Философская традиция во Франции. Классический век и его самосознание — страница 9 из 46

Однако настоящие тревоги и неприятности начались в 1561 г., когда Рамус открыто перешел в протестантизм. По временам ему грозила высылка из Парижа, он боролся против включения в состав Университета иезуитского коллежа, враждовал с профессорами-католиками, ему грозили оружием и обвиняли его в атеизме. В 1567 г. ему пришлось бежать в лагерь возглавлявшего войска гугенотов принца Конде, а тем временем значительная часть его рукописей была уничтожена. В следующем году он сбежал из Парижа, или, по официальной версии, отправился в Германию и Швейцарию знакомиться с тамошними университетами. В действительности он рассчитывал получить здесь кафедру. Однако и в университетах стран победившего протестантизма господствовал Аристотель. Рамус получил отказ в Страсбургском университете именно по причине своей нелюбви к Аристотелю и Евклиду. В Гейдельбергском университете он тоже встретил отказ, и тоже из-за своего антиаристотелизма. То же самое происходило в Швейцарии, где Рамус благодаря своему непримиримому отношению к Аристотелю приобрел врага в лице Т. де Безы, преемника Кальвина. Ведь сам Кальвин объявлял учение Аристотеля основой философского образования.

Вернувшись в Париж, он оказался в изоляции, поскольку читать лекции ему запретили, а 26 августа 1572 г. в его дом ворвались убийцы. Его тело выбросили из окна, а затем протащили на веревке до Сены, где отрубили голову и бросили останки в воду.

К. Марло описал смерть философа в своей пьесе «Парижская резня», где убийцами Рамуса становятся герцог де Гиз и герцог Анжуйский. В роковую ночь между убийцами и философом происходит такой разговор:


Герцог Анжуйский

Кто это вам попался?

Рец

                               Королевский

Профессор логики философ Рамус.

Гиз

Убить его.

Рамус

                   О боже милосердный!

Чем досадил вам Рамус, ваша светлость?

Гиз

Да тем, что по верхам наук скользил

И ни одной не изучил глубоко.

Не ты ли поднял на смех «Органон»,

Назвав его собраньем заблуждений?

Любого плоского дихотомиста,

Который к эпитомам сводит все,

Не ты ль считал ученым человеком

И утверждал на этом основанье,

Что вправе он, в Германию уехав,

Казуистически ниспровергать

Все аксиомы мудрых докторов,

Поскольку, ipse dixi, argementum

Testimonii est inartificiale?

А я отвечу на посылку эту

Тем, что тебя убью, и доказать

Противное твой nego argumentum

Не сможет. Заколоть его!

Рамус

                                  Постойте!

Позвольте слово молвить…

Герцог Анжуйский

                                    Говори.

Рамус

Не для того я попросил отсрочки,

Чтобы прожить еще хотя б минуту,

Но только для того, чтоб защитить

Мои труды от ложных обвинений,

Которые на них возводит Шекий

За то, что в трех коротких положеньях

Сказал я больше, чем в трактатах он.

Нашел я искаженья в «Органоне»

И от ошибок текст его очистил.

А что до Аристотеля, то я

Всегда считал, что стать, его не зная,

Философом и логиком нельзя.

Вот почему тупые сорбоннисты

И мнят, что в их писаниях копаться –

Куда важнее, чем служить творцу.

Гиз

Как! Мужику вы рассуждать даете,

Вместо того чтоб в ад его спровадить?

Герцог Анжуйский

Подумайте, как много в нем гордыни,

Хоть он простого угольщика сын!

(Закалывает Рамуса.)[63]


Антиаристотелизм Рамуса еще не был революцией в философии. Большинство позднейших исследователей сходится на том, что Рамус не только не предложил альтернативы аристотелевской логике, но и сам остался по существу перипатетиком (и сам он в конце жизни называл себя единственно верным последователем Аристотеля). Однако ему удалось выразить настоятельную потребность философии своего времени в переменах, которую он сформулировал пусть и наивно, но предельно честно: от Аристотеля к Платону. Его собственные сочинения носят характер учебников, и его влияние распространялось преимущественно на практику преподавания, отчего в наши дни он оказался почти забыт. Во всяком случае, его современник Монтень, обладавший большим литературным талантом, сегодня видится нам фигурой более крупного масштаба. Однако и Монтеню нужно было опираться на собратьев по духу, самым значительным из которых был в ту эпоху Пьер де Ла Раме. Самое же главное – эпоха нуждалась в оригинальном уме, который бы поднял бунт против мертвого догматизма той фигуры мысли, что на протяжении многих столетий носила имя Аристотеля[64].

