не меньше, когда вижу в поле — раскинутые шатры, — сердце мое веселится, — когда я вижу стройные отряды — вооруженных всадников; — мне нравится, когда преследователи — гонят людей и скот, — я радуюсь, видя за ними — множество вооруженных воинов; — душа моя ликует, — когда я вижу осаду могучих замков, — проломленную стену — и войско на берегу рва — и сеть рвов вокруг, — и преграждающие путь палисады… — Множество оружия, мечи, разноцветные шлемы, — щиты, мы увидим их разломанными на части, — как только начнется бой, — и вместе с ними будут потоптаны их хозяева — там, где промчатся наудачу — кони мертвых и раненых. — И когда начнется бой, — пусть каждый муж доброго рода думает только о том, чтобы рубить головы и руки, — потому что лучше погибнуть, чем жить побежденным. — Я говорю вам это, и слаще — еды, питья и сна — слышать крик: «На них!» — поднимающийся с двух сторон, ржанье лошадей, потерявших хозяев, — и крики: «на помощь!» упавших; — видеть, как за рвами падают на траву большие и малые, видеть мертвых с торчащим в боку обломком копья с флажком».

Так пел трубадур второй половины XII века, вполне возможно, перигорский дворянин средней руки Бертран де Борн{214}. Зрительная точность картин и могучее воодушевление выделяют это произведений из общего потока плоской заурядной поэзии, свидетельствуя о недюжинном таланте. Зато одушевляющее поэта чувство вполне заурядно; свидетельством тому множество других произведений, рожденных в той же среде и воспевающих то же самое, правда, с меньшим блеском, но с той же непосредственностью. В войне «свежей и радостной», как определил ее поэт наших дней, которому довелось иметь с ней дело не так уж близко, благородные ценили возможность использовать свою телесную мощь могучих и прекрасных животных, хорошо натренированных с детства. Повторив старинную, времен Каролингов, поговорку, немецкий поэт утверждает: «Тот, кто, не садясь на лошадь, до двенадцати лет просидел в школе, годится только в священники»{215}. Нескончаемые рассказы об удивительных боях, какими изобилуют эпопеи, являются любопытным свидетельством средневековой психологии. Современный читатель, усыпляемый их монотонностью, верит с трудом, что слушатель прошлого мог слушать их с удовольствием: что поделать, кабинетному ученому трудно наслаждаться рассказом о спортивных соревнованиях! Как в художественных произведениях, так и в хрониках, в портретах рыцарей подчеркивается прежде всего их мощь, все они «ширококостные» и «коренастые», тело у них «складное», украшенное почетными шрамами, плечи широкие, и широко как оно и подобает всаднику, — расставленные ноги. И поскольку эту мощь нужно поддерживать, все они отличаются отменным аппетитом, который вместе с тем является и свидетельством отваги. В старинной «Песне о Гильоме», полной реминисценций варварских времен, дама Гибурга, после того как она угощала за накрытым в замке столом юного Жирара, племянника своего супруга, обращается к мужу:

«Боже правый! Драгоценный супруг!

Этот рыцарь из вашей породы,

Он съедает свиную ногу,

Одним глотком выпивает сетье вина;

Тяжело будет воевать с ним его соседу».{216}

Но излишне, наверное, говорить, так это очевидно, что мускулистого подвижного тела мало для того, чтобы стать идеальным рыцарем. Больше всего ему нужны мужество и отвага. И оттого, что война — лучшая возможность проявить эти добродетели, она так радует сердце мужчины, для которого смелость и презрение к смерти отчасти профессиональные доблести. Вместе с тем доблесть рыцаря не исключала ни панических состояний, — мы уже видели, что панический ужас внушали викинги, — ни использования самых примитивных хитростей. Но в том, что рыцарское сословие умело сражаться, сходятся и история, и легенда. Бесспорный героизм рыцарей в разное время и в разных ситуациях питали разные причины: упоение физической силой здорового человека, ярость отчаяния — даже «разумный» Оливье, в состоянии «смертельного сокрушения», начинает разить врагов с необычайной мощью, чтобы «отомстить за свою тоску»; преданность своему господину, а в случае, если речь идет о Священной войне, то преданность делу; желание славы, общей или личной; фаталистическая покорность неумолимой судьбе, самый проникновенный пример этому нам дает литература в нескольких последних авентюрах «Песни о Нибелунгах»; наконец, надежда на вознаграждение в загробном мире, обещанная не только тому, кто умирает за своего Господа, но и за своего господина.

Привыкнув к опасности и не боясь ее, рыцарь видел в войне спасение и еще от одной беды — скуки. Уровень культуры рыцарей весьма долго оставался крайне примитивным. За исключением небольшого количества крупных баронов и их окружения рыцари не несли на себе тягот управления, поэтому обычное течение жизни очень скоро превращалось для них в серую монотонность. Однообразие рождало желание перемен, и если родная земля не предоставляла таких возможностей, то их отправлялись искать в дальние земли. Вильгельм Завоеватель, вынужденный требовать от своих вассалов исполнения конкретных обязанностей, так отзывался об одном из них, у которого отобрал феод в наказание за то, что тот без его разрешения посмел отправиться в крестовый поход в Испанию: «Не думаю, что мог бы найтись среди владеющих оружием лучший воин, но он непостоянен, расточителен и постоянно странствует»{217}. О скольких других можно было бы повторить эти слова. Охота к перемене мест больше всех была свойственна французам. Их страна не предоставляла им возможностей постоянных войн, как, например, наполовину мусульманская Испания, или Германия, граничащая со славянскими странами, которые можно было завоевывать или совершать постоянные набеги; не существовало во Франции, как в той же Германии, принудительных удовольствий императорских походов. Вполне возможно, что во Франции рыцарское сословие было наиболее многочисленным, и ему было тесновато. Не раз отмечалось, что из всех провинций самой тароватой на отважных любителей приключений была Нормандия. Уже немец Оттон Фрейзингенский говорил о «беспокойных людях Нормандии». В чем причина? Кровь викингов? Вполне возможно. Но скорее всего, относительно спокойное течение жизни в этом удивительно организованном герцогстве, где очень рано появилась централизованная власть: ее рыцарям приходилось искать желанные удары меча в других странах.

Странствующие рыцари — так их называли современники{218} помогали в Испании местным христианам отвоевывать у мусульман северную часть полуострова, создавали в южной Италии нормандские королевства; нанимались до первого крестового похода наемными воинами в Византию, чтобы странствовать по дорогам Востока, и, наконец, обрели желанное поле деятельности, устремившись отвоевывать, а потом охранять гроб Господень. Где бы ни шла Священная война, в Испании или в Сирии, кроме обычных радостей она приносила и еще одну — была богоугодным делом. «Нет больше необходимости жить аскетом в суровом монастыре, — пел трубадур. — Добывая славу, спасаешься и от ада, можно ли желать лучшего?»{219}. Странствующие рыцари поддерживали связь между далекими мирами совершенно разных культур, несли за пределы своей страны западную, и в частности, французскую культуру. Как необычна, например, судьба Эрве «Француза», захваченного в плен эмиром в битве при озере Ван, где он командовал отрядом? Вместе с тем эти «кровопускания», то есть устранение самых бурных и взрывных элементов, спасало западную цивилизацию, которая могла бы погибнуть в бесконечных набегах. Хронисты прекрасно знали, что как только рыцари отправлялись в крестовый поход, на их родине дышалось куда спокойнее{220}.

Рыцарь воспринимал войну как дело чести и отправлялся на нее, порой исполняя юридически оформленное обязательство, но чаще ради удовольствия. Разве не был в XII веке залит кровью Перигор из-за некоего сеньора, который нашел, что один из его благородных соседей ухватками походит на кузнеца, и не пожелал скрыть своего мнения?{221}. Но война была кроме прочего еще и выгодной. Если можно так выразиться, война для благородных была еще и промыслом.

Мы цитировали выше лирические излияния Бертрана де Борна. Он не делал тайны и из менее благородных побуждений, которые мешали ему радоваться мирному времени. «Почему, — спрашивает он, — мне хочется, чтобы богатые люди ненавидели друг друга? Потому что богатые люди гораздо благороднее, щедрее и гостеприимнее в дни войны, чем в дни мира». И признается еще более откровенно при известии о начале военных действий: «Вот мы посмеемся. Бароны будут обласкивать нас… И если захотят, чтобы мы остались с ними — отсыплют нам барбаринов» (денежная единица в Лиможе). Но у страсти к сражениям есть и другие мотивы: «Трубы, барабаны, штандарты и флажки знамена, белые и вороные лошади — вот что мы скоро увидим. — Наступит прекрасное время, — мы заберем достояние ростовщиков, — по дорогам больше не будут тянуться вьючные лошади — днем, ничего не опасаясь; — не будут идти, ничего не боясь, горожане, — и купцы, что направляются во Францию; — богатым станет тот, кто будет забирать все подряд с чистой совестью». Поэт принадлежал к сословию держателей мелких феодов, подвассалов, как определяет он сам, их жизнь в родовом замке не была лишена радостей, но не всегда была легкой. Войну они любили потому, что она приносила им расположение сильных мира сего и возможность обогащаться.

Забота как о своем собственном авторитете, так и о выгоде заставляла баронов быть особенно щедрыми к своим вассалам, которые являлись к ним, выполняя обязательства. Что было делать барону, если он хотел задержать вассала дольше оговоренного срока, увести его с собой в более далекий поход или призывать к себе чаще, чем того требовали правила, год от года все более строгие? Другого выхода, чем удвоить свою щедрость, у него не было. Со временем вассалов становилось все меньше, и ни одно войско не могло уже обойтись без бродячих рыцарей-вояк, которых больше других манили приключения, сулящие им не только удары мечом, но и добычу. Наш Бертран цинично предлагает свои услуги графу Пуатье: «Я могу вам помочь. У меня висит на шее щит, а на голове надет шлем… Но без платы как составить вам компанию?»{222}.

Самым ценным среди всех даров господина было разрешение брать трофеи. В небольших частных войнах они и были главной выгодой, на которую рассчитывал рыцарь, сражающийся за самого себя. Добыча была двойной: вещи и люди. Христианский закон запрещал обращать пленников в рабов. Хотя иной раз все-таки происходило насильственное переселение каких-либо крестьян или ремесленников. Зато в большом ходу был в те времена выкуп. Суровый и мудрый правитель, Вильгельм Завоеватель, никогда, до самой их смерти не отпускал попавших к нему в руки врагов. Но заурядные рыцари не были столь предусмотрительны. Повсеместно распространенная практика выкупа вела порой к последствиям куда более жестоким, чем былое рабство. Вечером после битвы, рассказывает поэт, который, без всяких сомнений, опирался на пережитое, Жирар Руссильонский и его приближенные прикончили массу безвестных пленников и раненых, пощадив лишь «владельцев замков», которые одни могли выкупить себя, заплатив звонкие денье{223}. Что же касается другой добычи, то способом ее добывания издавна были грабежи, они были привычны до такой степени, что в эпоху письменных документов они присутствуют как вполне законные в юридических текстах: закон варваров и контракт наемного воина XIII века перекликаются друг с другом с разных концов средневековья. Тяжелые повозки, предназначенные для добычи, следовали за войском. Эти достаточно примитивные люди, совершая одно за другим насилия, ощущали их как вполне законные, и насилия становились все серьезнее и серьезнее: армия, лишенная интендантской службы, неизбежно осуществляла реквизиции, точно так же, как победители неизбежно осуществляли репрессии против своих врагов или их подданных, любая военная стычка служила поводом для настоящего разбоя, грубого и мелочного: грабили торговцев вдоль дорог, тащили овец и сыры из овчарен, кур и петухов из курятников, как крал их в начале XIII века каталанский дворянин, желавший во что бы то ни стало насолить своим соседям из аббатства Каннгу. Самые доблестные из рыцарей отличались весьма оригинальными привычками. Гильом Марешаль был безусловно отважным рыцарем. Молодой, не имеющий земли, он странствовал с одного турнира на другой по всей Франции, и на одной из дорог повстречал монаха, который убежал из монастыря с благородной девицей. Монах чистосердечно признался, что хочет пустить имеющиеся у него деньги в рост; рыцарь без малейшего стеснения забрал у бедолаги все его деньги в наказание за столь малопочтенные намерения. И приятель молодого рыцаря упрекнул его лишь за то, что тот не забрал у монаха еще и лошадь{224}.

Само собой разумеется, подобные нравы предполагали полное пренебрежение к человеческой жизни и человеческим страданиям. Война феодальных времен не была войной в белых перчатках. Ей сопутствовали действия, которые нам сегодня трудно назвать куртуазными, например, гарнизоны, которые «сопротивлялись слишком долго», уничтожали целиком или калечили. Иногда даже вопреки данному обещанию. Во время феодальных войн считалось совершенно естественным опустошение вражеских земель. Впоследствии поэты, например, Гуон Бордосский и благочестивый король Людовик Святой протестовали против подобного разграбления деревенских полей, обрекающих невинных на неисчислимые беды. Верное зеркало реальности, французские и немецкие стихи, полны картин «дымящихся кругом» деревень. «Нет настоящей войны без огня и крови», — утверждал прямодушный Бертран де Борн{225}.

Поэт, повествующий о Жираре Руссильонском, и безымянный биограф императора Генриха IV с удивительным единодушием повествуют, что означало возвращение к мирной жизни для «бедного рыцаря»: он боится презрения, с которым будут теперь относиться к нему власть имущие, поскольку больше не нуждаются в его услугах; его ждут ростовщики, которым он задолжал; дорогого скакуна сменит тяжелый рабочий битюг; золотые шпоры заменятся железными, — другими словами, рыцаря ожидает нищета и падение авторитета{226}. Зато для купцов и крестьян мир — это возможность вернуться к своим трудам, возможность прокормиться, одним словом, жить. Дадим слово умному труверу, автору «Жирара Руссильонского»: раскаивающийся изгнанник Жирар скитается со своей женой по Франции. Купцов, которые попались им навстречу и, похоже, узнали герцога в лицо, герцогиня находит разумным уверить, что его больше нет на свете: «Жирар умер. Я видела, как его опускали в землю». — «Слава Тебе, Господи!» — отзываются купцы. — Он только и знал, что воевать, из-за него мы претерпели множество бед». Слыша эти слова, Жирар загорается яростью, и будь с ним его меч, «он бы поразил этого купца». Ситуация, явно пережитая, прекрасно отражает позиции двух сословии. При этом недовольство друг другом взаимно. Рыцарь с высоты своих доблестей: мужества и отваги, презирает «невоинственных» людей, тех, кто не носит оружия, — виллана, который удирает, «как олень», при одном только виде меча; позже горожанина-буржуа, чье экономическое могущество будет ему казаться вдвойне ненавистным, так как тот наживает свое богатство непонятными и вместе с тем совершенно непривычными для рыцаря средствами. Но если стремление к кровавым расправам была распространена повсеместно — даже настоятель мог стать жертвой ненависти своих монахов, то восприятие воины как необходимости, доставляющей, с одной стороны, честь, а с другой — средства к существованию, была достоянием только узкого круга «благородных».


2. Благородный в собственном доме

Но и в обожаемой рыцарями войне неизбежно наступал мертвый сезон. Однако рыцарское сословие и в мирной жизни отличалось от своих соседей образом жизни.

Надо сказать, что этот образ жизни не был преимущественно деревенским. В Италии, Провансе, Лангедоке сохранялась еще память о древнейшей средиземноморской цивилизации, чья структура была заложена Римом. По римской традиции любая небольшая группа населения концентрировалась вокруг города или посада, который был одновременно и главным центром, и рынком, и святилищем. В этих центрах впоследствии и селились могущественные люди, чтобы никогда больше не покидать своих городов и принимать участие во всех переменах, которые будут происходить с городской жизнью. В XIII веке городская жизнь южной знати воспринималась как что-то необычное. «В отличие от Италии, — сообщает францисканец Салимбене, который родился в Парме и приехал с визитом в королевство Людовика Святого, — во французских городах живут только буржуа-горожане, рыцарство живет на своих землях». Но это противопоставление, в целом верное для того времени, когда пишет свои заметки монах, было неверным для начального этапа феодализма. Хотя, безусловно, существовали и преимущественно торговые города, особенно в Нидерландах и зарейнской Германии, возникшие почти все в X или XI веках — Гент, Брюгге, Любек и другие, в стенах которых жили как особая каста только те, кто обогатился торговлей. Наличие в таких городах еще и княжеского замка влекло за собой присутствие небольшого отряда домашних вассалов или тех, кто регулярно по очереди приходил в этот замок для несения службы. Напротив, в старинных романских городах, таких, как Реймс или Турне, жило немало рыцарей, которым находилось дело при существующих там епископских дворах. В результате достаточно долгого процесса формирования сословий, в отличие от Италии и южной Франции, на остальной территории Франции жизнь рыцарей имела мало общего с жизнью городского населения как такового. Благородный, безусловно, продолжал навещать город, но появлялся там только время от времени, ради собственного удовольствия или из необходимости выполнения каких-либо обязанностей.

Множество причин привязывали рыцаря именно к сельской местности: распространившийся повсеместно обычай наделять в качестве благодарности и платы своих воинов феодами, которые в подавляющем большинстве случаев являлись деревенскими сеньориями; ослабление феодальных обязательств, которое способствовало тому, что «помещенные на землю» воины свиты жили каждый в своем поместье, вдали от короля, могущественных баронов и епископов, которые и были чаще всего хозяевами городов; и наконец, вполне естественная склонность физически тренированных и здоровых людей жить на просторе и свежем воздухе. Разве не трогательна история, рассказанная немецким монахом, о графском сыне, которого семья отдала в монастырь: юный мальчик, познакомившись с суровым распорядком монашеской жизни, поднимается на самую высокую башню, чтобы «насытить зрелищем гор и полей хотя бы свое беспокойное сердце, раз ему не позволено больше бродить и странствовать по ним»?{227}. Буржуа-горожане тоже не были заинтересованы в том, чтобы в их среде находились люди, безразличные к их деятельности и интересам.

Мы внесли несколько уточняющих черт в картину, которую представляла собой средневековая аристократия, и все-таки большая часть рыцарства как на севере, так и в прибрежных странах Средиземноморья основную часть свободного времени проводила в поместьях, расположенных в сельской местности. Дом сеньора возвышался обычно в небольшом поселке или поблизости от такового. Иногда в поселке располагались дома не одного сеньора. Эти дома решительно отличались от окружающих как в деревне, так и в городе, и не только потому, что были лучше построены, а потому, что почти всегда были рассчитаны на возможность защищаться.

Забота богатых о том, чтобы защитить свои жилища от нападений, была столь же древней, сколь древними были нападения и смуты. Подтверждение этому укрепленные «виллы», появление которых в IV веке па просторах Галлии свидетельствовало, что мирная жизнь Римской империи клонится к закату. Традиция укрепленных жилищ продолжалась и в эпоху франков. При этом большинство «дворов» богатых владельцев и даже королевские дворцы очень долго оставались укрепленными весьма условно. Нашествия норманнов и венгров способствовали тому, что на территории от Адриатики до равнин северной Англии поднялись укрепленные города, что были восстановлены или построены вновь крепости, чья тень навсегда нависла над полями Европы. Междоусобные войны только увеличили число крепостей. Мы займемся позже ролью государственных властей, королевских или герцогских, которые пытались контролировать возведение замков. Сейчас мы скажем о них всего несколько слов. Укрепленные дома мелких сеньоров возникали на полях и взгорьях чаще всего без разрешения свыше. Они отвечали определенным необходимостям, которые были внезапно осознаны, и соответствовали им. Эти необходимости очень точно перечислил один агиограф, правда, без большого к ним сочувствия: «Подобные люди беспрестанно заняты стычками и резней, прячутся от врагов, стараются восторжествовать над равными, притеснить слабых»{228}. Словом, замки отвечали необходимости защищаться и господствовать. По конструкции замки были обычно очень просты. На протяжении долгого времени повсюду, кроме средиземноморских стран, самым распространенным их типом была деревянная башня. Любопытный отрывок из «Чудес святого Бенедикта» (конец XI века) описывает внутреннее, необычайно простое, устройство одной из них: на втором этаже комната, где «хозяин со всеми своими живет, беседует, ест и спит»; на первом этаже большой подвал, где хранится провизия{229}. Обычно вокруг башни вырывали ров. Иногда на небольшом расстоянии насыпали земляной вал или городили палисад, и вокруг этой ограды выкапывали еще один ров. Такое заграждение позволяло обеспечить безопасность хозяйственным службам и кухне, которую из боязни пожара обычно помещали в стороне от дома. За этой оградой могли прятаться крестьяне и слуги, она, в случае нападения, затрудняла доступ к самой башне, лишая врага возможности прибегнуть к самому распространенному и действенному способу атаки домов, а именно поджогу. Но для того, чтобы охранять подобный замок, требовалось гораздо больше воинов, чем могли содержать даже несколько рыцарей. Обычно башня и стены сооружались на возвышении, иногда естественном, иногда — по крайней мере частично — насыпанном человеческими руками. Возвышение нужно было для того, чтобы затруднить подъемом доступ к башне и иметь возможность наблюдать за окрестностями. Самые богатые первыми стали использовать для строительства камень: эти «богатые строители», как пишет Бертран де Бори, находили удовольствие в том, чтобы «из извести, песка и строительного камня возводить порталы и башенки, башни, своды и винтовые лестницы». На протяжении XII и XIII веков камень входит в обиход средних и мелких сеньоров. Пока осваивали залежи и целинные земли, лес казался более доступным и дешевым, чем добыча в карьерах камня, да и ремесло каменщика требовало особых навыков, в то время как вилланы вполне справлялись как с рубкой деревьев, так и с плотницкими работами.

Нет сомнения, что в маленькой крепости сеньора мог укрыться и спрятаться от врагов и крестьянин тоже. Но современники имели основание считать эти замки опасными разбойничьими гнездами. Все заинтересованные в мире сословия, все города, нуждающиеся в свободном и безопасном передвижении по дорогам, все короли и князья не чувствовали настоятельную и неотложную необходимость в уничтожении многочисленных башен, которыми местные «тираны» разукрасили равнинную страну. И что бы там ни говорили, но не только в романах Анны Радклиф, в замках были каменные мешки. Ламберт Ардрдский, описывая башню Турнехей, восстановленную в XII веке, не забывает упомянуть и подземную тюрьму, где «узники в темноте среди отбросов и червей едят хлеб своей беды».

Сама суть рыцарского жилища свидетельствует о том, что ее хозяин жил в постоянной тревоге. Один из традиционных персонажей любой поэмы, а также лирической поэзии, — это дозорный, который стоит на башне ночь напролет. Ниже, в узкой части той же башни, две-три комнатки, где в неизбывной тесноте ночуют как постоянные обитатели замка, так и случайные гости вследствие недостатка места. Но и не только: подобная теснота казалась неотъемлемой особенностью жизни важного господина, и так жили даже самые крупные бароны. Барон, в самом прямом смысле слова, мог жить только в окружении своей свиты — его охрана, слуги, домашние вассалы, благородные отроки, отданные ему на воспитание, — служили ему, его оберегали, беседовали с ним, а когда наконец наступал час сна, продолжали охранять своим присутствием, устроившись на полу вокруг супружеской постели. В Англии XIII века учили, что сеньору неприлично есть в одиночестве{230}. В огромном зале стояли длинные столы, а вдоль них длинные лавки для сидения бок о бок. Под лестницей ночевали бедняки. Именно там умерли два знаменитых кающихся грешника — легендарный святой Алексий и исторический граф Симон де Крепи. Этот образ жизни, не предполагающий никакой сосредоточенности, был распространен повсеместно: даже монахи спали в общих спальнях, а не в кельях. Возможно, именно этим объясняется бегство монахов из людных мест и поиск иных форм жизни, позволяющих жить одиноко: отшельничество, затворничество, странничество. Благородные же в соответствии со своими нравами и привычками черпали познания не столько из учения и книг, сколько из чтения вслух, пения поэм и разговоров.


3. Занятия и развлечения

Благородные сеньоры, живя в сельской местности, никогда не занимались сельским хозяйством. Взять в руки тяпку или встать за плуг было бы для них нижайшим падением, во всяком случае именно так переживает это один бедный рыцарь, о котором повествуется в сборнике анекдотов. И если мы видим, что сеньор порой с удовольствием созерцает крестьян, работающих в поле, или любуется желтеющими нивами своего поместья, то мы никогда не видим его вникающим в ход сельскохозяйственных работ{231}. Учебники по управлению поместьем будут написаны, во-первых, позже, а во-вторых, не для господина, а для его помощников. Тип дворянина-помещика возникнет в другое время, после того как в XVI веке произойдет радикальная экономическая перемена и возникнет иное понимание богатства. И хотя право суда над крестьянами поместья было основным источником власти сеньора, он редко когда разбирал дела сам, передавая эти функции своим подчиненным, которые сами зачастую были из крестьян. Вместе с тем, безусловно, именно судебные разбирательства были, пожалуй, единственным мирным занятием, которое было известно рыцарям. Но занимались они ими в рамках своего сословия: решали дела собственных вассалов, разбирали дела равных себе в качестве судей при дворе вышестоящего сеньора, куда тот призвал их, или — там, где сохранилась, как в Англии или Германии, государственная судебная власть, заседали в суде графства или округа. Этого было достаточно для того, чтобы именно юриспруденция стала той формой культуры, которая очень рано распространилась в рыцарской среде.

Развлечения благородных по большей части носили отпечаток воинственности.

В первую очередь, таким развлечением была охота. Но, как мы уже говорили, охота была не только развлечением. Жители Европы не жили, как живем мы, среди полностью прирученной природы, где больше не существует по-настоящему диких животных. Богатые сеньоры отдавали предпочтение мясу оленей или другой крупной дичи по сравнению с мясом тощих коров, которые становились достоянием мясников в периоды бескормицы, и именно плоды их охоты занимали почетное место на их столах. Но поскольку охота была скорее необходимостью, чем прихотью, она не могла быть и не была сословной привилегией. Случай Бигорра, где, начиная с XII века, крестьянам было запрещено охотиться, исключение{232}. Вместе с тем короли, герцоги и сеньоры, каждый по своим возможностям, уже старались преследовать дичь на особой территории; за крупной дичью охотились в «форе» (слово, которое теперь означает «лес», раньше означало «заказ» или «заповедник», и было совершенно неважно, растут там деревья или нет); за кроликами и зайцами в особых кроличьих заповедниках. Юридическое право на устройство заповедника неясно, скорее всего, заповедные земли возникали просто по желанию сеньора, и естественно, что на завоеванных территориях — в Англии, где правили короли-нормандцы, — существование охраняемых королевских лесов, иной раз в ущерб пахотным землям, приводило к весьма пагубным крайностям. Но подобные злоупотребления свидетельствуют, в первую очередь, о том, как страстно любило рыцарство охотиться. Об этой же страсти свидетельствуют и повинности, которые вменялись крестьянам: они должны были кормить хозяйских собак и сооружать в охотничий сезон, когда собиралось на охоту много народа, большие навесы в лесу. Разве не упрекали даже монахи своих экономов за то, что те лезут в «благородные» и натаскивают собак на зайцев, волков, медведей и кабанов? Но для того, чтобы заниматься самыми привлекательными видами охоты — например, с борзыми, и тем более с соколами, их принесли на Запад наряду со многим другим конные степняки-азиаты, — нужно было обладать богатством, досугом и слугами. Ко многим рыцарям можно было отнести слова семейного летописца графов де Гин об одном из членов этой семьи: «Он дорожил сколом, бьющим крыльями по воздуху, больше, чем священник своими молитвами», или повторить наивные и простодушные слова, вложенные одним жоглером в уста персонажу, который смотрит на убитого героя и слышит, как воет свора его собак: «Он был настоящий дворянин, больше всех его любили собаки»{233}. Охота сближала этих исконных воинов с природой, обогащая их духовный мир теми элементами, которые без нее в нем бы отсутствовали. Если бы рыцари в соответствии со своими сословными занятиями не знали «лесов и рек», то откуда бы поэты благородного происхождения, которые столько привнесли во французскую поэзию и в немецкий миннезанг, взяли такие верные ноты в описании зари или радостей месяца мая?

Еще одним развлечением были турниры. В Средние века их считали недавней выдумкой и даже называли имя их создателя, считая им некоего Жоффруа де Прейи, умершего, как говорят, в 1066 году. На самом деле традиция ристаний, воспроизводивших бои, очень древняя: свидетельство этому — упоминаемые на церковном соборе в Трибуре в 895 году «языческие игрища», кончающиеся зачастую смертью. О том, что в народе продолжали эту традицию на некоторых скорее христианизированных, чем христианских праздниках, свидетельствует упоминание о других «языческих игрищах» — употребление того же самого названия знаменательно, — уже в 1077 году, в них наряду с другой молодежью принимал участие сын сапожника из Вандома и был смертельно ранен{234}. Бои среди молодежи существовали в народе повсеместно. В любой армии имитация боев служила как тренировкой для воинов, так и забавой. Во время встречи Карла Лысого и Людовика Немецкого, результатом которой стала знаменитая «Страсбургская клятва», был устроен развлекательный бой, в котором не погнушались принять личное участие короли. В эпоху феодализма эти военные и народные состязания превратились в состязания со строгими правилами, что стало их главной особенностью. Только конные воины в рыцарском вооружении принимали в них участие и победителю непременно доставался приз; среди благородных это развлечение стало самым любимым, доставляя им живейшее наслаждение.

Поскольку на организацию турнира требовалось немалое количество средств, то их обычно приурочивали к большим «собраниям», которые время от времени устраивали короли и крупные бароны. Среди рыцарей находились такие любители подобных состязаний, что они переезжали с турнира на турнир. Любители не обязательно были бедными рыцарями, которые иной раз сбивались в «компании», они могли быть и очень высокопоставленными сеньорами, таким был, например, граф Геннегау (Эно) Бодуэн IV или среди английских рыцарей «юный король», Генрих, который, впрочем, никогда на турнирах не блистал. Как в наших спортивных соревнованиях, рыцари обычно объединялись в команду по территориальную признаку, — огромный скандал разразился возле Гурнэ, когда воины из Эннюэ расположились лагерем рядом с французами, вместо того чтобы присоединиться к фламандцам или обитателям Вермандуа, которые всегда были их союзниками. Нет сомнения, что воинские объединения для турниров способствовали укреплению солидарности между земляками. И хотя турнир был всего-навсего игрой, раны — у тех, для кого, по словам автора «Рауля де Камбре», «турнир повернулся плохо», — и даже смертельный исход не был редкостью. Поэтому наиболее разумные государи не поощряли этих состязаний, на которых впустую проливалась кровь их вассалов. Генрих II Плантагенет формально запретил их в Англии. Из тех же соображений, имея в виду еще и связь этих увеселений с языческими народными празднествами, турниры запрещала и церковь, вплоть до того, что отказывала в погребении в освященной земле рыцарям, погибшим в состязании. Но ни религиозные, ни политические запреты не могли искоренить этот обычай, что свидетельствовало, насколько он соответствовал глубинным пристрастиям рыцарства.{235}

И если смотреть правде в глаза, то точно так же, как в настоящей войне, пристрастие это не было вполне бескорыстным. Поскольку победителю обычно доставались доспехи и лошадь побежденного, а иной раз и он сам с тем, чтобы взять за него выкуп, то ловкость и сила приносили хозяину выгоду. Немало рыцарей, любителей турниров, превратили свое умение сражаться в профессию, и весьма доходную. Благородные любили сражения за то, что они приносили им и радость, и добычу.


4. Правила поведения

Естественно, что класс людей со сложившимся образом жизни, стоящий наверху социальной лестнице, в конце концов выработал свои правила поведения. Но определялись и оттачивались эти нормы на протяжении второго периода феодальной эпохи, которая была временем осознания и осмысления.

Примерно около 1100 года появилось слово, обозначавшее набор качеств, присущих благородному человеку. Само по себе это слово было весьма характерным, звучало оно как куртуазный и происходило от слова «кур» (cour — двор), которое в те времена писалось и произносилось как «курт» (court). Формировали эти нормы поведения сборища, временные или постоянные, которые устраивали крупные бароны и короли. С некоторых пор рыцарям стали запрещать запираться в одиночестве в своих башнях, главным стало общение и состязания между людьми. Потребность в моральных нормах и чувствительность к ним возникла после того, как появились крупные княжества и монархии, а значит, и более тесное общение. По мере того как в соответствии со своим происхождением существительное «courtois» все чаще стало употребляться в значении светского, вежливого человека, рядом с ним появилось и слово с более высоким значением: «prudhomme», что означало «безупречный». Оно было таким значительным и замечательным, что «сразу наполняло рот», по выражению Людовика Святого, который таким образом отдавал должное не только монашеским добродетелям, но и светским. Постепенное изменение смысла и в случае слова «prudhomme» очень знаменательно. По существу, речь идет об изменении смысла прилагательного «preux», которое изначально означало что-то среднее между «полезный» и «отличный», но в конце концов превратилось в воинскую добродетель: храбрый, доблестный. Слившись с существительным «человек», «preux» поначалу сохраняло свое значение, оно изменилось во времена, когда стало понятным, что рыцарю мало иметь силу и отвагу, чтобы быть совершенным. «Есть большая разница между человеком отважным и человеком безупречным» (homme preux, prudhomme) — сказал Филипп-Август, который неизмеримо больше ценил безупречность{236}. На поверхности игра слов, но если заглянуть глубже, то изменение представления об идеальном рыцаре.

Идет ли речь о правилах благопристойности или о моральных предписаниях, о «светскости» или о «безукоризненности», родиной новых правил поведения были французские дворы или прирейнские области, близкие к французским как по языку, так и по нравам. Начиная с XI века французские нововведения усваивает Италия. На протяжении последующих двух веков французское влияние становится еще более сильным; свидетельство этому, например, немецкий рыцарский словарь, в нем множество французских заимствований, которые назывались welches, — касающихся оружия, одежды, нравов, пришедших обычно через Геннегау (Эно), Брабант или Фландрию. Hoflich, по сути, калька куртуазного{237}. Но заимствования шли не только через литературу. Много молодых дворян-немцев приезжали ко двору французских герцогов, где обучались не только языку, но и правилам хорошего тона. Поэт Вольфрам фон Эшенбах называл Францию «страной истинного рыцарства». По правде сказать, влияние Франции на Европу не ограничивалось нравами аристократического класса, их перенимала, им подражала только знать, на Европу влияла в целом культура Франции: стиль искусства, литературный стиль, школы, сначала в Шартре, потом в Париже и почти повсеместное использование французского языка. Мы видим для этого несколько причин: долгие странствия по всей Европе рыцарей-любителей приключений; относительное экономическое процветание, поскольку во Франции раньше других стран (Германии, безусловно, но ни в коем случае не Италии) наладился денежный обмен; достаточно раннее выделение воинственного класса рыцарей из общей массы «не воинственного» и не носящего оружие населения; при обилии междоусобных войн, отсутствие в стране партий, которые всерьез разделили бы ее, как это произошло со Священной Римской империей в результате борьбы императоров с папами. Но сколько бы мы ни перечисляли причин, при нашем уровне познаний о человеке невозможно объяснить тонус культуры и ее магнетизм, благодаря которым и осуществляется влияние.

«Об этом дне, — сказал граф де Суассон в день битвы при Мансураке, — мы поговорим позже в комнате дам»{238}. Мы не нашли подобных слов ни в одной из героических поэм, но их мог бы произнести любой герой романа, начиная с XII века, они свидетельствуют о том, что светское общество уже родилось, а вместе с ним стало значимым и влияние женщин. Благородные женщины никогда не были заперты в гинекее. В окружении служанок они правили домом, иногда им приходилось управлять и феодом, и делали это некоторые из них очень сурово. В XII веке возникает новый тип, тип светской дамы — она образованна, она — хозяйка салона. Изменение радикальное, если вспомнить крайнюю грубость, с которой ранние поэты-эпики охотно позволяли своим героям обращаться с женщинами, даже если они были королевами, на что какая-нибудь мегера могла ответить грубой бранью и даже пустить в ход кулаки. Нам кажется, что мы слышим громкий хохот слушателей. Куртуазная публика не потеряла вкуса к подобного рода тяжеловесным шуткам, но принимала их только в фаблио от крестьянок и горожанок, потому что куртуазность была, в первую очередь, классовой принадлежностью. «Комната дам», разумеется, благородных, а чаще всего двор стал отныне местом, где рыцарь стремится блистать и старается затмить своих соперников: славой своих подвигов, верностью правилам хорошего тона, своими литературными дарованиями.

Мы уже знаем, что благородное сословие не только никогда не было полностью безграмотным, но даже имело пристрастие к литературе, хотя не столько читало ее, сколько слушало. Великий шаг был сделан тогда, когда рыцари сами стали поэтами и литераторами. Знаменательно, что единственный жанр, в котором вплоть до XIII века почти исключительно писало рыцарство, была лирическая поэзия. Один из первых трубадуров, которых мы знаем, — нужно прибавить, что, безусловно, он не был первым, — был одним из самых могущественных князей королевства Франции: Гильом IX Аквитанский (умерший в 1127 году). В списке провансальских поэтов, точно так же, как в более позднем списке поэтов с севера, соперничавших со средиземноморскими, были широко представлены все представители рыцарства: и бедные, и богатые, родовитые и не очень. Их соседями и соперниками были профессиональные жонглеры, жившие за счет богатых. Небольшие, искусно написанные стихотворения, иной раз намеренно зашифрованные, — знаменитая темная речь — как нельзя лучше подходили для чтения на аристократических сборищах. Узнав радости, утонченность которых делала их недоступными для вилланов, аристократы чувствовали свое превосходство тем более остро, чем искренней наслаждались. Подпав под магию слов, они были чувствительны и к музыке, так как стихи читались под аккомпанемент музыкальных инструментов. Находясь на смертном одре, Гильом Марешаль, который был могучим воином, не решаясь запеть сам, хотя ему этого очень хотелось, простился со своими дочерьми только после того, как они дали ему возможность услышать в последний раз «нежный звук» ритурнелей. А в «Песне о Нибелунгах», слушая в ночной тишине звуки вьеля, засыпают бургундские герои, в последний раз наслаждаясь сном на этой земле.

