Солнце приобрело ярко-багровый оттенок, в воздухе легкая прохлада. Мы с Джейкобом Нидлменом проговорили несколько часов подряд, но ни один из нас не утомился от этого просветленного битья баклуш. Мы переходим к вопросу ложных верований.
Философ, по мнению Нидлмена, подобен вышибале в ночном клубе идей.
— Своим мнениям он говорит: «Вы — мои мнения. Откуда вы взялись? Меня вы не спрашивали. Я не исследовал вашу пригодность. Но я придерживаюсь вас. Вы завладели моей жизнью».
Я задумываюсь о своих собственных мнениях и о том, как они покорили мой разум. Подобно другим коварным захватчикам, они заставили меня полагать, будто я сам призвал их. Было ли так на самом деле? Или они заявились без приглашения, эти чужие идеи, и вырядились в мои одежды?
Я вновь возвращаюсь к манящему, загадочному «проживанию вопросов». Что же это такое?
Джейкоб объясняет, что он умеет отличать обычное вопрошание от глубокого. Обычное вопрошание скользит по поверхности — как в случае с Сири. Глубокое же вопрошание неспешно, оно обволакивает.
— Если я по-настоящему проживаю вопрос, я позволяю ему завладеть мной, и тогда это состояние глубокого вопрошания, в которое я погружаюсь, способно преобразовывать само по себе.
— Проживаете вопрос?
— Да-да, проживаю вопрос. Долгое время держу его на задворках разума. Живу вопросом. Не просто ищу ответ. Мы слишком часто перескакиваем сразу к решению.
Звучит неплохо. Я готов провести остаток дней, проживая вопросы. Но как же насчет ответов? Где их место? В этом как раз упрекают философию: сплошные разговоры, бесконечные вопросы и никаких ответов. Этот поезд вечно отправляется и никогда не прибывает.
— Ничего подобного, — говорит Нидлмен. — Философию определенно интересует конечная точка; но в путешествии недопустима спешка. Только так можно быть уверенным, что вы достигните не просто разумных ответов, но «ответов сердца». Другие ответы — «ответы головы» — не только менее интересны, но по сути своей и менее верны.
Чтобы достичь ответов сердца, требуется не только терпение, но и готовность встретиться лицом к лицу со своим незнанием. Нужно не спешить решить вопрос и поставить очередную галочку в бесконечном списке, а побыть наедине с сомнениями, загадками. На это нужно время. И смелость. Над вами будут смеяться. И пусть, говорят Джейкоб Нидлмен и Сократ. Смех — цена мудрости.
Как-то раз я разговаривал со своей приятельницей Дженнифер. То есть как разговаривал: я говорил, а она слушала, как я прохожусь по своему обычному списку тревог.
— У меня проблема с распределением, — сказал я. — У меня всего вполне достаточно, но оно неровно распределено. Вот, например, волосы. На груди и в носу волос хоть отбавляй, а на голове — не очень. Труднее обстоит дело с успехом. Тут уже дело не в распределении, — объяснял я, — мне его действительно недостает. Я недостаточно успешен.
Дженнифер немного помолчала, как делает человек, собирающийся сказать нечто ценное или, может быть, раздумывающий, как удрать. К счастью, имело место первое.
— А как выглядит успех? — спросила она.
— Как выглядит успех? — переспросил я.
— Ну да. Как выглядит успех?
Обычно, если повторяешь адресованный тебе вопрос, человеку кажется, будто он должен помочь, подвести тебя к ответу. Но не в случае Дженнифер. Мой вопрос вернулся ко мне, словно бумеранг, и ударил меня по лбу. Как же выглядит успех? Такое мне никогда не приходило в голову. Успех я всегда оценивал с точки зрения количества, а не внешнего вида.
И ведь как важна формулировка! Дженнифер могла спросить: «Почему ты желаешь успеха?» или «Насколько успешным ты хочешь быть?». Такие вопросы я бы оттолкнул от себя, отмахнулся от них, словно от комаров, осаждавших террасу ее дома в Нью-Джерси. Почему я желаю успеха? Просто желаю, так же как и все. Насколько успешным я хочу быть? Более успешным, чем сейчас.
Но таких вопросов Дженнифер мне не задала. Она спросила, как выглядит успех. И подразумевалось, что это вопрос, обращенный лично ко мне. Как он выглядит в моих глазах? Узнаю ли я его, если он придет?
Я был ошеломлен, словно мой мозг поразил ядовитый скат. Вот что такое хороший вопрос. Он хватает и не отпускает. Хороший вопрос переформулирует проблему так, что вы видите ее в совершенно новом свете. Он не только подталкивает к поиску ответов, но позволяет заново увидеть сам процесс поиска. Хороший вопрос — не тот, что требует умного ответа, он не требует ответа вообще. С древнейших времен, задолго до Сократа, индийские мудрецы практиковали брахмодью — своего рода состязание в умении произносить абсолютную истину. И такое состязание всегда оканчивалось молчанием. Как пишет Карен Армстронг, «момент осознания наступал, когда они понимали, насколько косны их слова, и приближались к неизреченному»[30].
Я не слишком-то склонен к тишине: слова для меня словно воздух. Но сейчас я молча раздумывал над вопросом Дженнифер, рассматривая его с разных сторон. Хороший вопрос порождает новые вопросы; простая фраза Дженнифер зажгла в моем мозгу десятки новых искр. Теперь я говорил уже не с ней, но с самим собой.
Именно к этому стремился Сократ: чтобы собеседник начал безжалостно допрашивать самого себя, ставя под вопрос не только то, что мы знаем, но и то, кто мы такие, с тем чтобы радикально изменить угол зрения.
Один из моих любимых текстов — отрывок из повести Льва Толстого «Смерть Ивана Ильича», быть может, потому, что он внезапно озаряет сознание новым светом, а еще там тоже про поезд. Главный герой — чиновник из тех, «что получают выдуманные фиктивные места и нефиктивные тысячи». Он смертельно болен, его терзают страх и раскаяние. К концу повествования ужас нарастает и его сменяет новое ощущение: «С ним сделалось то, что бывало с ним в вагоне железной дороги, когда думаешь, что едешь вперед, а едешь назад, и вдруг узнаешь настоящее направление»[31].
Мне кажется, что в том разговоре с Дженнифер я, как и Иван Ильич, внезапно узнал настоящее направление моего движения. И это был самый сократический опыт в моей жизни. Он настиг меня не на пыльных улочках древних Афин, а на террасе дома моей приятельницы в Монклере, штат Нью-Джерси. Да и неважно. Подлинная мудрость не привязана ко времени и пространству. Она всегда с тобой.
И теперь всякий раз, когда я пытаюсь чего-то добиться — неважно чего, — я останавливаюсь и спрашиваю себя: как же выглядит успех? Честно говоря, на этот вопрос я так и не ответил. Быть может, и не отвечу никогда. Ничего страшного. Главное — у меня теперь новый рецепт на очки, и я стал видеть четче.
Раздвигаются стеклянные двери, и я вхожу в элегантный вагончик метро, весь сияющий блеском металла. На современном греческом сленге это называется «метафора»[32]. Слово это происходит от древнего термина метаморфо — «полностью меняться», отсюда и литературоведческий термин. Современные греки называют словом «метафора» поездку общественным транспортом. Едет ли человек на работу в автобусе или на встречу с друзьями в метро, берет ли он такси, чтобы доехать до химчистки, — это так или иначе метафора, акт изменения. Люблю Грецию. Здесь у всего есть два уровня, а то и больше. Даже поездка в метро — это в перспективе работа над собой.
Афинское метро не просто работает как часы: каждая поездка — это урок истории. В процессе строительства подземки рабочие не раз находили артефакты времен золотого века Афин. Некоторые из них забрали археологи (это называют «спасательной археологией»), а некоторые так и оставили на станциях, так что местные называют свое метро «музей с рельсами».
Я приехал в этот край метафор, чтобы пройти по стопам Сократа, подышать воздухом, которым дышал он. Я хотел напомнить себе, что Сократ — не абстракция, но человек из плоти и крови. Он изумлялся, но изумлялся не где попало. Это происходило здесь, в Афинах, городе, который он любил, как никто другой.
На станции «Агора» я выхожу из вагона и поднимаюсь наверх. Сократ особенно любил бывать на агоре — рыночной площади. Здесь было людно и зловонно, здесь сновали зазывалы, воришки, да и кого только не было. Сократ обожал это место. Агора была его школой и его театром.
Археологи начали здесь работать довольно поздно — в 1931 году, на десятилетия позже других крупных раскопок, в том числе в районе Помпеев и Олимпии. Но они быстро наверстали время: были найдены тысячи разных предметов, например гончарные изделия, надписи, скульптуры, монеты и другие сокровища древности.
Сегодня площадь занимает около восьми гектаров. В основном это развалины, но по сохранившимся остаткам рынка я могу восстановить картину происходившего. Вижу торговцев с их товарами — от специй до водяных часов; подсудимых в ожидании суда; слоняющихся — тогда, как и сейчас, — без дела молодых парней. И над всем этим — Сократ, босоногий, жадно шарящий вокруг своими рачьими глазами в поисках оппонента для философской беседы. Сократ — коммивояжер от философии. Он не ждал, пока люди придут к нему, а отправлялся к ним сам.
«Неизученная жизнь не есть жизнь для человека» — гласит его знаменитое высказывание. Впервые я услышал его депрессивным подростком — и у меня вырвался вздох. Жизнь и так трудна. Мне ее еще и изучать? Термин «изученная жизнь» мне не нравится. Прежде всего он напоминает об ученых с их микроскопами. Звучит слишком сложно. Можно упростить. Так что, при всем уважении, предлагаю два расширенных варианта трактовки сократовской «изученной жизни».
Первый: «Изученная жизнь, не дающая практических результатов, не есть жизнь для человека». Созерцание собственного пупка — занятие в чем-то приятное, но бестолковое: гораздо приятнее видеть результаты, как если бы пупок становился вследствие этого лучше. Греки называли это εὐδαιμονία, что часто переводят как «счастье», но слово это имеет более широкое значение — «цветущая, осмысленная жизнь». Представим себе вслед за современным философом Робертом Соломоном, что есть два человека: один разработал подробную теорию великодушия, а из другого «великодушие бездумно изливается, как вода из фонтана»