Филонов — страница 9 из 24

– Помилуйте, что же общего между вашими буйными и моими скромными холстами, – протестовал Гауш.

– Мы свободолюбивы, вы будете внепартийным членом нашего общества, – неубедительно сюсюкал Ларионов.

– Я понимаю, кажется, вас; вы хотите, что бы я был участником вашей выставки, вам нужны деньги, я рад был бы содействовать этому, если бы не моя трата на мебель; да, кроме того, не прошло ещё и года, как я поиздержался в размере нескольких тысяч на выставку, устроенную Коровиным[10] и другими. Дав им крупную сумму, я получил в благодарность только одни неприятности.

Филонов продолжал думать о том, как различна жизнь богатого и бедного художников; бедный и богатый с точки зрения толпы являются различной породой живых существ – делателей картин. Для бедного вся жизнь строится исключительно в плане занятия живописью; живопись – главнейшее, доступное ему удовольствие жизненное, он заботится о добыче денег, поскольку хочет заниматься любимым искусством; но являются деньги, художник становится богат, и с деньгами появляется целый ряд удовольствий, которые расставили свои сети на богача как на некоего красного зверя.

Бедняк сидит в своей мастерской, женская любовь, даже она отворачивается от бедняка.

Филонов думал: вот у Гауша так много денег, а он вспоминает и будет вспоминать несколько лет, как он истратил несколько тысяч на художников и на искусство… то, что может быть полезным для целой эпохи, то, что может укрепить нарождающийся талант, раскрыть ему крылья и до известной степени приобщить к славным делам и дающего… жалеет на дело художества и не удивляется; искусство для художников часто является религией… толстосум не пожалеет десятков и сотен тысяч на церковь, на монастырь, почему же богачи не могут проникнуться к художеству тем же религиозным чувством любви, лишённой оттенка эгоистического себялюбия – сделать не для себя, как это делает коллекционер, а забыв о себе, для других…

– Mr. Гауш, – сказал Ларионов, – вам звонил доктор Кульбин, он устраивает эту выставку, он сам хотел к вам приехать, но задержан делами, поручил нам просить вас… от лица доктора Кульбина и нашего общества… одолжить сумму денег, после открытия выставки деньги вам с благодарностью будут возвращены…

Гауш подумал:

– Завтра утром я завезу вам деньги на выставку, но убедительно прошу вернуть их мне при первой возможности.

На другой день ровно в одиннадцать часов утра, когда на выставке были почти все её устроители, появился Гауш и, улыбаясь, передал деньги.

– Вам, Кульбин, как председателю «радикалов».

– А ваши картины?

– Если это так необходимо, то завтра разрешите мне прислать, только прошу повесить их где-нибудь в уголок.

Гауш огладывался по сторонам:

– А ведь это старинный дом, какие чудесные пропорции, смотрите, на потолке сохранилась живопись, и довольно искусная, орнаменты, а эта печная двёрка и совсем хороша, вы знакомы с моей идеей «музея старинного Петербурга»?

Гауш присел около печки и рассматривал двёрку из чёрного чугуна; на ней был отлит барельеф: рыцарь в латах и шлеме на скачущем коне.

– Я обязательно переговорю с новым владельцем об этой двёрке, она очень занятна.

– Можно с рабочими, они будут ломать дом, у них можно и купить эту старую никому не нужную вещь, – сказал Филонов…

Разговор происходил в большой комнате, стены которой были выкрашены чёрной краской; эту комнату выбрал себе Филонов, и покраска была произведена по его указанию.

Филонов успел повесить несколько своих картин, а «Собака, нюхающая труп женщины» и «Пир в ночном городе»{49} стояли у стены.

Гауш заметил картины Филонова. Он никогда раньше не видел живописи его, но слыхал о ней от Кульбина; Гауш подошёл к «Собаке у трупа» и сказал:

– Оригинальная техника, но я не понимаю выбора сюжета, почему молодые, – и сделал ударение на этом слове, – влекутся к темам почти патологическим!? Но я спешу, на досуге я заеду, рассмотрю, и мы потолкуем… Но здоровье прежде всего, здоровье, много здоровья, и тогда всё – и твердь, и тополь, пронзающий её, и искусство – всё будет возбуждать, настраивать на иные темы, – и Гауш приподнял цилиндр, и его модное пальто с бобровым воротником исчезло в дверях.

На Филонова визит Гауша произвёл сильное впечатление, почти удручающее.

Филонов во время лет своего затворничества в Академическом переулке жил вне соприкосновения с жизнью; он терпел лишения, голод, выкраивал свою жизнь из крохотных лоскутков бережливости; но жизнь доставала его когтями своей загребастой лапы, но от неё страдали, главным образом, физические стороны филоновского бытия; жизнь не касалась искусства, и Филонов чувствовал себя черепахой, которую от острых сучьев оберегает толстый шлем.

Теперь – наоборот; выставка ещё не была открыта, филоновских картин ещё никто не видал, а он чувствовал себя черепахой, мудрой, самоуверенной, но с которой совлекли её самооборону.

И особенно этот монолог Гауша о куске старого чугуна в зале, где выставлены впервые на свет его многолетние труды, ранил Филонова в самую сердцевину, и он говорил самому себе: Гауш – сам художник, он может понять более, чем другие, и что же? Об этой негодной двёрке он беспокоится. Этих двёрок можно встретить в каждом городе, а мои картины – новые, несущие миру возможность новых эстетических переживаний, впечатлений…

Отовсюду нёсся стук молотков, шарканье передвигаемых по сухому старому паркету высоких лестниц, по которым быстро взбирались рабочие, держа в зубах гвозди, в руке молоток, чтобы оставшуюся свободной руку протянуть, изгибаясь, с вершины лестницы за картиной…

– А «Панну» Городецкого почему же не повесили? – слышался голос Кульбина в соседней комнате…

– Вот сейчас Евреинова «Сцены в гареме» развесим, а сверху пойдёт и «Панна на рогоже»{50}.

Филонов ходил из угла в угол и думал:

«Моя теория об эстетических величинах права. Единицы, отстающие от бега времени, призванные владычествовать над размышляющим веком, и рядом – море бесконечно малых эстетических величин; они комарами, тучей вьются над современной им душой.

Они – “печные двёрки”, обычная архитектура домов, картины из эстампных магазинов, всё то, на что общество тратит миллионы, искусство шаблонное, встречающееся на каждом шагу, подобострастно угодливое, никого не задирающее, не противоречащее…

Искусство, созданное по законам известным, отнюдь не отличающееся от бывшего вчера или позавчера… И мир выдвинул, конкурируя с ним, одну из своих бесчисленно всюду разбросанных малых величин художества… печную двёрку…»

Глава XI. Вернисаж{51}

Был первый день Рождества. Федотыч ещё с девяти часов поставил у вешалки пятерых парней, они наклеили белые ярлыки у крючков вешалок и приготовили куски мела, чтобы писать крупные номера на калошах. Полы во всех комнатах ещё не просохли от мытья, а там, где паркет, полотёры старательно навощили его и отполировали…

Выставка имеет праздничный вид.

Федотыч говорит, что сегодня открывается пять выставок; он предсказывает успех; напротив, на углу Морской, выставка «Фантастов и неореалистов»{52}; Федотыч не одобряет её, говоря:

– Очень уж много длинношеих девушек, у меня традиции стародавние, мне сам Серов говорил: «Главное, Федотыч, пропорции, и чтоб в красках крика не было», вот у вас, Mr. Филонов, хотя мне временами непонятно, но, чувствую, рисунок силён, у вас и движение и прочее, очень натурально. Вы ко мне, Mr. Филонов, пожалуйте, как-нибудь, в Новую деревню, у меня домишко и собрание картин очень приличное: два этюда Левитана, «Головка» Владимира Маковского и прочее.

Я ведь выставками двадцать пять лет занимаюсь, конечно, наше дело маленькое, дерево поставил, обтянул холстом, картины развесил, ну, и при вешалке, чтобы пальто не перепутать, иной придёт в рыженьком, а норовит уйти в бобрике, наше дело маленькое… вам, господа художники, смотреть надо, а нам тоже глядеть в оба… Выставка очень удачная, а два создают: Кульбин и господин Филонов… Кульбин кораблём управляет, а груз и ценность за Филоновым; хотя трудно сказать, чтобы сразу надеяться на настоящее внимание; для него много времени надо; возьмите пейзаж, дело простое, а пока Левитан в силу вошёл, я тоже ведь, знаю, бился долго…

Филонов слушал Федотыча, стоя у окна в передней; сквозь незамерзшее ему были видны крыши надворных сараев, на которые мягко ложился снег. Около слухового окна вертелось два голубя, причём один, сидевший в глубине его, вертел головкой так, как будто приглашал зайти внутрь другого, нервно ходившего взад и вперёд по белизне крыши.

– Господа, хлопнула дверь, замечайте, какой первый посетитель… чёрный или белый…

– А разве это что-нибудь значит? – спрашивала кассирша, раскладывая каталоги и открытки…

В передней слышались голоса, и наконец на пороге зала показался белый, серебряный старик с очень розовым лицом, в руках он держал шапку, шуба с большим воротником была расстёгнута, Федотыч стоял рядом в дверях, держа в одной руке палку, в другой ботинки первого посетителя.

– Поздравляю вас, господа, – обратился старик к группе художников, стоявших и сидевших у кассы, с открытием «Стефаноса»; моя фамилия – Нос{53}, но самым большим и изумительным совпадением является, что сегодня день Стефана{54}, правда, занятно… Но, господа, извините, вот он, – и Mr. Нос указал на Федотыча, – хочет снять с меня обязательно шубу, войдите в моё положение, она семь тысяч стоит, ну как я могу доверить её вешальщику, у него такого залога нет, если разрешите, господа, то, так и быть, я всё это здесь около кассы положу на общую художественную ответственность, – и Mr. Нос пошёл по выставке…