Отношение рыцарского класса к плотским радостям, похоже, было откровенно реалистическим. Впрочем, таким было общее отношение в те времена. Церковь предписывала духовному сословию полное воздержание, а мирянам повелевала ограничивать сексуальные отношения рамками брака и деторождения. Но и в лоне самой церкви нарушались подобные предписания, особенно этим грешило белое духовенство, поскольку грегорианская реформа провела чистку лишь на уровне епископата. Хотя существуют восхищенные рассказы о приходских священниках или аббатах, которые, «как говорят», умирали девственниками… Пример духовенства нам с очевидностью показывает, что идея воздержания не была особенно популярна, не вдохновлялись ею и рыцари. Хотя эпические поэмы, например, «Паломничество Карла Великого», кроме нарочито скоромных эпизодов, где Оливье похваляется своими мужскими достоинствами, достаточно целомудренны, дело в том, что шалостям, в которых нет ничего эпического, не придавали большого значения. Но и в более раскованных рассказах куртуазных времен чувственность обычно достояние женщины, а не героя. Между тем то там, то здесь мелькают эпизоды, которые передают истинное положение вещей. Так например, в старинной поэме «Жирар Русснльонский», в эпизоде, где вассал оказывает гостеприимство гонцу, он отправляет к нему на ночь красивую девушку. Не были, очевидно, чистой выдумкой и те любовные свидания, для которых, по свидетельству романов, замки предоставляли множество возможностей{239}. Свидетельства истории еще более определенны. Женитьба благородного, как мы знаем, чаще всего была деловым предприятием. Дома сеньоров кишели незаконнорожденными детьми. Возникшие куртуазные правила поначалу мало что изменили в укоренившихся нравах. Некоторые песни Гильома Аквитанского воспевают любовные страсти в стиле грубияна-вояки, и этому поэтическому настрою подражало потом немало его последователей. Но у того же Гильома, безусловно, унаследовавшего традиции, начала которых мы не можем проследить, возникает и новое понимание любви, любви куртуазной, которая станет одним из самых любопытных феноменов рыцарского морального кодекса. Можем ли мы представить себе дон Кихота без Дульцинеи?

Характерные черты куртуазной любви достаточно незатейливы» Она не имеет ничего общего с браком, а точнее, впрямую ему противостоит, поскольку возлюбленная почти всегда замужняя женщина, а влюбленный не женат. Эта любовь чаще всего обращена к высокопоставленной даме, и мужчина испытывает что-то вроде благоговения к женщине. Мужчина без остатка отдается покорившей его страсти, встречающей множество препятствий, он ревнует, страдает, но этими страданиями питается его любовь. Любовь развивается по определенному сценарию, и с самой ранней поры в ней есть нечто ритуальное. Не чужда она и всевозможных ухищрений. Как говорит трубадур Жоффруа Рюдель в стихотворении, которое было плохо понято и породило впоследствии легендарную «Принцессу Грезу», это любовь по преимуществу «издалека». Разумеется, принципиального отказа от плотских отношений не было, но если, по слову Андре Ле Шаплена, который разработал теорию куртуазной любви, влюбленному будет отказано в «высочайшем блаженстве», то есть взаимности, он не будет добиваться во что бы то ни стало мелкого подаяния в виде удовольствия плоти. Разлука и препятствия не разрушают этой любви, а украшают ее поэтической печалью. Но все-таки возможно или невозможно столь желанное обладание? Дороже обладания всегда чувство, щемящая «радость», от которой бьется сердце.

Примерно такую картину рисуют нам поэты. Куртуазную любовь мы знаем только из литературы, поэтому нам трудно судить, насколько она существовала в действительности и насколько была придумана. Очевидно одно: стремление отделить в какой-то мере чувство от плоти не мешало плоти при необходимости удовлетворять свои желания достаточно грубо и без всякой куртуазности. Знаем мы и другое, стихия чувств в человеке многопланова. И еще одно: в куртуазных любовных отношениях мы находим много для себя привычного и понятного, но в тот момент, когда они только формировались, они представляли собой нечто совершенно оригинальное. В них мало было от любовного искусства античности, и, может быть, чуть больше от всегда двойственных произведений о мужской дружбе, которые оставила нам греко-римская культура. Новым было подчинение влюбленного. Мы видели, что куртуазный любовный словарь был заимствован из словаря вассалитета. Заимствование было не только на уровне слов. Восприятие любимого существа как господствующего отражало ту иерархию моральных ценностей, которая была характерна для феодального общества.

Иногда считают, что концепция феодальной любви сложилась под влиянием религиозного склада мышления, это не так[43]. Если отбросить поверхностные формальные аналогии, мы поймем, что эта любовь была прямой противоположностью христианской концепции любви и что носители ее это прекрасно понимали. Разве не считали они любовь к земному существу главной добродетелью, и к тому же великим счастьем? И даже если отказывались от телесных отношений, то разве не заполняли свою жизнь волнениями сердца, рожденными все теми же самыми плотскими вожделениями? Христианство же легализировало телесные отношения, обуздывая их браком и оправдывая воспроизведением потомства, — куртуазная любовь не признавала брака и не помышляла о потомстве. Для христиан в конечном счете монашеская жизнь всегда была выше мирской. Отголосок настоящего христианского отношения к сексуальной жизни в те времена не стоит искать в лирике рыцарей. Оно ясно и бескомпромиссно выражено в набожной клерикальной поэме «Поиски Святого Грааля», где Адам и Ева, прежде чем соединиться под Деревом и зачать «Авеля Праведника», молят Господа послать им черную ночь, чтобы «спрятать» их бесстыдство.

Противостояние этих двух моралей по вопросу плотских отношений, возможно, и есть тот ключ, который разрешает загадку появления и развития диспутов о любви, сопутствовавших всему Средневековью. Эти диспуты родились примерно в то же время, что и лирическая поэзия, которая хранит их отголоски, примерно в конце XI века в куртуазных кругах южной Франции. Рассуждения о любви, которые мы встретим немного позже в стихах и романах северных провинций, а потом и у немецких миннезингеров, были отражением южных споров. Но при этом, по моему мнению, не стоит считать, что южная культура «языка ок» превосходила культуру северную. Каких бы областей человеческой деятельности мы ни коснулись — художественной, интеллектуальной, экономической, — претензию на превосходство юга поддержать трудно. В противном случае пришлось бы отмести разом эпические поэмы на французском языке, готическое искусство, зарождение философии в школах между Луарой и Маасом, ярмарки в Шампани и города-ульи Фландрии. Бесспорным кажется другое, на юге в начальный период феодализма церковь была менее богатой, менее образованной, менее деятельной, чем на севере. Ни одного великого произведения церковной литературы, ни одной монашеской реформы не родилось в южных краях. Только слабостью религиозных центров можно объяснить исключительный успех ересей, которые распространялись от Прованса до Тулузы. Этим же, безусловно, объясняется и более слабое влияние духовенства на высшие классы светского общества, благодаря чему те чувствовали себя гораздо свободнее, сформировав свою, совершенно светскую мораль. Предписания куртуазной любви так широко распространились впоследствии потому, что отвечали потребностям нового рыцарского класса. Они помогали ему осознать себя как нечто особенное. Любить не так, как все, не означает ли чувствовать себя другим?

Никого не удивляло или почти не удивляло, если рыцарь тщательно высчитывал, сколько ему причитается добычи или выкупа, если он, приехав в поместье, собирал со своих крестьян большие подати. Барыш и прибыль были узаконены. Но только при одном условии, если потом щедро тратились. «Я могу поклясться, — говорит один трубадур, которого упрекали в разбое, — что беру только для того, чтобы отдать, а не для того, чтобы копить»{240}. Не скроем, что нам кажется подозрительной та настойчивость, с какой жонглеры, профессиональные попрошайки, воспевают, как главную добродетель, щедрость «дамы и королевы, украшенной всеми достоинствами». Разумеется, среди мелких и средних сеньоров, а скорее всего, и среди самых богатых баронов встречались как скупые, а может, просто-напросто осмотрительные, которые предпочитали складывать в сундуки не часто попадающиеся монеты, так и весельчаки, готовые все растратить. Позволяя течь сквозь пальцы легко приобретенному богатству, благородный утверждал свое превосходство над средним классом, опасающимся за свое будущее и более расчетливым. Щедрость и любовь к роскоши были не единственными формами столь хвалимой всеми расточительности. Летописец сохранил для нас свидетельство об удивительном соревновании в расточительности, которое послужило зрелищем, собравшим в Лимузене весь «большой двор». Один рыцарь засеял серебряными монетами вспаханное поле, другой для того, чтобы приготовить обед, приказал топить печь свечами, третий из похвальбы приказал сжечь живьем тридцать лошадей{241}. Что мог подумать купец об этом соревновании, которое невольно приводит на память рассказы этнографов? Понимание чести вновь является водоразделом между различными группами людей.

Итак, сословие благородных выделяется своими возможностями, особым родом богатства, образом жизни и моралью, а значит, оно готово обратиться в класс с юридически оформленными привилегиями, которые станут наследственными. Произошло это к середине XII века. С этих пор по отношению к членам этого сословия все чаще будет употребляться слово «gentilhomme» — человек хорошего «gent», рода, что свидетельствует о возрастающем значении, которое придавали крови. Окончательное оформление класса произойдет благодаря ритуалу ритуалу посвящения в рыцари.


Глава III. РЫЦАРСТВО

1. Посвящение в рыцари

Начиная со второй половины XI века различные тексты, количество которых будет со временем только увеличиваться, начинают сообщать о том, что то в одном месте, то в другом произошла церемония, цель которой «сделать рыцаря», как говорится в этих документах. Ритуал посвящения состоял из нескольких ступеней. Посвящаемому, обычно едва вышедшему из подросткового возраста, рыцарь в годах сначала передавал оружие, которое свидетельствовало о будущей профессии, и опоясывал его мечом. Затем следовал могучий удар: «названый отец» наотмашь, ладонью ударял юнца или по затылку, или по щеке; давал «оплеуху» или «зашеину», как говорится во французских текстах. Для чего? Испробовать силу и крепость? Или, как считали уже в средние века некоторые толкователи, для того, чтобы юнец, по словам Раймунда Луллия, помнил до конца своих дней данную клятву? Поэмы охотно изображают стойкость героя: не дрогнув, он выдерживает удар, единственный, как замечает один летописец, который рыцарь должен был оставить без ответа{242}. Из других источников мы знаем, что пощечины были в ходу и в области юриспруденции, ими пользовались как средством для запоминания, правда, давали чаще свидетелям судебного разбирательства, чем самим тяжущимся. Но на деле, этот удар, от которого получила свое название и вся церемония, l'adoubement, если переводить дословно, означает «ударение», само французское слово происходит от старинного германского корня — имел совершенно иной, вовсе не рациональный смысл. Считалось, что благодаря удару от посвящающего к посвящаемому телесным образом передается некий импульс, как передается благодать от епископа к клирику, которого он рукополагает в священники. Обряд посвящения часто завершался спортивным соревнованием. Вновь посвященный должен был, скача на лошади, проткнуть копьем чучело — рыцарский доспех, прикрепленный к столбу.

Как по происхождению, так и по сути посвящение в рыцари связано с теми обрядами инициации, которые так характерны для первобытных обществ и античного мира. Примеров подобных обрядов много, форма у них была разная, а суть одна: с их помощью юноша становился полноценным членом определенной группы, куда до этого не был допущен. У германцев подобный обряд приобщал молодых к сообществу воинов. Он состоял обычно в передаче оружия — в Англии, несколько позже, к нему присоединяли еще и стрижку волос, — обряд этот описал еще Тацит, но существовал он и в эпоху нашествий, чему мы имеем подтверждение в нескольких текстах. Преемственность германского ритуала и ритуала посвящения в рыцари несомненна. Но поскольку изменилась обстановка, то изменился и тот смысл, каким наполняли его люди.

У германцев все свободные люди были воинами. И значит, не было ни одного юноши, который не имел бы права на обряд инициации и получение оружия, по крайней мере, в тех местах, где практиковали именно передачу оружия, так как мы не знаем, был ли именно такой обряд распространен повсеместно. Что же касается феодального общества, то главной его чертой было выделение профессиональных воинов в отдельную группу, куда входили вассалы-воины и их сеньоры. Таким образом, старинный обряд инициации должен был относиться к ограниченному числу людей и лишиться того социального аспекта, который хоть в не явной форме, но был в нем заложен. Древний ритуал делал молодого человека членом «народа». Но «народ», в старинном понимании этого слова: небольшое сообщество свободных людей, к этому времени перестал существовать. Ритуал стал для молодого человека возможностью сделаться полноценным членом класса. Но у этого класса еще не было четко очерченных границ. Поэтому в некоторых областях этот ритуал исчез; похоже, что именно так случилось среди англо-саксонцев. В странах, где сохранялись франкские обычаи, этот ритуал, наоборот, удержался, но он не был повсеместным и перестал быть обязательным.

По мере того как рыцарство все более четко осознавало себя как особую социальную группу, отделяясь от общей массы «невооруженных» и ставя себя выше нее, ему все настоятельнее требовался некий формальный акт, который свидетельствовал бы о приобщении нового члена к этой группе избранных. Новый член мог быть юнцом, рожденным в «благородной» среде, который получил право находиться среди взрослых, этим новым членом мог быть счастливец из другого сословия, что случалось гораздо реже, который благодаря своему недавно завоеванному могуществу, силе или отваге оказался равным членам старинных родов. Начиная с XI века сказать в Нормандии о сыне богатого вассала: «он не рыцарь», значило сказать, что он еще ребенок или подросток{243}. Безусловно, желание ознаменовать зримым для глаз действом обретение иного юридического статуса, как это было с любым договором, весьма характерно для средневекового общества; свидетельство этому необычайно живописные обряды принятия в профессиональные цеха подмастерьев. Обряды, ритуалы, формальности способствовали тому, что перемена осознавалась и чувствовалась особенно остро. Широкое распространение посвящения было тоже свидетельством перемены — перемены, которая произошла с самим рыцарством.

На протяжении первого этапа феодализма рыцарем-шевалье называли либо действительно всадника (le cheval по-французски лошадь, а шевалье — всадник), либо того, кого лично обязывали таковым быть. Так называли тех, кто сражался на лошади в полном вооружении. Так называли тех, кому, пожаловав феод, вменяли в обязанность явиться на лошади в полном вооружении. Но времена изменились, и для того чтобы называться рыцарем, мало стало обладания феодом, а тем более, причастности к такой условной категории как особый образ жизни. Необходим стал ритуал посвящения. Осознали это примерно в середине XII века. Вошедший в употребление около 1100 года языковый оборот подчеркивает значимость свершившегося: с этих пор уже не «делают» («fait») рыцаря, его «размещают» («ordonne») среди ему подобных. Так в 1098 году говорит граф де Понтьё, готовясь опоясать мечом будущего Людовика VI{244}.

Сообщество посвященных рыцарей представляло собой «порядок», «орден». Слово это было книжным, церковным, но им стали пользоваться мирские, хотя совсем не собирались, по крайней мере поначалу, уподобляться монашеским орденам. В словаре христианских писателей слово ordo, заимствованное из римской античности, означало сообщество как мирское, так и церковное. Но сообщество упорядоченное, строго ограниченное, совершенное. По сути дела, особый институт. А не обычную действительность.

Но могло ли быть, чтобы в обществе, привыкшем во всем искать знамения иного мира, ритуал передачи оружия, поначалу целиком и полностью мирской, не стал со временем своеобразным священнодействием? Два древних обычая поспособствовали тому, чтобы в этом ритуале приняла участие и церковь.

Первым обычаем было благословение меча. Изначально этот обычай не имел никакого отношения к посвящению в рыцари. Просто-напросто все, что находилось на службе человека, заслуживало того, чтобы оказаться под покровительством Господа и не стать ловушкой дьявола. Крестьянин просил благословить его поле, стадо, колодец; молодожены — брачную постель; паломник — дорожный посох. Точно так же и воин просил благословения для орудий, свойственных его профессии. В старинном ломбардском требнике разве не находим мы молитвы «над носимым оружием»{245}?[44] И больше другого оружия такой молитвы требовало то, которое юный рыцарь наденет в первый раз. Будущий рыцарь возлагал на миг свой меч на алтарь, а вокруг него молились. Сохраняя общую схему благословения, обряд моления над оружием очень рано постарались уподобить молитвенному обряду при пострижении. Мы находим такие молитвы в служебнике, составленном примерно около 950 года в аббатстве Святого Альбана Майенского. Этот служебник, состоявший по большей части из молитв, заимствованных из более старых требников, очень быстро стал популярным и распространился по всей Германии, северной Франции, Англии и был известен даже в Риме, куда попал под влиянием двора Оттона. Благодаря ему и распространилось благословение меча «вновь опоясанного». Но несмотря на всю свою значимость и торжественность, обряд благословения был лишь прелюдией к главной церемонии. За ним следовал традиционный обряд посвящения в рыцари.

Но и в этом обряде находилось место для церковников. Забота о вооружении подростка обычно ложилась на рыцаря, который давно уже утвердился в этом качестве: чаще всего это был его отец или сеньор. Но случалось, что юнца опоясывал мечом прелат. Около 846 года папа Сергий передал перевязь Каролингу Людовику II. И точно так же Вильгельм Завоеватель поручил посвящение одного из своих сыновей в рыцари аббату Кентерберийскому. Понятно, что такая честь поручалась не столько священнику, сколько князю церкви, сеньору многочисленных вассалов. Но могли ли папы и князья церкви обойтись без роскошного церковного обряда? В этих случаях литургия должна была освятить весь обряд целиком.

Примерно так оно и было в XI веке. Правда, служебник Безансона, который относится примерно к этому же времени, содержит только два благословения меча, и оба они очень простые. Но из второго совершенно отчетливо явствует, что мечом опоясывал сам священник. Для того чтобы найти по-настоящему церковное посвящение в рыцари, нужно отправиться севернее, в области, лежащие между Сеной и Маасом, которые были подлинной колыбелью всех феодальных институтов. Нашим самым древним источником здесь будет служебник реймсской провинции, составленный в начале XI века безвестным монахом, который вдохновлялся, с одной стороны, маенским служебником, а с другой, местными обрядами и обычаями. Кроме благословения меча, которое было и в прирейнском оригинале, в литургию включены молитвы, касающиеся и других видов оружия и рыцарской символики: флажков, копья, щита; исключение сделано только для шпор — шпоры до самого конца остались привилегией мирских, их привязывал только мирянин. В этом же сборнике мы находим и благословение самого будущего рыцаря, и пометку, что мечом его будет опоясывать сам епископ. После двухсотлетней лакуны мы находим полностью разработанную церемонию посвящения во французском служебнике Гильома Дюрана, епископа Манда, составленного около 1295 года, однако сама церемония, безусловно, датируется царствованием Людовика Святого. В этой церемонии главенствующая роль принадлежит священнику, он не только опоясывает посвящаемого мечом, но и дает ему пощечину; текст гласит, что священник «метит» посвящаемого «рыцарским знаком». В XIV веке мы встречаем повторение французского оригинала в «Римском служебнике», что означает: этот ритуал стал официальным для всего христианского мира. Иногда ему сопутствовали и дополнительные обряды: очищающее омовение, как у крещающегося, и бдение над оружием. Похоже, что эти обряды появились не раньше XII века и были скорее исключением, чем правилом. Похоже также, что бдение не всегда было религиозной медитацией, если верить поэме Бомануара, случалось, что проходило оно вполне светски, под звуки вьелей{246}.

Но не будем заблуждаться, религиозные церемонии никогда не были главными в посвящении. Больше того, жизненные обстоятельства зачастую препятствовали их исполнению. Разве не посвящали в рыцари во все времена прямо на поле боя, до или после сражения? Свидетельство этому — удар мечом, который заменил пощечину в конце средневековья и который дал Баярд своему королю после битвы при Мариньяно. В 1213 году Симон де Монфор окружил сиянием благочестия, как оно и подобало герою крестового похода, посвящение в рыцари своего сына: под пение «Гряди, Господи» два епископа надевали оружие на рыцаря, готовя его к службе Христу. У монаха по имени Пьер из обители Во-де-Серне, который присутствовал на церемонии, эта торжественность исторгла весьма знаменательный возглас: «О новизна в рыцарском обряде! Неслыханная до сих пор новизна!» По свидетельству Иоанна Сольсберийского{247}, гораздо более скромное благословение меча к середине XII века еще не распространилось повсеместно, хотя уже достаточно широко использовалось. Церковь стремилась преобразовать древний ритуал передачи оружия в таинство. Это слово, часто встречавшееся под пером клириков, не было в ту эпоху столь значительным, каким стало потом; теология в те времена только делала первые шаги и была далека от схоластической суровости позднего времени, означало оно, судя по всему, любую церемонию освящения. Усилия церкви полностью не осуществились, но нельзя сказать, что она совсем не преуспела в них, в одних местах церковным обрядом посвящения пользовались больше, в других меньше. Эти усилия свидетельствовали о том, какое значение придавала церковь обряду посвящения в рыцари, он должен был способствовать тому, чтобы рыцарство ощущало себя как священное сообщество. И как каждый христианский институт, рыцарство должно было быть украшено пышными легендами, творить которые помогала агиография. «Когда во время мессы читают «Послания» святого Павла, — сообщает один литургист, — рыцари стоят, чтобы отдать ему честь, поскольку он тоже был рыцарем»{248}.


2. Кодекс рыцарской чести

Обратив внимание на рыцарство, церковь стремилась укрепить в нем не только сословное единство. Она стремилась также воздействовать и на моральные законы сформировавшейся группы. Прежде чем возложить на алтарь свой меч, будущий рыцарь должен был принести клятву, которая уточняла его будущие обязательства{249}. Но не все посвящаемые приносили ее, поскольку не все они проходили церемонию освящения оружия. Однако Иоанн Сольсберийский, а вслед за ним и другие церковные писатели стали считать, что даже те из рыцарей, кто не произнес вслух клятвы, произнесли ее молчаливо, в своем сердце, принимая рыцарство. Мало-помалу формулы этих клятв, ставшие правилами, проникли в различные тексты: сначала в молитвы, очень часто необыкновенно красивые, которые читались нараспев в начале церемонии; затем с неизбежными изменениями в различные произведения светского характера. Например, мы читаем их в знаменитой поэме «Парсифаль» Кретьена де Труа, написанной где-то около 1180 года. В следующем веке они займут несколько страниц в прозаическом романе «Ланселот», проникнут в песни немецких миннезингеров, встретятся в пьесе «Мейснер», и, наконец, в небольшой дидактической французской поэме, озаглавленной «Правила рыцарства». Это скромное по объему произведение имело очень большой успех. Вскоре его пересказали венком сонетов итальянцы, Раймунд Луллий написал подражание ему в Каталонии, а следом возникло множество литературных произведений, перепевающих эту тему; к концу Средневековья символика посвящения была исчерпана до конца, а рыцарский идеал, благодаря стремлению возвысить его до невозможности, стал звучать фальшиво, впрочем, и само рыцарство клонилось в то время уже к закату.

Но в начале своего существования этот идеал не был лишен жизненности. Он возник из наложения двух норм морали, которые стихийно возникли в общественном сознании: морали вассалов, главной чертой которой была верность своему сеньору, и куртуазной морали класса «благородных» людей; это совмещение совершенно отчетливо отразит «Книга христианской жизни» епископа Бонизона де Сутри, для которого рыцарь — это прежде всего вассал, наделенный феодом. Из этих вполне светских норм нравственности новый кодекс позаимствовал те, которые больше всего соответствовали религиозному сознанию: щедрость, стремление к славе, закон, презрение к покою, страданиям и смерти; немецкий поэт Томасин писал, что «не стоит браться за ремесло рыцаря тому, кто хочет жить тихо»{250}. Мало-помалу эти мирские нормы окрашивались в христианские тона, больше того, церковь старательно очищала их от традиционного мирского багажа, который в них, безусловно, сохранялся. Однако на практике мирское по-прежнему главенствовало в рыцарстве, и это оставляло оскомину у всех, кто старался его облагородить, — от святого Ансельма до святого Бернарда, — эта оскомина возродила к жизни старинный афоризм, преисполненный горечи: «Non militia, sed malitia» (не воин, а злодей){251}. Но вместе с тем, мог ли какой-нибудь церковник повторить изречение: «Не рыцарь, а злодей» — после того как церковь признала рыцарские добродетели? К старым, но очищенным церковью правилам присоединятся со временем и другие, носящие отпечаток уже безусловно духовных устремлений.

И церковь, и литература требовали от рыцарей той набожности, без которой, например, и Филипп Август не мог представить себе подлинной «безупречности». Рыцарь должен был ходить к мессе «каждый день» или, в крайнем случае, «по желанию», и поститься по пятницам. При этом христианский герой продолжает оставаться воином. И не ждет ли он, что благословение сделает его оружие особенно действенным? Молитвы прямо отражают эту веру. Освященный — раз никому не приходит в голову запретить извлекать его из ножен против личных врагов или врагов своего господина, — должен служить в первую очередь благим целям. Уже первые благословения X века делают ударение именно на таком служении, и эта тема будет широко разрабатываться последующими литургиями. Старинный идеал войны ради войны или войны ради добычи окажется дискредитированным. Мечом посвященный будет защищать святую церковь и главным образом от язычников. Он будет защищать вдов, сирот и бедняков. Он будет преследовать злодеев. К пожеланиям общего характера прибавятся рекомендации частные, касающиеся поведения в бою: нельзя убивать побежденного, если он беззащитен; поведения в общественной жизни: не принимать участия в неправедном суде и не сеять измены; «а если это невозможно, скромно прибавляет автор «Правил рыцарства», — то лучше уехать»; касающиеся инцидентов в частной жизни — не давать дамам дурных советов, помогать, «если можешь», ближнему в трудных обстоятельствах.

Можно ли удивляться, что в жизни, сплетенной из обманов и насилия, не так уж часто удавалось следовать этим правилам? Но может возникнуть и другой вопрос: с точки зрения общественной морали и морали христианской, не слишком ли короток список ценимых добродетелей? Однако судить не дело историка, его дело понимать. При этом отметим, что список рыцарских добродетелей у светских писателей еще короче, чем у церковных теоретиков и литургистов. «Самый высокий орден, который создал Господь Бог, это рыцарский орден», — говорит со свойственной ему выспренностью Кретьен де Труа. Однако после столь значительного вступления правила, которые преподает «безупречный» рыцарь юноше, надевая на него оружие, кажутся очень скудными. Хотя вполне возможно, Кретьен представляет скорее «куртуазность» больших княжеских дворов XII века, чем «безупречность», пронизанную духом религиозности, свойственную окружению Людовика IX в следующем веке. Не случайно именно в этом веке и, очевидно, в той среде, где и жил святой рыцарь, родилась благородная молитва, которая была включена в «Служебник» Гильома Дюрана, она представляет собой своеобразное объяснение, почему скульпторы вырезали из камня рыцарей, которые до сих пор стоят у портала Шартрского и позади Реймсского соборов: «Святой Господь, Отец Всемогущнй… Ты позволил пользоваться на земле мечом, чтобы истреблять уловки зла и защищать справедливость; ради защиты народа ты пожелал создать орден рыцарей… так расположи к добру сердце своего слуги, чтобы он никогда не воспользовался этим мечом и другим тоже ради обид и несправедливости, пусть всегда поднимает меч для защиты Справедливости и Права».

Вменив рыцарям идеальный долг воплощения справедливости, церковь узаконила существование этого «ордена» воинов, который возник как результат неизбежного разделения общества и совместился с рыцарством, прошедшим посвящение. «Господи! После падения ты разделил всех людей на три сословия», — читаем мы в одной византийской молитве. Признание церкви означало для класса рыцарей официальное утверждение его социального превосходства — того, которое давно уже сложилось фактически. Разве не говорится в правоверных «Правилах рыцарства», что рыцарей должно чтить превыше всех других людей, и выше них только священники? В романе «Ланселот» после объяснения, как возник орден рыцарей: «ради защиты слабых и мирно живущих», рисуется в свойственном средневековой литературе символическом духе образ лошади, он воплощает собой народ, который «послушен» благородному рыцарству. «Ибо уместно, чтобы над простым народом восседали рыцари. И точно так же, как, оседлав лошадь, сидящий в седле направляет ее, куда захочет, так же рыцарь должен, куда хочет, вести свой народ». Позже Раймунд Луллий, ничуть не тревожась, что слова его несовместны с христианским духом, провозгласит, что «правильный порядок» состоит в том, чтобы рыцарю «обеспечивали благосостояние» «труды и усталость» его людей{252}. Умонастроение, которое как нельзя лучше способствовало зарождению и расцвету знати.


Глава IV. ПРЕВРАЩЕНИЕ «БЛАГОРОДНЫХ» ПО ФАКТУ В «БЛАГОРОДНЫХ» ПО ПРАВУ

1. Наследственное право посвященных и процесс превращения в благородных

В ордене Храмовников, основанном около 1119 года ради защиты отвоеванных территорий в Святой Земле, было две группы воинов, они различались одеждой, оружием и рангом: в первой, верхней были рыцари, во второй, нижней были простые воины: белые плащи и коричневые. Разумеется, поначалу в основе разделения этих групп лежал совсем не социальный принцип. Самая старая редакция «Правил» относится к 1130 году, и в ней нет никаких точных указаний по этому поводу. Очевидно, вопрос, в какую группу попадет новичок, решался совместно и был коллективным мнением. Вторая редакция «Правил», которая была создана спустя век, регламентирует разделение с юридической жесткостью. Для того чтобы получить белый плащ, постригаемый в орден должен был уже принять посвящение в рыцари. Но и этого не было достаточно. Кроме того, он должен был быть «сыном рыцаря или потомком рыцарей по отцовской линии», иными словами, как говорится в другом месте, «он должен был быть благородным». «Потому что, — уточняет в дальнейшем текст, — только при этом условии человек может и должен получить рыцарство». Более того, случилось так, что один послушник скрыл свое рыцарское происхождение и оказался среди простых, — история сохранила нам один такой факт, — что же с ним было? Когда об этом узнали, его заковали в кандалы{253}. Даже в среде солдат-монахов XIII века чувство кастовой гордости, из-за которого они сочли преступлением добровольное понижение, говорило громче, чем христианское смирение. Что же произошло между этими двумя датами: 1130 год и 1250 или около того? Ничего иного, как превращение права на посвящение в рыцари в наследственную привилегию.

В странах, где сохранилась или была возрождена традиция законодательства, регламентирующие тексты уточняли новое право. В 1152 году «примиряющее уложение» Фридриха Барбароссы вместе с запретом «мужланам» ношения копий и мечей, — оружия рыцарей, — объявляло «законным рыцарем» только того, у кого были предки — рыцари; другое уложение 1187 года запрещало сыновьям крестьян принимать посвящение. В 1140 году король Рожер II Сицилийский, в 1234 году король Иаков I Арагонский, в 1294 граф Карл II Провансальский повелели посвящать в рыцари только потомков рыцарей. Во Франции не существовало такого закона. Но судебная практика королевского суда при Людовике Святом была весьма строгой. Равно как и нормы принятых обычаев. Без особой милости короля никакое посвящение в рыцари не могло считаться законным, если у посвященного отец или какой-нибудь предок по отцовской линии не был рыцарем (вполне возможно, что примерно в это время провинциальные обычаи, шампанский уж точно, стали признавать передачу знатности и от «материнского живота»). Похоже так же, что передачу знатности по материнской линии признавало и кастильское право, что-то подобное, правда, не очень отчетливо выраженное, мы находим в «Siete Partidas», большом сборнике законов, составленном около 1260 года королем Альфонсом Мудрым. Удивительно совпадение этих законов как по времени, так и текстуально не только между собой, но и с правилами ордена Храмовников, который был интернациональным. На континенте — в Англии, как мы увидим, были некоторые особенности — эволюция высших классов происходила в едином ритме{254}.

Но ни суды, ни государи, воздвигая этот барьер, не понимали, что формируют новый этап. Большинство посвящаемых уже и так были из рыцарской среды. В глазах все больше обособлявшейся группы только рождение, «поручитель преемственности старинной чести», как скажет Раймунд Луллий, могло помочь поддерживать тот образ жизни, к которому обязывала передача оружия. «Господи! Как дурно вознаградили славного воина: сын виллана посвятил его в рыцари!» — воскликнет автор «Жирара Руссильонского», написанного где-то около 1160 года{255}. Однако неприязнь к низкорожденным, которая звучит в этих строках, свидетельствует о том, что это был не единичный случай. Не было закона, не было обычая, который отсекал бы низкорожденных полностью. Больше того, временами эти ннзкорожденные были просто необходимы для пополнения войска, поскольку в силу закрепившегося за рыцарством сословного предрассудка нельзя было сражаться вооруженным до зубов верхом на лошади, не будучи посвященным в рыцари. Еще в 1302 году, накануне битвы при Куртре, фламандские князья, нуждавшиеся в кавалерии, посвятили в рыцари несколько богатых горожан, которым их богатство давало возможность приобрести лошадь и вооружиться{256}. День, когда фактически передаваемое по наследству, но при этом не исключающее и других возможностей право быть рыцарем, станет узаконенной и строго соблюдаемой привилегией, будет великим днем, пусть даже современники не отдавали себе в этом отчета. Глубокие социальные изменения, затронувшие пограничье рыцарства, потребовали от него этих драконовских мер.

В XII веке родилась новая социальная группа, обладающая силой и возможностями: городской патрициат. Богатые купцы охотно покупали сеньории, и многие из них для самих себя или для своих сыновей не отказались бы и от «рыцарской перевязи»; профессиональные воины, занимающиеся своим ремеслом из поколения в поколение, не могли не отметить появления этих людей, с совершенно чуждым им менталитетом и образом жизни, которые к тому же были гораздо многочисленнее, чем случайные солдаты из низкорожденных, которые наряду с высокорожденными становились кандидатами в рыцари; появление этих людей не могло не внушить беспокойства. Благодаря епископу Отгону Фрейзингенскому мы знаем, как болезненно отнеслись немецкие бароны к посвящению в рыцари «людей недостойного рода» в северной Италии, увидев в этом недостойное злоупотребление. Во Франции Бомануар показал очень ясно, как нувориши торопятся вкладывать свои деньги в землю, вынуждая тем самым королей принимать необходимые предосторожности для того, чтобы покупка феода не уравнивала богача в правах с наследственным рыцарем. Сословие закрывает к себе доступ, когда чувствует угрозу посягательства.

Но не будем считать, что воздвигнутые препятствия были непреодолимыми. Класс власть имущих не может превратиться в наследственную касту без того, чтобы не изгнать из своих рядов вновь возникшие силы, неизбежное появление которых является законом жизни; но, обособившись, этот класс начинает чахнуть и перестает быть дееспособным. Изменение юридических норм в конце феодального периода в конечном счете вело не столько к строгому запрету появления новых членов из новых слоев, сколько к строгому контролю за их появлением. Любой рыцарь обладал правом посвящения в рыцари. Так, по крайней мере, продолжают считать три героя Бомануара, появившиеся на свет в конце XIII века. Сами они рыцари, но им не хватает четвертого рыцаря, статиста, присутствия которого требовал обычай. Препятствие их не пугает. Они подходят к первому встречному крестьянину, ударяют его мечом и провозглашают: «Будь рыцарем!» Но подобный поступок в эти времена был уже превышением собственных прав; за подобный анахронизм в качестве наказания полагался большой штраф.

Рыцарь в эти времена мог открыть доступ к рыцарству только тому, кто по родству уже принадлежал к этому клану. Однако если посвящаемый не принадлежал к нему, то посвящение было все-таки возможно. Но только в том случае, если было разрешено той единственной властью, которой общественное мнение приписывало исключительное право отменять общепринятые правила, властью короля. По словам Бомануара, только король мог вводить «новшества».

Начиная с царствования Людовика Святого, именно такой была практика королевского двора. Очень скоро в окружении Капетингов возник обычай облекать разрешение в форму письма королевской канцелярии, это письмо чуть ли не с момента возникновения стало называться «грамотой на благородство», ведь стать рыцарем означало сравняться с «благородными по рождению». Первые грамоты, которым предстоит такое большое будущее, датируются царствованием Филиппа III или Филиппа IV. Порой король пользовался своим правом с тем, чтобы, согласно старинному обычаю, вознаградить на поле битвы мужество храбреца: так Филипп Красивый сделал рыцарем лекаря вечером после битвы при Монс-ан-Певель{257}. Но чаще все-таки рыцарством жаловали за долгую службу или в силу достигнутого высокого социального положения. В результате акта посвящения кроме нового рыцаря возникала еще и наследственная передача этого титула от поколения к поколению, иными словами, возникал новый рыцарский род. Законодательство и практика сицилийцев были такими же. То же самое происходило и в Испании. В Священной Римской империи уложения Фридриха Барбароссы ничего подобного не предполагали. Но вместе с тем нам известно, что император считал себя вправе превращать в рыцарей простых солдат{258}, значит, он не считал себя лично связанным теми, на первый взгляд, категорическими запретами, которые сам же возвел в закон. К тому же, начиная со следующего царствования, на императоров безусловно повлиял пример сицилийцев, с которыми почти на полвека они объединили свои короны. С царствования Конрада IV, который начал править самостоятельно в 1250 году, мы видим немецких самодержцев, которые снисходят к тем, кто не удостоился быть рыцарем по рождению, и дают им письменные разрешения на «принятие перевязи».

Разумеется, установить монополию на подобные посвящения монархам удалось не без труда. Даже Рожер II Сицилийский был вынужден сделать уступку, передав такое же право аббату делла Кава. Во Франции сеньоры и прелаты сенешальства Бокэр еще в 1298 году претендовали на право — успешно или нет, нам неведомо, — посвящать в рыцари горожан{259}. Сопротивление было особенно сильным со стороны могущественных феодалов. В царствование Филиппа III королевский суд начал дело против графов Фландрии и Невера, обвиняемых в том, что «по собственной воле» посвящали в рыцари вилланов, которые на деле были очень богатыми людьми. При Валуа уже не было столь жестких порядков, поэтому графы и герцоги с большей легкостью присваивали себе эту привилегию. В Империи право открывать доступ к рыцарству новым социальным слоям было в конце концов поделено; его имели владеющие территорией князья и с 1281 года епископ Страсбургский{260}, в Италии такое право имели городские коммуны, и это было, начиная с 1260 года, во Флоренции. По сути, речь идет о разделении королевской прерогативы, не больше. Принцип: только самодержец имеет право понизить воздвигнутую стену, оставался в силе. Более серьезной была другая ситуация: случалось, что в силу своего положения люди — а таких было немало — начинали считаться принадлежащими к рыцарскому сословию, не имея на это никаких законных оснований. Поскольку класс благородных продолжал отличаться от остальных своими возможностями и образом жизни, то, нисколько не думая о законе, общественное мнение никогда не отказывало в «благородстве» владельцам воинских феодов, хозяевам сельских сеньорий, воинам, состарившимся, нося доспехи, — вне зависимости от их происхождения все они считались посвященными в рыцари. Титул рождался молвой и от долгого употребления из поколения в поколение становился реальностью, с которой приходилось считаться: никто уже не думал отнимать его у семьи, которая его носила. Единственное, на что могли рассчитывать власти, была некоторая сумма денег, которую нужно было заплатить за то, чтобы узаконить беззаконие.

Мы подошли к главному, нужно признать, что подготовлявшийся на протяжении долгих лет переход от фактического наследования к юридическому не мог осуществиться без окрепшей королевской или княжеской власти, которая только одна и могла как ввести строгий социальный контроль, так и упорядочить систему в целом, санкционировав неизбежные и спасительные пути, ведущие от одного порядка к другому. Если бы не существовало парижского парламента, а у парламента не было бы власти и силы добиваться осуществления своих требований, то в королевстве любой мелкопоместный дворянчик продолжал бы хлопать мечом, производя новых рыцарей.

Но нет такого общественного института, который бы в руках вечно нуждающегося государства не превратился бы в аппарат для изготовления денег. Право на посвящение не избежало этой участи. Как все бумаги королевской канцелярии, королевские письма за редчайшим исключением выдавались за деньги. Надо сказать, что иной раз платили за то, чтобы родство не подтвердилось{261}. Филипп Красивый, похоже, был первым государем, который открыто превратил звание рыцаря в товар. В 1302 после поражения при Куртре королевские посланцы стали объезжать провинции, ища желающих стать «благородными» и продавая рабам их свободу. Однако не видно, чтобы подобная практика стала во Франции и вообще в Европе повсеместной, не видно и того, чтобы она принесла большие доходы. Позже короли научились извлекать из продажи патентов на дворянство выгоду, пополняя этими суммами свою казну, а богачи, покупая эти патенты и внося требуемую сумму денег, получили средство избавляться от налогов, от которых была избавлена знать. Но до середины IX века фискальные привилегии знатных оставались весьма неопределенными, точно так же, как и налоги, которых требовало государство. Коммерческой практике в отношении рыцарства мешала сословная гордость, необыкновенно развитая в рыцарской среде — как-никак к этому сословию причисляли себя и принцы; рыцари никогда бы не позволили умножать милости, которые в их глазах выглядели оскорблением. И если доступ к сословию наследственных рыцарей, говоря строго, не был закрыт наглухо, то проникать в него можно было через очень узкую щель, что и повлекло за собой такое бурное возмущение против этого сословия. Во Франции оно разразилось в XIV веке. Что красноречивее свидетельствует о прочной структуре класса и его исключительности, как не яростные на него нападки? «Бунт неблагородных против благородных» — эти слова, почти официально употребляемые во время Жакерии, открывают суть происходившего. Точно так же, как перечень участников боевых действий. Богатый горожанин, первый глава магистрата первого из славных городов, Этьен Марсель объявил себя врагом благородных. В царствование Людовика XI или Людовика XIV он сам был бы одним из них. Период с 1250 примерно по 1400 год был на европейском континенте временем самой строгой социальной иерархии.


2. Превращение потомков рыцарей в привилегированное сословие

Для того чтобы рыцарство стало «сословием благородных», таких мер, как ограничение доступа к получению рыцарского достоинства теми, кто из поколения в поколение уже получали его, и награждение им чужаков в виде исключительной милости, было недостаточно. Идея знатности требовала, чтобы рождение как таковое обеспечивало привилегии. Знатность не могла зависеть от обряда, который мог совершиться, а мог и не совершиться, поскольку знатность — это, в первую очередь, безусловность авторитета и приоритета. За рыцарем превосходство признавалось по двум статьям: как «узаконенного» воина и как вассала с самыми высокими обязательствами — помощи в бою и советов на суде, обе эти статьи постепенно превратились в точный юридический кодекс. Начиная с конца XI века и до начала XIII похожие правила перекликались друг с другом по всей феодальной Европе. Для того чтобы пользоваться преимуществами, человек должен был добросовестно выполнять свой вассальный долг: «Иметь вооружение и лошадь, и если только ему не мешает старость, служить в войске, участвовать в сражениях, в судебных заседаниях и судах» — гласит каталонский «Устав». И еще этот человек должен был быть посвящен в рыцари. Повсеместное ослабление вассальных связей повело к тому, что на первом условии стали настаивать все меньше и меньше. Более поздние документы чаще всего обходят его молчанием. Зато второе оставалось действенным на протяжении долгого времени. В 1238 году в частном соглашении семьи, владевшей на долевых условиях замком Ла Гард-Герен, предпочтение отдается младшему сыну перед старшим, если младший станет рыцарем, а старший нет. А что случится, если вдруг сыну рыцаря будет отказано или сам он откажется от посвящения? Или слишком долго задержится в «конюших», так называли всех тех, кто дожидался рыцарства, поскольку благородные юнцы в ожидании посвящения держали стремя своим более удачливым товарищам. Если юноша пересекал возрастной барьер, который в разных странах был разным: двадцать пять лет во Фландрии и Геннегау (Эно), тридцать в Каталонии, — то он навсегда переходил в «мужланы»{262}.

Но чувство сословного достоинства было настолько развито к этому времени, что подобные требования не могли остаться в силе надолго. Исчезали они поэтапно. В Провансе в 1235 году и примерно в то же самое время в Нормандии вне зависимости от посвящения в рыцари за сыном, но только за сыном, уже признавались сословные наследственные права. А если у этого сына тоже есть сын? Провансальское право разъясняет, что этот сын должен получить личное рыцарство, если он хочет разделять эти привилегии. Еще красноречивее королевские хартии, касающиеся жителей Оппенгейма в Германии: в 1226 году одинаковые права даются рыцарям; начиная с 1226 года «рыцарям и сыновьям рыцарей», а в 1275 году — «рыцарям, их сыновьям и внукам»{263}. Но как не устать считать поколения? Безусловно, торжественное получение оружия продолжало оставаться долгом благородного юноши, рожденного в этом сословии, и, если этого не происходило, то социальный статус юноши несколько понижался. Удивляет странный предрассудок, существовавший у провансальских графов, выходцев из Барселоны: обряд посвящения считался у них предвестником скорой смерти, и его оттягивали, насколько это было возможно{264}. Поскольку этот обряд гарантировал наличие полного комплекта вооружения, французские короли, начиная от Филиппа Августа и кончая Филиппом Красивым, старались принудить всех молодых людей из рыцарских семей пройти через него. Но им это не удавалось. Больше того, не удалось королям и собирать штрафы за отказ от церемонии или наладить выгодную продажу разрешений на этот отказ; дело кончилось тем, что королевская администрация ограничилась изданием указа, который предписывал в случае приближения войны просто-напросто иметь оружие.

Этот процесс завершился почти во всех странах к концу XIII века. С этих пор принадлежность к классу благородных определялась не старинным обрядом инициации, превратившимся в правило благопристойности, которое тем не менее редко когда соблюдалось из-за больших расходов, а рождением, которое давало право на наследственное пользование теми выгодами, какие когда-то принес этот обряд. Бомануар писал, что «благороден тот, кто происходит от рыцарей». Самое позднее разрешение на рыцарское посвящение было дано королевской канцелярией Франции около 1284 года, человеку, который не принадлежал ни одному рыцарскому дому, и все его потомки без всяких дополнительных условий получили «привилегии, права и вольности, которыми по обычаю пользуются потомки, рожденные от благородных родителей»{265}.


3. Права благородных

Свод правил, общий для «благородных женщин» и для «благородных мужчин» в той мере, в какой позволяла разница полов, сильно отличался в деталях по разным странам. Он отрабатывался на протяжении долгого времени и претерпел существенные изменения. Мы ограничимся самой общей характеристикой этих кодексов, таких, какими они сложились на протяжении XIII века.

По традиции главной формой зависимости, присущей высшему сословию, был вассалитет. Но и вассалитет точно так же, как все другие институты, связанные с этим сословием, стал его монополией. Когда-то благородным становились, превратившись в вассала. Теперь порядок стал обратным: стало невозможным быть вассалом, то есть держателем «военного» или «вольного» феода, не будучи уже среди благородных по рождению. Это правило принято повсеместно к середине XIII века. Между тем возрастание богатства буржуазии и необходимость в деньгах, которую так часто испытывали старинные семейства, не позволяли соблюдать его слишком строго. Множество посягающих на благородство не соблюдали его на практике, что вело к немалому количеству злоупотреблений, но дело ограничивалось не только практикой, в правовом уложении были предусмотрены исключения. Общим исключением было признание благородства за рожденным благородной матерью от неблагородного отца{266}. Другие исключения были частными. Последние всегда были обращены в пользу монарха, который один только мог устранить подобные нарушения социального порядка и не имел привычки бесплатно раздавать свои милости. Феод чаще всего был сеньорией, и необходимость управлять мелкими людьми считалась несовместимой с достоинством благородного. А как обстояло дело с управлением подвассалов? Если подвассал был благородным, а владелец сеньории — нет, то хозяин не имел права на оммаж от своего держателя, тот был обязан только платить ему подати и налоги. Феодала из неблагородных лишали права приносить оммаж и вышестоящему сеньору, церемония сводилась к клятве верности, и был исключен поцелуй как излишний знак равенства. Владельцу из неблагородных были запрещены некоторые формы принуждения и поощрения своих подчиненных.

Вассалы-воины издавна подчинялись иным правовым нормам, нежели все остальные. Их судили другие суды, их феоды наследовались по-иному, чем другое имущество. Особый отпечаток носило и их семейное положение. Когда обладатели феода — военной службы преобразились в аристократию, обязательства, исполняемые по обычаю, превратились в семейную профессию. И с этой точки зрения, знаменательно изменение названия: тот, кто поначалу именовался «бальи» — этот институт описан в начале этого тома{267} — со временем стал называться «благородный охранитель». Сословие, обязанное своими главными особенностями воспоминаниям о старинных институтах, естественно, сохраняло в правовых нормах достаточно много архаизированных черт.

Были и другие особенности, которые выявляли еще определеннее социальное превосходство этого сословия и его активность. Есть ли, например, более эффективное средство, чем запрет мезальянсов, если речь идет о чистоте крови? Но этот закон существовал только в импортированном феодализме, на Кипре, например, и в иерархизированной Германии. Как мы увидим впоследствии, в немецкой, строго организованной аристократической иерархии запрет неравных браков существовал только для самого высшего слоя, а не для мелких аристократов, потомков сеньориальных чиновников. В других же местах продолжало действовать воспоминание о старинном единстве свободных людей, что сказывалось если не на практике, то в теории: в отсутствии регламентации браков. Зато повсеместно некоторые крупные религиозные общины, которые до этих пор проявляли аристократизм только в том, что отказывались принимать в свое лоно потомков рабов, приняли решение принимать отныне только благородных[45]. Точно так же повсюду, где-то раньше, а где-то позже, благородный был защищен особым законом от неблагородного; для благородных был особый уголовный кодекс, и штрафы, которые они платили, были больше, чем у людей обыкновенных; кровная месть считалась неотделимой от ношения оружия, и в конце концов стала привилегией благородных; в законе против роскоши им тоже было отведено особое место. О том значении, которое стали придавать родству, поскольку с ним были связаны привилегии, говорит изменение, произошедшее с опознавательным значком, который был нарисован у рыцаря на щите или выгравирован на печати: значок превратился в герб, ставший наследственным, и его передавали из поколения в поколение, чаще всего без имущества, а иногда вместе с феодом. Сначала гербы появились в королевских и княжеских семействах, где чувство сословной гордости было особенно велико, но их быстро подхватили и семьи куда более скромные, в конце концов использование символических значков, обозначающих непрерывность преемственности, сделалось монополией домов, которые считались благородными. И еще одна привилегия: избавления от податей как такового в те времена еще не существовало, но обязанность воевать и иметь военное снаряжение, которая из старинной вассальной превратилась в почетный долг благородных, избавляла их от общих для всех податей и пошлин.

Права, предоставляемые рождением, казалось, должны были бы быть неотъемлемыми, но это было не совсем так: благородный мог их лишиться, если занимался деятельностью, которая считалась несовместимой с величием его сословия. Разумеется, точные основания для лишения этих прав тогда еще не были разработаны. Но, например, многие городские статуты запрещали благородным заниматься торговлей, правда, в этом случае речь шла скорее о поддержании монополии буржуазии на торговлю, чем о поддержании сословной гордости соперников. Зато повсеместно и единодушно несовместимым с воинской честью было признано занятие земледелием. Парижский парламент постановил, что если рыцарь получил держание виллана, он не имеет права по своей воле подчиняться и исполнять сельские работы. «Возделывать и копать землю, возить на спине осла дрова и навоз» — этих действий по провансальскому ордонасу достаточно, чтобы автоматически лишиться всех рыцарских прав. В том же Провансе благородной женщиной считалась та, которая «не подходила ни к печи, ни к корыту, ни к мельнице»{268}. Определяющей чертой класса благородных стала его социальная функция: благородный должен был быть вереи и должен был быть вооружен. Эта знать не стала сословием посвященных, она осталась и останется классом образа жизни.


4. Английские особенности

В Англии, куда и вассалитет, и рыцарство были импортированы, эволюция сословия благородных поначалу шла почти так же, как на континенте. Но в XIII веке эта эволюция пошла совершенно особым путем.

Для всемогущих хозяев Англии остров представлял собой прежде всего ресурс для удовлетворения их, поистине имперских, амбиций, поэтому и нормандская династия, и анжуйская прилагали все усилия для того, чтобы обеспечить себе как можно больше воинов. Для этой цели они использовали одновременно два способа, которые применялись в разные времена: во-первых, привлекали к военной службе все свободное мужское население, а во-вторых, нагружали вассалов особыми военными обязанностями. С 1180 по 1181 год Генрих II принуждает поначалу в своих владениях на континенте, а потом и в Англии, всех своих подданных вооружиться каждый по своим возможностям. «Ассиза о вооружении» специально оговаривает среди всего прочего и то вооружение, которое должен будет иметь держатель рыцарского феода. Но о посвящении в рыцари там не упоминается. При этом мы знаем, что этот ритуал считался верной гарантией для обеспечения вооружения. В 1224 и в 1234 годах Генрих III сочтет разумным обязать каждого держателя военного феода незамедлительно подчиниться обряду посвящения. Во втором ордонансе будет введено ограничение: оммаж должен быть принесен непосредственно королю.

Честно говоря, в этих мерах не было ничего, что сильно отличалось бы от законодательства Капетингов того времени. Но вместе с тем могли ли английские правители, имея за плечами такие административные традиции, не замечать, что старая система феодальных обязательств становится все менее эффективной? Множество феодов было раздроблено. Другие, без конца переходя из рук в руки, кочевали из одной земельной описи в другую. Как-никак число феодов было ограничено. Не было ли разумнее связать обязательство служить, а значит, и экипироваться, с куда более конкретной реальностью — реальностью земельных доходов, каково бы ни было их происхождение? Этот принцип уже в 1180 году попытался ввести Генрих II в своих владениях на континенте, там, где феодальная структура не была отлажена так, как в Англии или герцогстве Нормандия. Та же попытка была сделана и на острове в 1254 году, с использованием различных экономических принуждений, которые мы не будем здесь детализировать. Но если Генрих II требовал только вооружения, то во втором случае согласно сложившимся традициям речь шла уже о посвящении в рыцари, которого требовали от всех свободных владельцев определенного количества свободной земли. Требовали тем более охотно, что неповиновение обещало королевской казне кругленькую сумму штрафа.

Но даже в Англии государственная машина не была настолько отлажена, чтобы подобные требования неукоснительно соблюдались. Предположительно с конца века, а с начала следующего уже совершенно точно, эти меры стали совершенно недейственными. От них приходилось отказываться, и церемония посвящения, к которой прибегали все реже и реже, стала восприниматься точно так же, как на континенте, — частью устаревшего этикета. Но эта королевская политика, неизбежным следствием которой стало еще и отсутствие всяких попыток как-то ограничить торговлю феодами, повлекла за собой очень важные последствия. Поскольку в Англии посвящение в рыцари преобразовалось в своеобразный институт взимания налога, он не смог послужить тем ядром, вокруг которого сформировалась бы наследственная знать.

Это сословие и не появилось в Англии. «Благородных», во французском или немецком понимании этого слова, средневековая Англия не знала. Говоря это, мы имеем в виду следующее: среди свободных не возникло особой группы людей, чьи привилегии передавались бы по наследству по праву рождения. Структура, возникшая в Англии, была, на первый взгляд, уравнительной. Но если взглянуть глубже, то основой ее была тоже очень жесткая иерархия, другое дело, что разделяющая сословия граница проходила несколько ниже, чем в других странах. В то время как во всех других странах сословие «благородных» возвышалось над все более многочисленным народонаселением, считающимся «свободным», в Англии, наоборот, расширялось сословие «рабов-сервов» и расширилось до того, что в него попало большинство крестьян. В результате чего на английской земле простой freeman был уравнен в правах с «благородным» и ничем по существу от него не отличался. Но сами freemen и представляли собой олигархию.

Однако не нужно делать вывод, исходя из вышесказанного, что за Ла-Маншем не существовало столь же могущественой аристократии, как в остальной Европе, она существовала и, возможно, даже более могущественная, поскольку вся крестьянская земля была практически в полном ее распоряжении. Английская аристократия была классом владельцев сеньорий, воинов и военоначальников, чиновников короля и представителей графств при монаршем дворе; образ жизни всех этих людей заведомо очень отличался от образа жизни просто людей свободных. А на самом верху находился узкий круг графов и «баронов». Особые привилегии этой группы начали формироваться на протяжении XIII века, но почти все они касались исключительно сферы политики и почета. Те из них, которые были связаны с феодом и носили «почетный» характер, переходили по наследству только к старшему. Словом, класс «благородных» в Англии был более «социальным», чем «юридическим». И хотя власть и доходы чаще всего переходили по наследству, хотя точно так же, как на континенте, авторитет крови в нем был очень высок, границы его были размыты и он оставался весьма доступным. В XIII веке достаточно было иметь земельные доходы, чтобы разрешили, а точнее, заставили принять посвящение в рыцари. Примерно полтора века спустя земельные доходы, ограниченные определенной суммой, характерной для «свободного» держания, давали возможность быть полноправным членом графства и быть избранным в «Земельную коммуну». И если от этих депутатов, известных под знаменательным названием «рыцари графств», требовали, для того чтобы быть принятыми в среду посвященных рыцарей, предъявления наследственного герба, то только потому, что практически любая достаточно богатая семья с прочным социальным положением имела право на подобную эмблему и признание этого права не встречало никаких затруднений{269}. Никаких грамот на «благородство» в Англии в эти времена не существовало (создание баронетства вечно нуждающейся в деньгах династией Стюартов было поздним подражанием французской практике). Грамоты нужны не были, фактическое положение говорило само за себя.

Английская аристократия, исходя из реальности, которая одна дает настоящую власть над людьми, и избежав омертвения, возникающего в слишком ограниченных и замкнутых правом рождения сословиях, извлекла лучшее из присущей ей силы, что помогло ей просуществовать долгие века.


Глава V. РАЗЛИЧНЫЕ ГРУППЫ ВНУТРИ АРИСТОКРАТИИ

1. Иерархия власти, возможностей и положения

Несмотря на общее для всех занятие и образ жизни, сословие «благородных» сначала в реальности, потом по юридическим правам никогда не представляло собой общности равных. Разница состояний, могущества, а значит, и авторитета создавала между членами одного сословия подлинную иерархию, поначалу отражавшуюся в общественном мнении, потом в обиходе, потом в законах.

Во времена, когда были в силе вассальные обязательства, последовательность оммажей была отражением этой социальной лестницы. На самой нижней ступени стояли «подвассалы» (вассалы вассалов), которые не являлись сеньорами ни для какого другого воина. Во всяком случае, тогда, когда это название романского происхождения и общее для всех романских доменов еще использовалось в прямом своем значении. Никем не распоряжаться или распоряжаться только бедняками означало пользоваться весьма относительным уважением. Это положение практически почти всегда свидетельствовало об очень скромном состоянии и полной трудов и случайностей жизни мелкого деревенского сеньора. Вспомним, в «Эреке» Кретьена де Труа отца героини — «очень беден был его двор», или в поэме «Гайдон» доброго подвассала, вооруженного дубиной; не в литературе, а в жизни сбежал из бедного домишка, с мечом на поиски добычи некий Робер Жискар, нищенствовал Бертран де Борн. Феод множества рыцарей, упоминаемых в хартиях провансальского картулярия, именуется «мансом», то есть просто-напросто крестьянским наделом. Иногда бедняков из благородных называют «молодыми людьми», поскольку неустроенность и бедность были частыми спутниками большинства молодых, еще не нашедших своего угла и малообеспеченных. Но иногда такое положение могло и затянуться{270}.

Как только благородный становился покровителем другого благородного, уважение к нему повышалось. После перечисления вознаграждений, которые должен получить рыцарь, побитый, взятый в плен или потерпевший ущерб каким-либо иным образом, в «Барселонском уложении» сказано: «Но если на его землях живут еще два рыцаря-вассала, а еще одного он кормит у себя в доме, то должное ему увеличивается вдвое»{271}. Если рыцарь собирает под своим флажком порядочный отряд из своих вооруженных верных, он становится уже «banneret». A если, поглядев вверх, он видит, что никакая ступень не отделяет его от короля или местного князя, которым он непосредственно приносит оммаж, то он становится «держателем от главы», «главным» или бароном.

Слово «барон» заимствовано из германских языков, поначалу оно означало «человек», а потом стало означать «вассал»: в самом деле, дать клятву верности господину разве не значит стать его «человеком»? Позже стали употреблять это слово в более узком смысле, относя его к главным вассалам самых крупных сеньоров. В этом употреблении оно отражало относительное превосходство, превосходство по отношению к верным той же группы. Епископ Чеширский и сир де Беллем имели подобно королю своих баронов. Но могущественнейшие среди могущественных, первые феодалы монархии назывались в разговорном языке просто «бароны».

Почти что синоним «барона» — употребляемый в отдельных текстах как его точный эквивалент, — но с самого начала наполненный точным юридическим содержанием термин «пэр» принадлежал словарю юридических институтов. Одной из наиболее дорогих сердцу вассала привилегий была та, что судить его может только его сеньор и другие вассалы его сеньора. Одинаковость связей рождала ощущение равенства: пэр решал судьбу пэра. Но у одного и того же сеньора могли быть самые разные держатели феодов, как по своему могуществу, так и по своему достоинству. Так можно ли предположить, что общее для всех вассальное подчинение сделает всех равными и решениям бедного дворянина подчинится богатый и могущественный бан? На деле в этом случае юридические права сталкивались с куда более значимой конкретикой: реальным ощущением иерархии. Поэтому достаточно рано во многих областях возник обычай предоставлять самым могущественным среди феодалов право суда в тех случаях, когда речь шла о виновных, равным им по достоинству; они же созывались на совет, когда возникала необходимость принять важное решение. Число пэров, созываемых в этих случаях, бывало обычно или традиционным, или мистическим: семь, как в государственных судах эпохи Каролингов, или двенадцать по числу апостолов. Такой обычай существовал как в средних сеньориях, например, в монашеской обители Мон-Сен-Мишель, так и в больших герцогствах, например, Фландрии; эпическая поэма представляет пэров Франции, собравшихся вокруг Карла Великого в апостольском числе.

Но и у поэтов, и у летописцев возникают другие слова, акцентирующие могущество и богатство, которые они относят к самым крупным аристократам. «Магнаты», «poestatz», «demeines» в их глазах стоят неизмеримо выше простых рыцарей. На деле антагонизм внутри благородного сословия был очень резким. В каталонском «Уложении» мы находим следующее: если один рыцарь нанес ущерб другому и виновный выше своей жертвы, то жертва не может потребовать от обидчика личного покаяния{272}. В «Поэме о Сиде» зятья героя, принадлежащие графскому роду, считают мезальянсом свою женитьбу на дочерях простых вассалов: «Мы не должны их брать даже в наложницы, даже если бы нас просили. Они не равны нам и не достойны спать в наших объятиях». Зато мемуары «бедного рыцаря» пикардийца Робера де Клари о четвертом крестовом походе хранят печальные отголоски накопленной горечи «воинов войска» против «высоких людей», против «сильных людей», «баронов».

В XIII веке, веке четкости и иерархии, эти различия, до той поры скорее живо ощущаемые, чем точно обозначенные, попытались превратить в систему. Дело не обошлось без крайностей, которыми грешит слишком абстрактный ум юристов, не всегда хорошо ладящий с подвижной и гибкой реальностью. Отличались друг от друга и национальные варианты. В своем исследовании мы, как обычно, ограничимся самыми характерными примерами.

В Англии, где аристократия превратила старинную феодальную обязанность судить в инструмент управления, слово «барон» продолжало обозначать главных феодалов короля, которых он созывал на свой 'Главный совет»; со временем должность королевских советников стала наследственной. Этим людям нравилось пышно именовать себя «пэры земли», и в конце концов их так стали называть вполне официально{273}.

Во Франции, наоборот, эти два слова разошлись очень далеко. Не выходили из обихода два понятия: подвассалы и бароны, обозначая разницу в богатстве и почете. По мере того, как вассальные связи ослабевали, противопоставление оммажей теряло свое значение. Разделение сословий, граница между ними стали определяться иными критериями; определяющим стало обладание юридической властью: право осуществлять высший суд делало феодала бароном; уделом подвассалов остался средний суд и низший. В результате в стране появилось множество баронов, зато пэров во Франции было мало. Под влиянием эпической легенды число их было сведено до двенадцати: удостаивались этого титула и пользовались предоставляемыми им почетными привилегиями шесть самых главных вассалов Капетингов и шесть самых могущественных епископов или архиепископов, чьи церкви и монастыри непосредственно зависели от короля. Усилия пэров превратить почетные привилегии в практические увенчались весьма относительным успехом: главное право быть судимыми только равными было ограничено обязательным присутствием на суде королевского чиновника. А что касается других прав, то количество пэров было так мало и интересы этих могучих князей, владельцев обширных территорий, были настолько чужды всему остальному слою высшей аристократии, равно как и интересам собственно государства, что их превосходство так и осталось почетом в сфере этикета и не стало реальностью в области политики и дипломатии. Три линии пэров из светских угасли на протяжении веков. Начиная с 1297 года короли после того, как к ним вернулись феоды, которые составляли основу их пожалований, стали своей собственной властью создавать новых{274}. Время спонтанного формирования аристократии завершилось, наступило время, когда у государства появилось достаточно сил и возможностей для того, чтобы своей волей укреплять или менять социальную структуру.

Примерно о том же свидетельствует история других почетных титулов во Франции. На протяжении всего Средневековья графы — совместно с герцогами и маркизами, управлявшими многими графствами, — были самыми могущественными среди могущественных. Вокруг них группировались члены их семейств и их родственники, для обозначения которых на юге существовало даже отдельное слово «comptors». Все эти титулы были унаследованы из номенклатуры Каролингов и обозначали в свое время совершенно определенные полномочия. Позже они стали относиться к наследникам тех, кто получил «великую почесть» при Каролингах, этой «почестью» тогда была государственная власть, потом она преобразовалась в феод. Если происходила узурпация, то в первоначальный период, и касалась в первую очередь власти, слово всегда следовало за явлением. С течением времени комплекс графских прав раздробился, а впоследствии и вовсе лишился какого-либо особого содержания. Произошло это в силу следующих причин: держатели различных графств, унаследовав от своих предков-чиновников разнообразные права, практически ими не пользовались во-первых, права отличались от графства к графству, во-вторых, редко когда графы были единственными, кто располагал этими правами; в-третьих, авторитет графов уже не носил универсального характера. В конечном счете этот титул остался знаком могущества и авторитета. Причин, чтобы отказывать в пользовании им потомкам давних правителей провинции, не было. Начиная с 1338 года, может быть, немногим позже короли вновь жалуют приближенных титулом графа{275}. Так возникает новая иерархия, старинная по названиям, новая по содержанию, которая будет все больше и больше усложняться.

При этом будем иметь в виду, что какими бы ни были степени почетности, а иной раз и привилегии, в целом они не влияли на глубинное единство французской аристократии. Однако по сравнению с Англией, где ни один «благородный человек» не имел прав больше, чем любой свободный англичанин, Франция XIII века выглядела иерархизированной страной, поскольку существовало особое и более или менее общее право для рыцарского сословия.

В Германии проблемы аристократии были совсем другими. Исходной точкой различия была особая установка, характерная для немецкого феодализма. В Германии достаточно рано установилось правило, по которому человек определенного социального уровня не мог получать феод от нижестоящего, в противном случае он терял свой статус. Иными словами, если повсюду статус человека определял принесенный им оммаж, в Германии оммаж должен был соответствовать установившейся сословной иерархии. И хотя, как всегда, на практике это правило подчас нарушалось, но строгое распределение «рыцарских щитов» очень явственно свидетельствует о настрое общества, которое с неприязнью принимало вассальные связи и сделало все, чтобы они не противоречили укоренившемуся в нем духу иерархии, с которым оно сроднилось. Какие же были в нем ступени? На самом верху светской аристократии находились «первые», «Fürsten». Тексты на латыни передают это слово как «principes», которое во французском стало звучать как «принцы». Характерно, что в Германии основанием для первенства были вовсе не феодальные отношения. Изначально так именовались те, кто принимали на себя должность по управлению округом, то есть становились графами и считались вассалами короля, хотя могли быть назначены и герцогом, и епископом. В Священной Римской империи, где была жива еще память об империи Каролингов, граф, вне зависимости от того, кто подтвердил феодом его достоинство, считался вассалом короля, так как от его имени он исполнял свои графские обязанности. Именно эти «первые» принцы и заседали на верховных советах, которые избирали королей.

И все-таки к середине XII века, по мере того как росла власть земельных магнатов, а немецкие учреждения и институты проникались феодальным духом, произошло весьма ощутимое перемещение границ между рангами. Отныне титул «первого» относился — и это было вдвойне знаменательно — не просто к настоящим вассалам короля, но только к тем из них, которым была дана власть над многочисленными графствами. Только эти крупнейшие магнаты вместе со своими собратьями из духовенства имели право избирать королей. По крайней мере, до того дня, пока не выделилась еще одна группа, группа «избирателей». Новый класс светских князей, включавший и «избирателей», был после королевского дома и князей церкви, куда входили епископы и аббаты-настоятели крупных монастырей, зависевшие непосредственно от короля, третьим рангом «щитов». Но и в Германии расслоение аристократии было не столь велико, чтобы не сохранялось внутреннее ощущение единства, о чем свидетельствует возможность заключения браков между всеми этими группами. Исключение составляла последняя группа «благородных», которая обладала особым юридическим статусом и представляла собой особый социальный слой, что было так характерно для Германии, этих «благородных» называли «министериалы» или «рабы-рыцари».


2. Помощники и рыцари-рабы

Могущественный не живет без прислужников, не управляет без посредников. Самому скромному сельскому сеньору был необходим управляющий, который распоряжался бы работами в поместье, распределял повинности, следил за их исполнением, собирал подати и поддерживал хорошие отношения между работниками. Часто этот «мэр», этот «bayle», этот «Bauermeister» и «reeve» располагал в свою очередь помощниками. Правда, вполне можно предположить, что с этими совсем не сложными функциями справлялись сами держатели, то есть им приказывали выбрать среди своих того, кто впоследствии получит титул. Так во всяком случае, зачастую бывало в Англии. Зато на континенте, при том что все сельскохозяйственные работы, естественно, выполнялись крестьянами, они почти никогда не превращались в повинность, протяженную во времени, вознаграждаемую и целиком и полностью зависящую от пожеланий сеньора. Что же касается дома, то в нем и мелкий дворянин, и крупный барон в зависимости от богатства и ранга держали слуг, лакеев, работников, исполняющих всевозможные работы для «двора» в небольших мастерских, держали помощников, помогающих управляться с людьми и хозяйством, словом, целый маленький мирок, именуемый челядью. Все эти услуги до тех пор, пока не была выделена почетная рубрика рыцарских обязанностей, никак не разделялись и именовались одним общим словом. Ремесленники, домашняя прислуга, гонцы, управляющие поместьем, мажордомы, словом, все непосредственные помощники и слуги назывались на латыни, этом интернациональном языке документов, — «министериалы», на французском — сержанты, на немецком — Dienstmanner{276}.

Для того чтобы вознаграждать многочисленных слуг, существовало, как известно, два способа: хозяин мог содержать своих помощников «на хлебах» и мог дать им в держание землю, взамен их профессиональных услуг, что и называлось феодом. На деле для деревенских сержантов проблема выбора никогда не возникала. Будучи крестьянами и находясь зачастую вдали от своих кочующих сеньоров, они по роду своей деятельности являлись по определению «держателями»; их «феоды», по крайней мере поначалу, если и отличались от соседних цензив, то только отсутствием каких-либо податей и повинностей, что было естественным следствием того, что они исполняли свои особые обязанности. Определенный процент с тех податей, которые они должны были взимать, служил им дополнительным вознаграждением. Режим «нахлебничества» гораздо больше соответствовал условиям жизни домашних ремесленников, чиновников или помощников, живущих в доме. Между тем процесс помещения на землю продолжал развиваться и затронул наконец и нижний слой услужающих. Многие министериалы довольно рано были наделены феодами, что не мешало им требовать свою часть, составлявшую значительную долю их доходов, при традиционных распределениях провизии и одежды.

Среди сержантов разных категорий у многих был статус рабов. Корни этой традиции теряются в глубинах прошлого: во все времена мы видим рабов, пользующихся особым доверием в доме хозяина, и известно, что в эпоху франков на начальной стадии развития вассалитета многие из них сумели стать вассалами. Но по мере того, как личную наследственную службу стали рассматривать как признак рабства, именно зависимым этого рода господин стал поручать исполнять те обязанности, которые не были монополией его вассалов. Вполне возможно, что их униженное положение, жесткость связи, невозможность избавиться от ярма, на которое они были обречены с рождения, казались гарантией исполнительности и обязательности, которой трудно было ждать от свободных. И хотя министериалы-рабы были только группой среди министериалов, что лишний раз свидетельствует о том, что в социуме нет математически точных величин, без сомнения, значимость именно этой группы в начальный период феодализма была очень велика.

Записка из монастырского архива Сен-Пер в Шартре сообщает об одном скорняке, который добился того, что его сделали сторожем погребов: «Он захотел подняться выше». Эта простодушная характеристика очень симптоматична. Называемые повсюду одинаково в силу того, что эти люди одинаково обслуживали своих хозяев и вдобавок зачастую были отмечены печатью рабства, сержанты представляли собой не только очень пеструю группу в силу своих профессиональных занятий, но и группу, в которой складывалась своя иерархия. Функции, исполняемые сержантами, были настолько различны, что не могли не повлечь за собой и разницы в образе жизни и в уважении, которым они пользовались. Безусловно, учитывая специфику занятий, уровень, достигнутый каждым из министериалов, зависел от того, какие именно поручения ему давали, от его удачливости и ловкости. Но в целом можно указать на три фактора, которые очень сильно вознесли сельских мэров, с одной стороны, и придворных чиновников, с другой, над остальной мелюзгой: мелкими деревенскими сержантами, настоящими слугами и лакеями, домашними кустарями и ремесленниками; этими тремя факторами были: богатство, доступ к власти и ношение оружия.

Был ли мэр крестьянином? Безусловно, по крайней мере поначалу, а иной раз и до конца. Но непременно богатым крестьянином, которого его должность обогащала все больше и больше. Да и могло ли быть иначе, если уже и в эти времена поощрялись не только законные доходы, но всевозможные злоупотребления? В эти времена единственной реальной властью обладали те, кто властвовал непосредственно, и если, узурпировав права, крупные королевские чиновники действовали как монархи и самодержцы, то нет сомнения, что и на самой нижней ступени социальной лестнице, в бедных деревнях происходило точно то же самое. Уже Карл Великий проявлял справедливое недоверие к мэрам своих villae, не рекомендуя назначать их на более высокие должности. Вместе с тем «хищники», которым удавалось целиком и полностью вытеснить господина, оставались исключениями, это было из ряда вон выходящим событием. Зато сколько было недобросовестности по отношению к хозяйским закромам и сундукам, которые надлежало охранять! «Домен, оставленный на сержантов, — пишет благоразумный Сугерий, — пропащий домен». Кто знает, сколько повинностей и сколько работ только в свою личную пользу требовал мелкий деревенский тиран от вилланов? Мы не ведаем, сколько он забирал кур из их птичников, сколько сетье вина из их погребов, сколько шматков сала из подвалов, и сколько пряли и ткали на него их жены. Поначалу поборов не было, а были подарки, от подарков мэр не отказывался, они скоро вошли в обычай, а затем из добровольных сделались обязательными. А крестьянин, ставший сержантом, сделался хозяином. Хотя по-прежнему продолжал распоряжаться от имени того, кто был сильнее его и могущественнее. Но распоряжался именно он. Больше того, он был еще и судьей. Он один возглавлял суды над крестьянами. На очень важных процессах он сидел бок о бок с баронами или аббатами. Он имел право в спорных случая самостоятельно межевать поля — там, где межа служила яблоком раздора. Можно ли себе представить должность, которая вызывала бы у крестьян большее уважение? А в дни опасности кто, как не сержант садился на коня и скакал впереди крестьянского отряда. Подле отчаявшегося герцога Гареннского поэт поместил верного сержанта как самого лучшего из слуг.

Пути подъема по социальной лестнице, бесконечно разнообразны. Думается, не стоит пренебрегать свидетельствами многих хартий, монастырских хроник и летописей, жалобы которых звучат по всей Европе от Германии до Лимузена, не стоит пренебрегать картинами, которые рисуют фаблио. Хотя есть и другой портрет деревенского мэра, нарисованный столь же живо и ярко, который, если и не был правдив повсеместно, то все же был и правдив тоже: портрет, если можно так выразиться, благополучного мэра. Он живет зажиточно и благополучно. Богатство его не имеет ничего общего с крестьянским. У него есть земля, у него есть мельницы. На своей земле он помещает держателей, которые являются, по существу, вассалами. Его жилище — это большой крепкий дом. Одевается он «как благородный». В своих конюшнях он держит лошадей, на своей псарне — охотничьих собак. Он носит меч, щит и копье.

Богатые, благодаря своим феодам и постоянно получаемым подаркам, сержанты представляли собой своего рода главный штаб барона. Близость к хозяину, ответственные миссии, которые он поручал им, придавали им весу и увеличивали авторитет; они были его верховым эскортом, а во время войны — телохранителями и начальниками небольших отрядов. Такие сержанты были, например, при сире де Тальмоне его «неблагородными рыцарями», и хартия XI века помещает их рядом с «благородными рыцарями». Сержанты заседали в судах и советах, служили свидетелями при заключении самых важных юридических актов. Все это распространялось иной раз даже на тех, кто по своему социальному положению относился к самой скромной категории слуг. Разве мы не знаем о «кухонных сержантах», которые участвуют в судах одного из монастырей Арраса? О кузнецах монастыря Сен-Тронд, которые были одновременно и стекольщиками, и хирургами, и стремились превратить свое держание в «свободный рыцарский феод»? Но чаще всего к этому стремились те, кого можно было назвать заведующими службами: сенешали, которые отвечали за поставку провизии, конюшие, которые отвечали за лошадей, виночерпии, шамбелланы.

Обычно все домашние службы исполнялись вассалами, которые не были помещены на землю. Граница между тем, что поручалось вассалам и было их обязанностью, и тем, что им не поручалось никогда, оставалась зыбкой. Но по мере того, как звание вассала становилось все более почетным, по мере того, как менялся характер вассальной службы, поскольку практика феодов практически уничтожила первоначально существовавшие домашние дружины, все сеньоры от мала до велика стали поручать домашние обязанности зависимым более низкого происхождения, которые находились рядом с ними и были удобнее в обращении. Грамота императора Лотаря II предписывает в 1135 году аббату монастыря Святого Михаила в Люнебурге «благодетельствовать» не свободным людям, а министериалам, принадлежащим церкви. В обществе, которое на первых порах так много ожидало от вассальной верности, обращение к министериалам было знаком прощания с иллюзиями. Между двумя родами служб и двумя группами слуг устанавливается настоящее соперничество, отголоски которого доносит до нас эпическая и куртуазная литература. Нужно только послушать, какими похвалами осыпает поэт Вайс своего героя за то, что он только «благородным» поручал «все дела своего дома». А вот другая поэма, и в ней другой герой, который тоже должен был прийтись по вкусу слушателям замков, потому что был взят из знакомой им реальности: вассал, который впоследствии оказался предателем — «И увидели там барона, которого Жирар считал самым верным из всех. Он был его рабом и сенешалем многих замков»{277}.

Все способствовало тому, чтобы приближенные к господину сержанты выделились в особую группу. Одной из определяющих черт этой группы стала передача по наследству владений. Вопреки политике церкви, которая старалась этому воспрепятствовать, большинство феодов, находящихся у сержантов, — часто юридически, а на практике постоянно, — вскоре стали передаваться от поколению к поколению: сын наследовал одновременно и землю, и обязанности. Второй чертой были браки, заключаемые как бы в одном слое, но между людьми, принадлежащими разным сеньорам; с XII века возникают договоры об обмене рабами между сеньорами в силу того, что сын или дочь мэра, не находя у себя в деревне супруга по своему рангу, вынуждены искать пару у соседнего господина. Жениться только «на своих» — что может более красноречиво свидетельствовать о сословном сознании?

Но эта группа, на первый взгляд, крепкая и спаянная, таила в себе непримиримое противоречие. Многое сближало ее с группой «благородных» вассалов: власть, нравы, тип состояния, военные обязанности. Военные обязанности и служили источником этих противоречий. Министериалы тоже приносили клятву верности «руками и устами». Как военных их посвящали и в рыцари, среди мэров и чиновников двора было немало посвященных. Но эти рыцари, эти могущественные люди, приверженцы благородного образа жизни, продолжали, несмотря ни на что, оставаться рабами, и в качестве таковых на них распространялось право «мертвой руки»; запрет на межсословные браки (разумеется, бывали и отступления, но они обходились дорого); запрет на поступление в монашеские ордена, если только им не давалась отпускная; они не имели права свидетельствовать на суде против свободного человека. Но главное, им было вменено унизительное бремя послушания, исключающее какое бы то ни было право выбора. Одним словом, юридический статус вступал в противоречие с реальным положением вещей. Национальные варианты решения этого конфликта были очень разными.

В английском обществе во все времена министериалы играли очень скромную роль. Деревенские сержанты, как мы видели, в большинстве своем не выходили на профессиональный уровень. Слишком незаметные и не слишком многочисленные bondmen обычно не попадали в королевские чиновники; позже закон их избавил от сельских работ, и значит, они никак не могли попасть в категорию вилланов. В большинстве своем бондмены не попали в старую категорию рабов, не попали и в новую. Будучи свободными, они пользовались правами, общими для всех свободных людей, а если вдруг удостаивались посвящения в рыцари, то тем особым почтением, которым пользовалось рыцарское сословие. Юридическая доктрина выработала особый статус для феодов сержантов, отличающийся от статуса чисто военных феодов; особое внимание было уделено тому, чтобы отделить как можно категоричнее «больших» и самых уважаемых сержантов, которые в первую очередь могли рассчитывать на оммаж, и «малых», которые были ближе всего к свободным крестьянам-держателям.

Во Франции произошел раскол. Менее могущественные или менее удачливые среди мэров так и остались просто богатыми крестьянами, которые иной раз становились арендаторами домена и получали права сеньора, а иной раз совсем отходили от административной деятельности. Это произошло, как только экономические условия позволили оплачивать услуги, тогда большинство сеньоров выкупили назад отданные должности и поручили управление своими землями настоящим управляющим за определенную плату. Часть чиновников баронских дворов, издавна принимавших участие в управлении городскими сеньориями, в конце концов получили место среди городских патрициев. Многие другие, наряду с самыми удачливыми из деревенских сержантов, проникли в благородное сословие именно в тот момент, когда оно уже вырабатывало свой юридический статус. Закладывалось это проникновение достаточно давно, и поначалу с помощью браков между министериалами и вассалами-рыцарями, которые становились все более частыми. Злоключения рыцаря из рабского сословия, который делает все, чтобы забыть о тяготеющем над ним ярме, и в конце концов попадает вновь в жесткие руки своего хозяина, были излюбленной темой как летописцев, так и рассказчиков XII века.

Рабство и в самом деле было единственным барьером, который мешал давно подготавливаемому слиянию этих двух, во многом сходных, социальных групп. Но это препятствие начиная с XIII века должно было казаться еще более непреодолимым, чем когда-либо. Именно в этом веке произошел знаменательный разрыв с традицией, существовавшей с незапамятных времен: юристы признали посвящение в рыцари несовместимым с рабским состоянием, что свидетельствовало о том, как остро стала ощущаться в это время сословная иерархия. Но вместе с тем это была эпоха массового избавления от рабства. У сержантов было больше денег, чем у кого-либо из рабов, и они первыми стали покупать себе свободу. Таким образом, ничто не мешало тому, чтобы право совместилось с фактическим положением, и те из сержантов, которые были ближе всего к рыцарской жизни и уже имели среди своих предков посвященных, получив свободу, получили и доступ к среде тех, кто от рождения принадлежал к рыцарству. Избавившись от лежащей на них печати рабства, они больше ничем не выделялись в этой среде. Большая часть из них стала мелким сельским дворянством, но вовсе не была обязана пребывать таковым. Герцоги Соль-Таванны, которые перед Великой французской революцией считались высшей аристократией, происходили от прево, служащего сеньору из Соля, которого тот отпустил на свободу в 1284 году{278}.

В Германии группа Dienstmânner вместе с сельскими сержантами очень рано стали играть необыкновенно важную роль. В немецком обществе вассальные отношения никогда не занимали такого главенствующего места, как в северной Франции и Лотарингии. Когда эти связи ослабели совсем и готовы были исчезнуть, в Германии не искали средств их восстановления или обновления, как в других странах Европы, где таким средством стала ленная зависимость. Здесь чаще, чем где бы то ни было, доверяли зависимым и несвободным работы по дому сеньора. С начала XI века «рабы, ведущие рыцарский образ жизни», по выражению одного немецкого текста, были столь многочисленны при дворах главных магнатов и солидарность этого беспокойного племени была так велика, что очень скоро у них сложились свои собственные обычаи и традиции, которые потом были письменно зафиксированы в нескольких уложениях, где перечислялись и определялись их права и привилегии, словно бы оформляя рождение нового социального класса. С этой точки зрения, судьба их казалась столь завидной, что в следующем веке многие свободные люди с достаточно почтенным положением переходили в рабство с тем, чтобы получить доступ к среде министериалов. В военных экспедициях они играли первостепенную роль. Они заседали в судах, куда были допущены по решению сейма Империи, который разрешил формировать княжеские суды из министериалов при условии, что кроме них там будут находиться еще два, по меньшей мере, «благородных». В советах «могущественных» они занимали такое место, что по императорскому указу 1216 года отказать министериалу в принесении оммажа можно было только с согласия его князя. Бывали случаи, когда в церковных сеньориях министерналы принимали участие в избрании епископов и аббатов, а, когда те отсутствовали, тиранили монахов.

Королевские Dienstmânner занимали первые места в государстве, потому что все главные придворные должности, которые Капетинги распределяли между потомственными вассалами, их соседи-немцы раздавали простым сержантам, рожденным в рабстве. Филипп I Французский взял себе раба в качестве шамбеллана[46]. Но должность была скромной, а сам случай, без сомнения, исключительным. Сенешалями французские короли иногда назначали крупных баронов; конюшими обычно брали мелких дворян из района между Соммой и Луарой. В Германии, где смены династий и, как мы еще увидим впоследствии, некоторые особенности государственной структуры помешали королям создать себе собственный Иль-де-Франс, оплот верного и постоянного нобилитета, обычно и императорские сенешали, и императорские конюшне набирались из рабов. Из придворной литературы мы знаем, что подобный порядок вещей достаточно часто возмущал аристократию. Но вопреки всему, министерналы до самого конца составляли привычный и самый близкий круг как Сальской династии, так и династии Гогенштауфенов. Министерналы воспитывали юных принцев, охраняли самые важные замки, иногда, по крайней мере в Италии, у них были крупные административные посты; и они же чаще всего осуществляли имперскую политику. В истории Барбароссы и первых его преемников мало фигур достигает таких высот, которых достиг суровый сенешаль Марквард Данвейлер, он умер регентом Сицилии, но был отпущен на свободу только в 1197 году, когда его хозяин пожаловал ему герцогство Равеннское и маркизат Анконы.

Само собой разумеется, что власть и образ жизни сближали этих выскочек с вассалитетом. Тем не менее мы не видим, чтобы в Германии они проникали и незаметно сливались с аристократией, основой которой были вассалы. Для этого было много причин: немецкие министериалы были слишком многочисленны и слишком давно выделились в отдельную социальную группу со своими обычаями, которые и регулировали их жизнь; в Германии очень большое значение придавали старинному понятию свободы, определяемому государственным правом; вся юриспруденция Германии была проникнута духом иерархических различий. Рыцарство не было под запретом для рабов. Но рыцари-рабы — иногда их делят еще на две группы, одна над другой, — представляли в классе благородных отдельный, самый низкий слой. Ни одна проблема не представляла для теоретиков и практиков юриспруденции больших трудностей, чем определение подлинного статуса министериалов, столь могущественных, с одной стороны, и столь ущемленных, с другой, в тех случаях, когда этот статус нужно было определять по отношению к свободным людям средних и нижних слоев. Не обладая теми возможностями, которые придавали такой авторитет министериалам, горожане и простые крестьяне оказывались тем не менее выше их, благодаря незапятнанности своего рождения. Затруднение было велико, особенно в тех случаях, когда речь шла о формировании судов. «И в будущем ни один раб не будет судить вас», — читаем мы среди привилегий, которые Рудольф Габсбург пожаловал крестьянам возникшего Швейцарского союза{279}.

Тем не менее настал день, когда точно так же, как во Франции, — но с разрывом в век или полтора, как это было присуще развитию этих двух цивилизаций, — неизбежное произошло. Наименее удачливые среди Dienstmanner так и остались среди богатого крестьянства или попали в слой городской буржуазии. Те же, кто имел доступ к благородному сословию рыцарей, больше не был отгорожен от него неодолимой преградой; преграда сохранилась только по отношению к самой высокой аристократии, поскольку немецкое право до конца осталось проникнуто духом кастовости. История министериалов содержит для нас весьма важный урок, мы видим, что юриспруденция рано или поздно вынуждена сдаться перед очевидностью реальной жизни.


Глава VI. ДУХОВЕНСТВО И ПРОФЕССИОНАЛЬНЫЕ ГРУППЫ

1. Место духовенства в феодальном обществе

Между мирскими людьми и клириками в эпоху феодализма не было той четкой и жесткой границы, ее попытается установить реформированная Тридентским собором католическая церковь. В Средние века для огромного числа «людей с тонзурой» не было четкого статуса, и они жили словно бы в некой пограничной полосе. Вместе с тем духовенство было в высшей степени юридически оформленным классом. Главным для этого сословия было особое право и особые привилегии в области юриспруденции, которые духовенство всегда отчаянно защищало. Но социальным классом духовенство не было, так как в нем сосуществовали самые различные образы жизни, самые различные возможности и авторитеты.

Взять например, монахов, этих «сыновей святого Бенедикта», на основе общего когда-то для всех устава они создали множество разновидностей общежитий: их неоднородный вибрирующий мирок без конца бросало из крайности в крайность, от аскезы к самым что ни на есть земным интересам, продиктованным необходимостью управлять большим хозяйством, от забот духовных к заботам о хлебе насущном. Так что не будем представлять себе, что они были отделены от мирской жизни глухой стеной. Самый суровый дух одиночества, диктовавший правила монашеской жизни и поведения, в конце концов смирялся перед необходимостью разнообразной деятельности. Монахи служили в приходских церквях. В монастырях открывались школы для учеников, которые никогда не примут постриг. После грегорианской реформы монастыри становятся питомниками епископов и даже пап.

Самый нижний слой духовенства: клирики, живущие в миру, малообразованные священники деревенских церквей со скудными доходами жили жизнью, которая мало чем отличалась от жизни их паствы. До папы Григория VII почти все они были женаты. Даже после повлиявшего на всю Европу устремления к аскетизму, этому «наставнику невероятного», как говорится в одном церковном тексте{280}, «священница», фактическая, а иногда и законная спутница священника, еще долгое время продолжала оставаться привычным персонажем деревенского фольклора. И это слово, и это понятие существовали как вполне нейтральные, соответствуя реальной жизни. Например, в Англии времен Томаса Бекета существовали священнические династии, такие же династии и понятия «поп» и «попадья» существуют до наших дней в православных странах и пользуются вполне заслуженным уважением{281}.

Несколько более благополучной и менее грубой была жизнь городских священников, каноников какого-либо собора, клерков и динитариев епископских дворов.

И наконец, на самом верху располагались те, кто осуществлял связь между миром светским и миром духовным, и именовались прелатами: аббаты, епископы и архиепископы. По своему богатству, возможностям и власти эти могущественные князья церкви ничуть не уступали самым мощным светским баронам.

Нас занимает сейчас единственная проблема — проблема организации социума. Сообщество служителей Господа, унаследовавшее свою миссию от очень древней традиции, казалось бы, должно было быть чуждым всем земным заботам, но при этом оно нашло свое место в специфической феодальной структуре общества. До какой степени повлияли на церковь те особые социальные институты, в окружении которых она находилась? Другими словами, поскольку историки привыкли говорить о «феодализации» церкви, какой конкретный смысл содержится в этой формулировке?

Служба в храме, соблюдение аскезы, духовное руководство душами, ученые занятия не давали возможности духовным лицам обеспечивать свое существование трудами, которые приносили бы непосредственный доход. Реформаторы монашеской жизни не однажды пытались организовать эту жизнь так, чтобы монахи питались только плодами трудов своих рук, но все эти попытки упирались в одну и ту же основополагающую проблему: время, уходящее на эти откровенно земные заботы, было безвозвратно потеряно для служения Богу. Служение Богу не могло превратиться в труд по найму. Поэтому, подобно рыцарю, о котором говорит Раймунд Луллий{282}, и монах, и священник должны были жить «усталостью» других людей. Даже деревенский кюре, хотя при случае он не брезговал браться за плуг или лопату, черпал свои скудные доходы из произвольного налога или десятины, которыми ему позволял пользоваться сеньор. Достояние крупных церквей, или, как было принято говорить, достояние «святых», что было своеобразным юридическим эвфемизмом, складывалось из пожертвований прихожан и покупки земли, платой за которую были частично и те молитвы, которые обещали прочесть за спасение души продающего. Эти церковные достояния обычно превращались в сеньорию. В руках религиозных общин или прелатов скапливались огромные богатства, которые порой по количеству земли и различных прав были равны княжеским, и впоследствии мы увидим, какую роль в управлении землями играли эти прелаты и религиозные общины, поскольку, говоря «сеньория», мы говорим не только «доходы в виде повинностей», но еще и возможность управлять и распоряжаться. Под началом духовных владык находилось множество зависимых мирян самых разных рангов, начиная от вассалов-воинов, в услугах которых они, безусловно, нуждались для охраны столь многочисленного богатства, и кончая крестьянами и прочими «охраняемыми» из самых бесправных и неимущих.

Последние толпами стремились под охрану церкви. Но на самом ли деле жить «под пастырским посохом» было много благодатнее, чем «под рыцарским мечом»? Споры об этом начались давным-давно: в XII веке похвалам мягкости монашеского управления, которые слышались из Клюнийского аббатства, возражал, жестоко его критикуя, Абеляр{283}. В той мере, в какой возможно отвлечься от конкретики реальной жизни, вопрос о «посохе» и «мече» должен быть поставлен так: что лучше — упорядоченный хозяин, каким обычно бывало духовенство, или неупорядоченный? Проблема, похоже, остается неразрешимой. Но два фактора неоспоримы. Постоянство, свойственное религиозным учреждениям, и почтение, каким они были окружены, превращали их для бесправных и неимущих в особенно желанных покровителей. К тому же отдавшийся под покровительство церкви мог рассчитывать на спасение не только от земных бед, но и на не менее драгоценное спасение души, благодаря совершенному им богоугодному делу. В грамотах, которые были написаны в монастырях, охотно сулилась эта двойная выгода. В них утверждалось, что сделаться рабом церкви значит на самом деле стать по-настоящему свободным. При том что категории свободы и рабства не были точно определены, имелось в виду следующее: в этом мире человек будет принадлежать привилегированной и могущественной корпорации, а в другом он обеспечит себе «вечную свободу, которую дает Христос»{284}. И разве мы не находим документы, в которых благодарные паломники просят своего земного господина разрешить им подчиниться со всем их потомством посредникам Того, Кто даровал им исцеление{285}? В ту эпоху, когда формировалась сеть индивидуальных зависимостей, дом молитвы представлял собой самый сильный полюс притяжения.

Вместе с тем церковь, превратившаяся в феодальную эпоху в сильную земную власть, находилась под угрозой двух опасностей, в которых современники ясно отдавали себе отчет. Первой из них было забвение своего истинного назначения. «Как хорошо было бы быть архиепископом Реймсским, если бы не нужно было служить мессы», эти слова молва приписывает архиепископу Манассии, который был низложен папским легатом в 1080 году. Правдивый или нет, но этот факт из истории французского епископства относится ко времени весьма недостойных церковных правителей. После грегорианской реформы цинизм этого утверждения кажется и вовсе неправдоподобным. Зато прелат-воин, из тех «добрых рыцарей-церковников», о которых говорит немецкий епископ, уцелел на протяжении всей эпохи феодализма.

Вторая опасность была другого рода. Лицезрение несметных богатств, собравшихся в руках духовенства; недовольство и горечь, копящиеся в сердце «обделенных» наследников: их не радовали воспоминания о стольких прекрасных землях, когда-то отданных предками ловким монахам, умевшим запугать людей адскими муками; презрение воинов к слишком обеспеченной и безопасной жизни — все это питало в светской аристократии тот антиклерикализм, который оставил немало следов и весомых последствий{286}. И хотя неприязнь уживалась с приступами щедрости в час раскаяния или предсмертной тоски, ею было продиктовано не одно политическое пристрастие, не одно религиозное движение.

В феодальном обществе все связи человека с человеком уподоблялись самой трогательной из них, проникли вассальные отношения и в сферу духовенства, хотя это сословие знало более древнюю и иную по своей природе субординацию. Епископ требовал оммажа от динитариев своего капитула, от настоятелей своего церковного округа; каноники, получающие самые значительные пребенды, от своих менее богатых собратьев; главы религиозных сообществ от кюре относящихся к ним церковных приходов[47]. Проникновение в «небесный град» нравов, столь явственно позаимствованных у «града земного», не могло не вызывать множества нареканий у поборников церковной чистоты. Но зло было еще большим, потому что пастырь, помазанный святым елеем и творящий таинство причастия, должен был в знак своего подчинения вкладывать руки в руки мирянина. Но эта проблема была только частью другой, более значительной и наиболее тягостной, какую только знала церковь: проблемы назначения пастырей на церковные должности.

Поручать земным властям заботу о назначении духовных пастырей стали задолго до эпохи феодализма. Что касается деревенских приходов, которыми сеньоры распоряжались практически по своей воле, традиция назначать кюре восходила к возникновению системы приходов. А когда речь шла о епископах или аббатах? Единственным способом назначения, согласным с каноническим правом, были выборы: выбирало духовенство совместно с жителями, когда речь шла о епископах, монахами, когда речь шла об аббатах. Но в последние годы римского владычества императоры не стеснялись навязывать свою волю избирателям в городах, а порой и назначать епископов самостоятельно. Властители варварских государств переняли оба этих обычая и стали пользоваться вторым гораздо более широко. Что касается монастырей, которые зачастую не зависели непосредственно от короля, то в них назначал настоятеля основатель или его наследники. Суть дела состояла в том, что никакое серьезное правительство не могло терпеть, чтобы вне его контроля оставалось назначение столь значительной величины, которая, с одной стороны, несла большую религиозную ответственность, — ни один властитель, пекущийся о благе своего народа, не мог не интересоваться этой стороной жизни, — а с другой, была наделена большой властью непосредственно над людьми. Подтвержденная практикой империи Каролингов, идея назначения епископов королями превратилась в правило. В X веке и начале XI века папы и прелаты согласились с этим правилом{287}.

Но, как всегда, обычаи и институты, узаконенные в прошлом, должны были претерпеть изменения, оказавшись в атмосфере нового социума.

В эпоху феодализма, шла ли речь о традиции, земле, праве или обязанности, — все должно было материализоваться в какую-то вещь, которая, воплощая определенную ценность, переходила бы из рук в руки. Клирик, которого призвал мирянин управлять приходом, диоцезом или монастырем, получал от ктитора «инвеституру» в том виде, которая была принята. Епископу, в частности, как символ власти еще во времена первых Каролингов вручали посох{288}, к которому впоследствии было присоединено пастырское кольцо. Само собой разумеется, что эта передача знаков отличия главой мирян ничего не имела общего с церковным посвящением в сан, и с этой точки зрения, мирянин не был в силах создать епископа. Но мы грубо ошиблись бы, если бы предположили, что роль мирянина сводилась только к передаче прелату знаков его нового достоинства. Вместе с ними передавалось право действовать в новой должности и право получать доходы, оба этих права были неразделимы и давались одновременно. Церемония инвеституры достаточно откровенно подчеркивала ту существенную роль, какую играли в назначении на церковную должность мирские власти, что и так ни для кого не было тайной. Суть другой церемонии, наполненной куда более глубоким человеческим содержанием, была совершенно иной.

От клирика, которому поручали таким торжественным образом церковную должность, местный властитель или король ожидали в качестве вознаграждения безупречной преданности. Начиная с периода формирования вассальных отношений при Каролингах, никакие добровольно принесенные обязательства, по крайней мере, в верхних слоях общества, не считались данными всерьез, если не были оформлены обрядами, сложившимися еще при франках. Именно поэтому короли и герцоги привыкли требовать от аббатов и епископов при их назначении оммажа; деревенские сеньоры требовали порой того же и от своих кюре. Но оммаж был по самому своему существу обрядом подчинения. И к тому же весьма почитаемым обрядом. Зависимость представителей духовной власти от мирских властей не только демонстрировалась этим обрядом, она им еще и подкреплялась. В результате соединения двух формальных ритуалов — оммажа и инвеституры — возникало опасное уподобление должности прелата феоду вассала.

Прерогатива королевской власти — право назначать епископов и аббатов — не избежала того дробления, которое было характерной чертой эпохи феодализма и которому подверглись все королевские права, это право стали присваивать себе могущественные сеньоры. Но в разных странах дело с дроблением королевской власти обстояло по-разному. Поэтому разными были и назначения на церковные должности. Во Франции, особенно на юге и в центре, много епископств попали во власть крупным и даже средним баронам, что повело за собой большие злоупотребления: от наследственной передачи должности от отца к сыну до откровенной торговли. Совсем по-иному обстояло дело в Германии, где короли сумели остаться господами почти всех епископских кафедр. Хотя, разумеется, и короли не руководствовались при назначении на должность епископов только соображениями духовности. В первую очередь им нужны были прелаты, способные управлять, а значит, и сражаться. Бруно, епископ Туля, ставший впоследствии святейшим папой Львом IX и святым, был обязан епископской кафедре прежде всего своим качествам воина, которые он подтвердил, командуя войском. Бедным церквям король, как правило, давал богатых епископов. И не пренебрегал подарками, которые, согласно обычаю, должен был дарить вводимый во владение — не важно, чем именно, — церковной должностью или феодом с военной службой. В целом, нет сомнения, что имперский епископат при Саксонской и Салической династиях не слишком отличался по части образованности и по части морального облика от духовенства соседних стран. Но с того времени, как духовным стало необходимо подчиняться мирской власти, для церкви, безусловно, было лучше подчиняться самой высокой власти, обладающей самым широким кругозором.

Настало время грегорианской реформы. Об удачах и неудачах этой страстной попытки высвободить духовные силы из тисков мирского и отвести мирским властям скромную роль подчиненных и помощников в великом деле Спасения, здесь рассказывать не место. Мы в нескольких словах опишем, к чему она привела, не вдаваясь в нюансы национальных вариантов.

Основное усилие реформаторов не касалось системы приходов. По чести сказать, в юридическом статусе приходов мало что изменилось. Более мягкое название «патронат» заменило старое и откровенно грубое «владение», и епископу было вменено в обязанность контролировать своей властью выбор лиц на церковные должности. Эти нововведения значили не так много по сравнению с правом назначения на должности, которое практически было сохранено за сеньорами. Новым и значимым было явление, которое принадлежало скорее к области реальности, чем к области юридических установлений: путем дарения или покупки большинство сельских церквей перешли из рук мирян к церковным учреждениям, в основном к монастырям. Однако преимущества сеньоров уцелели. Другое дело, что пользовались ими теперь те из них, кто принимал участие в войсках клириков. Вышесказанное лишний раз подтверждает тот факт, что сельская сеньория в социальной структуре феодализма была более древним, чем другие, институтом и, как оказалось, наиболее прочным.

Что касается верхов церковной власти, то наиболее откровенные формы их подчинения светским властям были упразднены. Не стало больше монастырей, открыто принадлежащих мирским семействам. Не стало больше баронов-рыцарей, которые выдавали себя за аббатов. Не стало больше инвеституры, которая своими символами вводила в заблуждение, предполагая дарование духовной власти: жезл заменил посох и кольцо. Специалисты по церковному праву утверждали, что по-новому понятая инвеститура означает вступление в права над материальными благами, исполнение же религиозных обязанностей препоручается совершенно другим образом. Выборы были признаны единственным способом, каким подбирали для должности пастыря. Все мирские, даже в качестве простых избирателей, были исключены из постоянно участвующих в выборах епископа. На протяжении XII века вырабатывалась процедура избрания епископа; в конце концов выбирать его было доверено коллегии, состоящей из каноников кафедрального собора. Это было новой чертой по сравнению с первоначальным законом, по которому епископов выбирали совместно и клирики, и миряне, и свидетельствовала эта черта о растущем отдалении духовного мира и профанного.

Однако процедура выборов была не такой уж легкой, так как дело не ограничивалось простым подсчетом голосов. Решение должно было принадлежать не простому большинству, а «большинству святых голосов», как гласит традиционная формула. Какое меньшинство устоит перед соблазном поспорить с победившим большинством, упрекая его в отсутствии второго, не менее важного качества? Результаты выборов без конца подвергались сомнению. Споры церковных провоцировали верховные власти на вмешательство: вмешивались папы, вмешивались и короли. Трудно предполагать, что выборы проходили без предвзятости, без личных или местных, тайных или явных пристрастий. Самые разумные из канонистов никогда не отрицали, что контроль власти с более широким кругозором мог принести только пользу. Но здесь-то и сталкивались верховные власти церкви и верховные власти государства. С течением времени в обществе произошла перегруппировка политических сил, мелкие бароны почти повсеместно перестали участвовать в жизни государства, предоставив важные решения королю и самым крупным баронам. Став полновластными властителями на своих землях, бароны с гораздо большим успехом могли пускать в ход всевозможные средства давления и воздействовать ими на церковных. Одним из таких средств было присутствие светских на выборах, которое в 1122 году было узаконено конкордатом, заключенным между императором и папой. Наиболее уверенные в своем могуществе монархи не стеснялись иной раз впрямую ставить свои кандидатуры. История второго периода феодализма, равно как и последующих веков, полна возмущениями всего католического мира по поводу назначения то настоятеля, то епископа. Грегорианская реформа, хотя в какой-то мере и пыталась, не могла отобрать у мирских властей права назначать самим или хотя бы контролировать назначение главных сановников церкви, права, без которого эти власти, собственно, и не могли бы существовать.

Как мы увидим, церковь по средневековой доктрине была связана с королем особенными и тесными узами. Кроме того, епископы и аббаты владели еще и обширными сеньориями, что нагружало их обязательствами по отношению к королю, точно так же, как любого светского барона, поэтому никто не сомневался в законности их подчинения светским властям. Поэтому реформаторы ограничились тем, что потребовали от властей иных форм обращения с духовными, более достойными их сана. Никого не смущало, что прелат приносит клятву верности. Относительно же оммажа было решено, что эта церемония не для прелатов. Такова была теория, ясная и логичная, которую с конца XI века продолжали развивать в полном согласии и папы, и теологи. Практика очень долго ей сопротивлялась. Но мало-помалу доктрина завоевала популярность. К середине XIII века она восторжествовала почти повсюду. Кроме одного, правда, очень немалого по величине исключения. Франция, страна вассалитета по преимуществу, упрямо оставалась верной традиционной практике. Особый случай составляли специально дарованные привилегии, но в целом Франция оставалась верна своим традициям вплоть до XVI века. Людовик Святой, призывая к порядку одного из епископов, без малейшего смущения заявлял: «Вы мой человек, вы вкладывали свои руки в мои», нет более красноречивого свидетельства удивительной прочности феодальных отношений, которыми была проникнута даже духовная область{289}.


2. Вилланы и буржуа-горожане

Кроме аристократии и духовенства литература, проникнутая рыцарским духом, отводила место еще «вилланам» или «мужланам» как некой единой нерасчлененной массе. В действительности это огромное количество народа было разделено на различные группы весьма ощутимыми разграничительными линиями. Начнем с того, что собственно вилланы в самом точном смысле этого слова тоже подразделялись на множество групп. Юридические права, размечающие степени зависимости от сеньора, противопоставляли эти группы сначала мягко, а затем приводили к противопоставлению «свободных» и «рабов». Наряду с разными юридическими статусами, не смешиваясь с ними, сельское население разделяли еще и экономические факторы. Приведем самый простой, но показательный пример: какой землепашец, гордившийся своими лошадьми, мог позволить считать себя ровней безлошадному бедняку из своей же деревни, который обрабатывал свой жалкий клочок земли с помощью одних только своих рук?

Отделена от крестьянского населения была и группа тех, кто занимался благородным делом управления, а также небольшие, собственно, еще зачаточные группы торговцев и ремесленников. Из этих зерен экономическая революция второго этапа феодализма прорастила обильную поросль очень разветвленного и социально разнообразного городского населения. Изучение социальных групп, так тесно связанных с профессиональными признаками, не может обойтись без углубленного внимания к их экономическому состоянию. В нескольких словах мы обозначим местоположение этих групп в структуре феодального общества.

Ни один из разговорных языков Европы не располагал словами, которые позволили бы отделить в качестве места обитания ville от village (город от деревни). «Ville», town, Stadt одинаково прилагались к обоим типам населенных пунктов. Burg (бург) обозначал всегда укрепленное место. Словом «Cité» обозначали главный город диоцеза или какой-либо другой центр исключительной важности. Зато с XI века французское слово «буржуа» (горожанин), ставшее очень быстро общеупотребительным во всей Европе, сразу было противопоставлено и «шевалье» (рыцарю), и клирику, и виллану. И если населенный пункт продолжал оставаться безликим, то люди, которые в нем жили, во всяком случае самая энергичная и самая подвижная в силу профессиональных занятий их часть, торговцы и ремесленники, стали носить специфическое название — буржуа и заняли особое, только им принадлежащее место в социальной иерархии.

Но не стоит настаивать только на противопоставлении. Буржуа-горожанина в начальный период феодальной эпохи роднил с рыцарями воинственный дух и ношение оружия. Наравне с крестьянами горожане достаточно долго занимались земледелием, обрабатывая поля, которые зачастую кончались за городской оградой; выгоняли они за городские стены и скот попастись на ревниво охраняемых коммунальных пастбищах. Разбогатев, они сделаются владельцами деревенских сеньорий, которые приобретут на свои деньги. Впрочем, мы знаем, что воображать, будто рыцари ничуть не заботились о приобретении богатства, значит плохо представлять себе рыцарей. Что же касается буржуа, то деятельность, которая, казалось бы, приближает их к другим сословиям, была для них всегда побочной, они были словно бы свидетелями и спутниками старинных образов жизни, которые мало-помалу тоже менялись.

Буржуазия жила переменами. Сутью ее жизни была разница между покупной ценой и продажной, между отданным в долг капиталом и полученным обратно долгом. И поскольку законность этого промежуточного дохода, который не представлял уже простую оплату труда рабочих рук или перевозки, отрицалась теологами, а рыцари просто не понимали, откуда этот доход берется, то и поведение, и моральные ценности, которыми жило сословие горожан, находилось в противоречии со всем тем, к чему привыкли окружающие. Горожанину хотелось пускать свои земли в оборот, сеньориальные путы, которые связывали его по рукам и ногам, были для него невыносимы. Ему было необходимо проворачивать свои дела как можно быстрее, и по мере того, как эти дела ширились и развивались, у горожанина возникали все новые и новые юридические проблемы; медлительность, усложненность, устарелость традиционной юриспруденции возмущали буржуа. Обилие властей, которые делили город на подвластные им территории, воспринималось им как препятствие его торговым операциям и оскорбление солидарности, свойственной его сословию. Многочисленные иммунитеты, которыми пользовались как духовное, так и рыцарское сословия, воспринимались буржуа как помеха его свободному предпринимательству. На дорогах, по которым он странствовал без устали, он равно ненавидел как сборщиков бесконечных пошлин, так и замки, откуда коршунами набрасывались на его караваны грабители-рыцари. Словом, все институты, которые создал мир, где буржуа-горожанин занимал пока еще очень маленькое место, либо притесняли его, либо связывали. Способные как на завоевание силой, так и на покупку за звонкую монету, тесно сплоченные горожане были хорошо подготовлены и к экономической экспансии, и к возможным насильственным мерам; город, который они мечтали создать, был бы инородным телом в структуре феодального общества.

В самом деле, коллективная независимость, которая была страстной мечтой стольких городских коммун, редко когда поднималась выше довольно скромной административной автономии, которой им удавалось добиться. Но, добиваясь возможности избавиться от произвольных принуждений местных тиранов, горожане довольно скоро обнаружили новое средство — вполне возможно, оно было крайним средством, однако опыт убедил их, что оно было наиболее верным: они стали обращаться к самым крупным властям провинции или страны; эти власти были озабочены проблемами порядка на обширных территориях и, постоянно нуждаясь в финансах, были заинтересованы — горожане сумели это очень хорошо понять, — в процветании богатых, которые могли бы при случае платить им дань. Так города стали добиваться автономии и этим еще больше разрушали феодальную структуру, характерной чертой которой было разделение власти.

Появление на исторической сцене нового сообщества горожан было отмечено особым знаменательным ритуалом, который они совершали, готовясь к какому-либо совместному действу, включая бунт, — они давали друг другу клятву верности. До появления горожан общество состояло из отдельных индивидуумов. С их появлением родился коллектив. Они были сообществом, объединенным общей клятвой, и во Франции его стали именовать «коммуной». Вопль возмущения буржуазии в дни восстаний, крик о помощи горожан в минуты опасности пробуждал в сословиях, которые были до этой поры главными хозяевами общества, долгое эхо ненависти. Почему к этому «новому и отвратительному имени», по словам Гвиберта Ножанского, было проявлено столько враждебности? В этой враждебности соединилось немало чувств: беспокойство власть имущих, почувствовавших угрозу своему авторитету и доходам; опасения церковных владык, и небезосновательные, перед амбициями этой мало уважающей их группы людей, которых они теснили своими церковными «свободами»; презрение или озлобление рыцарей против торгашей; благородное негодование, поднимающееся в сердце пастыря против этих «ростовщиков» и «рвачей», черпающих свои доходы из нечистых источников{290}. Но были и другие причины, более глубокие.

В феодальном обществе клятва в дружбе и обещание помощи с самого начала была основой для отношений между людьми. Но это обещание шло снизу вверх, привязывая слугу к своему господину. Новизна клятвы в коммуне была в том, что ее давал равный равному. Безусловно, и эта клятва давалась не впервые в истории. Подобные клятвы, как мы увидим, давали «одни другим» собратья в народных «гильдиях», которые запретил Карл Великий; позже их приносили члены «мирных содружеств», наследниками которых очень во многом и стали городские коммуны. Так же клялись и купцы, когда объединялись в небольшие компании, которые тоже назывались «гильдиями»; возникшие из необходимости вести торговлю и бороться с опасностями, связанными с этим ремеслом, гильдии, еще до начала борьбы городов за автономию, стали самым ранним проявлением солидарности буржуазии. Но только во время коммунального движения клятвы верности распространились с такой широтой и обладали необычайным могуществом. По словам одного проповедника, «заговоры» множились с такой быстротой, что напоминали «переплетение колючего шиповника»{291}. Коммуна и была тем революционным ферментом, который был ненавистен обществу, построенному на иерархии. Безусловно, эти группы горожан ничего не имели общего с демократией. Крупные буржуа, которые и были подлинными создателями этих коммун, не без труда заставляли идти за собой простых горожан и были для них жестокими хозяевами и безжалостными кредиторами. Но, заменив обещание повиноваться в благодарность за покровительство обещанием взаимной помощи, буржуа-горожане принесли в Европу элемент новой социальной жизни, глубоко чуждой по духу той, которую мы называем феодальной.


Книга вторая.