Монтень

У Монтеня мы можем найти все: коренящееся в себе самом бесконечное сомнение, религию, стоицизм. Напрасно полагать, будто он исключал какую-либо из этих «позиций» или навсегда признавал ее своей. Однако в собственном многосложном «я», открытом всем и вся, которое он постоянно изучал, Монтень, вероятно, в конечном итоге, нашел место всем неясностям, тайнам всех тайн, и еще чему-то такому, что было истиной в последней инстанции.

М. Мерло-Понти. Читая Монтеня

Во времена больших потрясений и великих перемен рождаются фигуры, которые всем своим существом выражают переходный характер своей эпохи. Они принадлежат в равной мере и старому, и новому, и в то же время – ни тому, ни другому. Они твердо стоят на своей исторической почве, но при этом они – сами по себе. Читая записки таких людей, можно увидеть физиономию их эпохи, и в то же время непрестанно удивляться тому, насколько порой чужды ей были сами авторы. Недостаточно сказать, что они предвосхитили какую-то грядущую эпоху, хотя в каком-то смысле это, конечно, так и есть. Однако предвосхитить – вовсе не значит стать своим для этих грядущих времен, ибо этим еще не наступившим временам эти люди столь же чужды. Мы бы предпочли сказать, что такого рода люди отрываются от своего берега, не приставая ни к какому другому.

Мы, разумеется, не забываем о том, что ни одному человеку не дано быть независимым от того, что его окружает. И вместе с тем, мы допускаем, что некоторые люди способны начать мыслить не так, как их современники. При жизни они слывут чудаками, а у последующих поколений (если последующим поколениям есть до них какое-нибудь дело) могут приобрести репутацию зачинателей нового стиля мысли или письма. И вместе с тем, для грядущих времен они так же архаичны, как были непонятны для своего времени. Такого рода фигурой и был Монтень – по выражению Ж. О. Ламетри, «первый француз, который осмелился мыслить»[65].

Мишель Экем де Монтень (1533–1592) является ключевой фигурой для философии XVI в. Во многом его фигура была фигурой посредника – посредника между Средневековьем и Новым временем, посредника между гугенотами и католиками (он заслужил уважение и Генриха III, и Генриха Наваррского, но, будучи твердым католиком, скончался, слушая мессу). Он с гордостью говорил о своем благородном происхождении, но, по правде говоря, это благородство было сравнительно недавним – поместье и титул Монтень купил лишь его прадед-торговец в 1477 г. А мать его и вовсе происходила из еврейской семьи. Возможно, этим и объясняется отсутствие прочных семейных связей, которые могли бы намертво привязать Монтеня к той или иной из враждующих партий, которые скреплялись не столько религиозными, сколько клановыми узами. Кроме того, хотя он часто упоминает о своих знакомых дворянах, большей частью он имел дело сперва с бордоскими горожанами, а потом со своими крестьянами. В общем, это был типичный гасконский помещик, со всеми достоинствами и недостатками, присущими провинциальному дворянству, мысли которого больше заняты сельским хозяйством, нежели политикой.

Совсем не замечать происходящего в политической жизни Франции Монтень, конечно, не мог. Во-первых, в те неспокойные времена его дважды избирали мэром Бордо. Во-вторых, в долине Гаронны, где стоял его замок, проживало много гугенотов, и во время первых двух религиозных войн XVI столетия (т. е. в 1562–1563 и 1567–1568 гг.) они вели боевые действия против католических армий. Во время третьей войны (1568–1570) королевские войска перемещались и к югу, и к северу от замка Монтень, а после Варфоломеевской ночи в Бордо имела место аналогичная резня (3 октября 1572 г.). Впоследствии враждующие армии продолжали перемещаться по долине Гаронны, а в 1587 г. в замке Монтень обедал сам Генрих Наваррский[66]. Таким образом, Монтень никогда не мог забыть о той политической реальности, что окружала его со всех сторон и проникала сквозь стены его дома. Когда в стране идет затяжная гражданская война, ее трудно не замечать.

Точно так же Монтень вписывается в интеллектуальный климат своей эпохи[67]. Типичное для гасконского дворянина домашнее воспитание не привило ему вкуса к богословским тонкостям, но позволило полюбить латинских авторов, которым он с тех пор отдавал предпочтение перед греческими. Впрочем, серьезное знакомство французской читающей публики с греками только начиналось. Пока эта великая культура была представлена едва ли не исключительно Аристотелем, причем не оригинальным, а почти скрывшимся под напластованиями схоластических комментариев и толкований. Во всяком случае, Монтень, кажется, куда чаще говорит о людях и событиях, описанных Плутархом, нежели о своих современниках. Порой кажется, что он мог бы вслед за героем «Романа о Розе» сказать: