е высказывания в докладе "Время сегодня" (1987)[24]. Современность, согласно Лио-тару, всегда была абсолютной, т. е. не схватываемой в понимании. Исторические события поэтому не управлялись разумом тех, кто их совершал. Отсюда вытекает необходимость рассказывания историй, которое компенсирует неподконтрольность события человеку. Эти повествования прогрессирующим образом расширяли объем социокультурной памяти. Но изобретение электронных средств переработки и хранения информации делает память ничьей, внечеловеческой. Перед человеком открывается возможность отнестись к памяти как к другому, чем он сам. Он не нуждается более в будущем, из которого вспоминается и осмысляется настоящее. Его настоящее и становится вечным постмодернистским будущим. В области психоистории интеллектуальную работу, сходную с той, которой были увлечены Фуко и Лиотар, выполнили Ж. Делез и Ф. Гваттари в их "Анти-Эдипе" (1972). Запрет инцеста для этих авторов имеет смысл в качестве средства обуздать поток "незакодированных" желаний. В психомарксистской перспективе Делез и Гваттари рассматривали нарастающее подавление желаний, которое берет начало в примитивных территориальных культурах и, усиливаясь в ранних деспотиях и на феодальной стадии истории, достигает вершины в капитализме, стягивающем все человеческие вожделения в одну точку, где желать — значит участвовать в промышленном производстве. Надвигающаяся за капитализмом эра постисторична в том плане, что ее главным действующим лицом оказывается полностью десоциализованный шизофреник, чье "тело без органов" (т. е. без ощутимых границ) доступно для любого желания, освобождено от обычно навязывавшегося индивиду обществом кастрационного страха. Стоит заметить, что "Слова и вещи" являют собой очевидную полемику со "Структурой научных революций", тогда как "Анти-Эдип" отменяет (вне зависимости от субъективной установки авторов) Элиасову веру в успешное протекание "цивилизационного процесса"[25].
В Германии деконструкция истории нашла себе — с опозданием по сравнению с Францией — наиболее завершенную манифестацию в "Критике цинического рассудка" П. Слотердайка. История философствования и его приложений к социальной практике приняла у Слотердайка вид постоянного регресса — совершаемых ради самоутверждения и самосохранения всегда нарцисстской современности все новых и новых разоблачений предшествовавшего ей "ложного сознания". Основоположное противоречие слотердайковской "Критики…" заключено в том, что она, будучи разоблачением разоблачений, и себя ставит под удар, не слишком отличается от своего предмета, так что история в ней выступает как regressus ad infinitum. Поэтому облик постистории здесь туманен — Слотердайк довольствуется самыми общими, ничего не говорящими словами по ее поводу: "Schlechte Erfahrungen weichen zurЯck vor den neuen Gelegenheiten. Keine Geschichte macht dich alt"[26]. Но не следует лишь порицать Слотердайка. Противоречие, в которое он впал, позволило его тексту быть верным истории, пусть и освещенной крайне односторонне (в ней, конечно же, есть и идейная преемственность, и канонизирование авторитетов, и перенос прежних доктрин на не учитывавшиеся ими явления, и антиципирование будущего, и многое другое, что не укладывается в слотердайковскую схему). "Критика…" подтачивала ранний постмодернизм изнутри. Во французской же редакции (особенно у Фуко и Лиотара) он противоречив безысходно: если мы и впрямь в постистории, то, будь мы логичными, мы должны были бы отказаться от любых суждений о том, чему мы неадекватны, — об истории.
Постисторизм-2 имеет социально-политическую подоплеку. Он сложился в те годы, когда ослабла угроза третьей мировой войны, но еще продолжалась глобальная конфронтация двух идеологических и хозяйственных систем. Ритуализация истории была и не была завершена. Этому не циклическому, но и не линейному времени, вывернувшему наизнанку историософию Дж. Вико, и отвечала ментальная парадигма, располагавшая себя во всегдашнем будущем — в том хронотопе, что не обладал образцом и не способствовал творению перспективы, в которой он мог бы быть перекроен. Социально-политическое содержание постисторизма-2 во всей его отчетливости выявляет лекция Деррида "No Apocalypse, not now"[27]. Для Деррида атомная катастрофа уже состоялась, раз ее можно было помыслить. И без аналитических ухищрений ясно, что это соображение аккомпанирует переходу мира от военного противоборства к идейному. И что оно, далее, являет собой эхо "холодной" революции 1968 г., случившейся в умах (институционально: в университетах), но не опрокинувшей власть в обществе. Развал советского блока вызвал странное только на первый взгляд попятное движение постисторизма-2 в глубь времен. Ф. Фукуяма ("The End of History and the Last Man", New York, 1992) провозгласил, что история подошла к своему "разумному" либерально-демократическому финалу в 1806 г., когда Гегель стал свидетелем триумфа Наполеона под Йеной, и что германский и русский тоталитаризм был тщетным усилием пересмотреть достигнутый тогда Западом результат. Новая по сравнению с 1960-1970-ми гг. нынешняя историческая ситуация, сделавшая идею постистории анахронизмом, лишившая ее социально-политической опоры, состарила это представление, что Фукуяма отразил в "превращенном", как сказал бы Маркс, виде. Если постистория началась уже давно, то изменение обусловивших ее концептуализацию обстоятельств не опасно для нее. Деррида саркастически определил спасательную акцию Фукуямы как lа "bonne nouvelle" и добавил, что конец истории, возможно, есть не более чем конец некоторых попыток осмыслить ее[28]. Утонченный постисторизм отмежевался в лице Деррида от несвоевременного и подражательного. С точки зрения самого Деррида ("О грамматологии") существуют две истории. Одна из них ошибочна, фантомна, она "абсолютизирует присутствие", т. е. данность истории себе. Другая, истинная, обнаруживается посредством деконструкции и выступает как история письма, присутст-вия-в-отсутствии, влекущего за собой непрекращающееся отодвигание какой бы то ни было определенности в неопределенное будущее. В своей философски наиболее радикальной версии постисторизм-2 опознал себя в качестве постоянно наличного в истории, любой момент которой еще только будет. В деконструируемой истории Деррида нет линейности (ибо в условиях всегдашнего присутствия-в-отсутствии поиск первоприсутствия, точки отсчета для всего последующего — бессмысленное занятие), как нет в ней и цикличности (парусия выдумана теми, кто увековечивает настоящее[29]). Понятно, почему Деррида не мог принять финализм Фукуямы и иных приверженцев подобного философствования об истории. (Вообще говоря, открытая модель истории не менее, чем финалистская, — продукт не знания, а веры.)
Хотя укорененность постисторизма-2 в социальной истории достаточно явна, объяснить его распространение только внешними предпосылками нельзя. Он был также этапом в саморазвитии "символического порядка", на котором этот порядок пришел в негодность, отменил сам себя, распался, оставив за собой, по выражению Н. Больца, одни "руины"[30]. Как хорошо известно, по идее Ж. Бодрийара, "символический порядок" способен иметь место лишь постольку, поскольку человек игнорирует такую очевидность, как смерть (Jean Baudrillard, "L'Оchange symbolique et la mort", Paris, 1976). Тот же автор, снимая задним числом вину с культурной революции раннего постмодернизма, писал в позднейшем сочинении, что преступления, направленные против символического царства воображения, бесследны, неуличаемы ("Le crime parfait", Paris, 1995)[31]. В историографии критика "символического порядка" породила большое число исследований, для которых релевантными действиями в прошлом оказывались те, что были симулированными, обманывающими в своей знаковости. Постмодернизм 1960-1970-х гг. составил historia rerum gestarum simulacrum. Ограничусь одним примером из многих возможных здесь. В ставшей классической статье (1961) о следствиях по делам ведьм в Модене в конце XV — начале XVI в. К. Гинзбург постарался доказать, что признания одной из женщин, заподозренных в колдовстве, были получены инквизитором в результате такой постановки вопросов, которая провоцировала нужные ему ответы[32].
Историк не в состоянии решить, предавалась ли подсудимая и впрямь черной магии. У него нет доступа к жизненному факту. Речь идет не о том, прав ли Гинзбург в своем разборе судебных протоколов или нет, но о том, какой исторический материал притянул к себе его внимание. Интересуясь микроисторией, Гинзбург был в своих методологических требованиях гораздо более осторожен и прагматичен, нежели постмодернисты, склонные к макроисторическим обобщениям. И тем не менее, делая привилегированным изучение прошлого по косвенным показаниям и сравнивая поэтому историка с первобытным охотником, уголовным следователем и врачом, Гинзбург (1979)[33]пускался в такую метафоризацию индукции, которая подразумевала, что история есть жертва-добыча, преступление и болезнь. Как бы постмодернисты ни деконструировали насквозь фальшивый, в их трактовке, "символический порядок", они и сами, производя тексты, были зажаты его рамками.
5. Ars historica — аргумент против историографии
Обострив постисторизм, поколение шестидесятников в Западной Европе и США довело до крайности и былые половинчатые сомнения в возможности дискурса, имеющего дело с историей, правдоподобно воссоздавать таковую. Одним из пионеров историографического скепсиса-2 был А. Данто (Arthur С. Danto, "Analyt