Фома Верующий — страница 2 из 41

В эти мрачные моменты плоский камень, притулившийся у затерянного в степи поселка, казалось, тянул его на дно речушки. Он стремительно освобождался от купальщиков, исчезали ровные кучки одежды, ватаги наперегонки перебирались с песчаного пляжа к дороге.

Вот уже слышен зычный голос Мохабат-аже: «Орынбе-ееек, уй тез, бар!» Спокойный Бек садился на велосипед и прощался: «Пока, мама зовет». Мамой он звал бабушку, которая воспитывала его как сына по древней степной казахской традиции. Первенец-внук остается со стариками, допокоить старость, построить на старом кладбище мазарку.

Стена пыльного ветра обрушивалась на Полевое стремительно. Ураган гнул тонкие деревья, рвал провода и жутко завывал. Потом все стихало точно так же, как и началось, только желтела река, постепенно меняя цвет на привычный.

То лето в Полевом таким и запомнилось: очень жарким, с большим количеством бурь.

На продукты первой необходимости тогда как раз ввели талоны. Дед главбуховским суровым оком смерил лист, отрезал ножницами сколько нужно и вручил мне: «Бери велосипед и езжай в сельпо, купишь на все «Беломора». Вышло как раз на сто пачек. Целая сетка папирос неудобно болталась на руле, но ехать было недалеко — километра три. Уже через двадцать минут дед раскладывал пачки по кучкам: это свату, это Сашке, а это мне останется. Дед был заядлым курильщиком, но за всю жизнь я только один раз видел его выпившим.

С фронта он пришел закаленным, неулыбчивым, но очень ценящим махровый солдатский юмор и крепкое словцо. Бабушка как-то сказала, что во времена прошлые, бывало, привозили деда с работы в кузове грузовика — краше в гроб кладут. Сгружали на руки. В такие дни он закрывался в свое одиночество, которое разделяли только водка и цыганские песни со старой пластинки. Дед пил, слушал и плакал. Но это все осталось где-то очень далеко в памяти.

В конце перестройки выпало ему счастье по распределению в виде новенькой «Нивы». Ее получение совпало с моим летним приездом после экзаменов в школах — обычной и музыкальной. Дед меня встретил в состоянии горького веселья. Он был изрядно пьян, улыбался во весь свой золотой рот и сразу же отправил меня в кладовку за баяном: «Иди, тебя дожидался, бери и играй». Это была не просьба, приказ. После первых аккордов «А я по лугу пошла» дед сначала помрачнел, впав в какой-то ступор, а потом поднялся со стула весь в слезах и только повторял, ударяя кулаком в воздух «вот хорошо, играй… давай, жарь!», пока внезапно возникшая за спиной бабушка не увела его спать.

Больше деда я никогда не видел ни пьяным, ни выпившим, ни даже с рюмкой «для вида» в руках.

Вечер опускался лениво. Солнце тонуло в медленном мареве, над низкорослыми деревцами со стороны реки поднимался туман, а над степью вдали росло пыльное облако, в котором уже скоро можно было угадать коровье стадо. Вокруг в окружении своры собак лихо носился пастух на пегой кобыле, щелкал плетеным казахским кнутом и гортанно вскрикивал, подгоняя скотину. Когда стадо подходило близко, встречающие начинали одновременно выкрикивать клички своих буренок, а те послушно шли на знакомый голос. Наши Машка и Зорька всегда приходили сами и выдавали у ворот протяжное мычание в свои две коровьи глотки. Подождав, пока они напьются, дед привязывал их в стойло. Потом дойка, на которую первыми прибегали коты, у нас их было пятеро. Сначала Барсик привел себе жену — безухую и мелкую Муську. Барсик был уже старым и через год издох, а Муська передушила всех крыс на скотном дворе и сеновале, прижилась и приносила каждый год потомство, численность которого как-то сама собой регулировалась. Каких-то котят забирали соседи «в сарай», какие-то разбредались сами и прибивались кто где. Собравшись возле старого таза, они терпеливо ждали, когда им плеснут свежего молока. Следом в обязательном порядке по кружке парного пили мы с братьями.

У нас были и свои обязанности: убрать скотный двор, дать свиньям отрубей, а коровам сено. На его заготовку мы ездили вместе с дедом на новеньком мотороллере. «Муравей» появился у нас очень кстати, ведь, помимо огромных копен подсохшей травы, в кузове было очень удобно возить девчат на речку. Это был звездный час: бравада верхом на красной тарахтелке, хохот вперемешку с визгами, волосы и косы развеваются по ветру. Участковый — один на несколько деревень — все время грозил кулаком: мне еще нет шестнадцати и никакого шлема. Чтобы лишний раз его не злить, я никогда не выкручивал ручку газа до упора, ездил медленно, и за это он закрывал глаза на все остальное.

В конце лета я обычно шел к пятачку возле сельпо. Там останавливался старый желтый автобус: тряский, пыльный, пропахший бензином. Он увозил меня в город, в очередной учебный цикл, в перемены и взросление. В одно лето я приехал к заголовкам со странным и новым словом «путч» в «Труде», в другое — к журналу «Крокодил», в котором годы изображались стопкой книг, и нынешний — был самой тоненькой. После авоськи со ста пачками «Беломора» город встретил меня пустотой глаз и магазинов. Ранним утром я как всегда собирался в школу. На кухне была стационарная радиоточка. Передавали, как по Москве едут танки и стреляют по Дому правительства. Мать что-то тогда говорила: что хуже уже некуда, что непонятно, что мы будем есть завтра.

Но я был весь в радиоприемнике. Казалось, это все происходит на какой-то другой планете, недосягаемо далеко от мира, где в раскаленной летней пыли лежало Полевое, где осень метет по тротуарам родного города такие красивые разноцветные листья с обрывками старых газет и уже холодный Урал угрюмо несет в Каспий свои свинцовые воды, несмотря ни на что. Где старая прабабушка Дуня рассказывает младшему брату Алешке многосерийные сказки про Машу и ведмедя. Семью Маши раскулачили, а ведмедь был добрый и благородный. Тогда мои ночи были короткие, подростково-напряженные, с быстрым пробуждением.

Прошло еще одно пыльное лето, сломался голос, поменялись привычки. Баян заменила гитара, парное молоко — «Родопи» без фильтра. Ежики в тумане — нарисованные мультипликаторами и вылепленные партийной формацией в телесигнале с помехами, уступили место танкам и пушкам. И вот уже не летом, зимой я приехал в Полевое встречать новый год.

У Ильина уходили родители, и намечалось веселье на всю ночь. Еще днем был проведен военный совет на скотном дворе у Бека. Когда мы пришли, он стоял в сапогах посередине двора и держал под уздцы молодого жеребца. Гнедой Куйын был еще тем гордецом: подпускал к себе только хозяина, тянул к нему морду, кивал головой и смешно подбирал губами хлеб с руки. Бек говорил, что характером он весь в мать. Кобыла Алтыным была очень своенравной, и один раз под истерический смех Бека сбросила меня прямо в лужу, когда я согласился проскакать на ней без седла. Когда она ожеребилась, радости Бека не было предела: «Я назову его Вихрем, только по-казахски. Вот увидишь, он будет быстрым». И правда, когда Куйын подрос, Бек терпеливо его объезжал и просил нас проехаться наперегонки: конь против велосипеда или мопеда. У «моторчика» еще были шансы, но на галопе Вихрь оставлял велосипед с его маломощным наездником далеко позади.

Товарищ приветствовал нас, потом подмигнул и достал из-за голенища самопал-поджиг: «Смотрите и затыкайте уши». Чиркнул спичечным коробком по запалу и всадил в деревянную стену сарая заряд дроби. Вихрь вздрогнул и заржал, а мы полезли пальцами в уши, чтобы избавиться от звона.

— Ну что, все готово? Что еще надо? А бабы будут?

— Будут.

— А вы в курсе, что Лёня открыл ларек, там теперь можно купить водки и никто не сдаст родичам.

— То-то он «Волгу» себе так быстро купил.

Вечер в доме бабушки и деда был обычным: дед мрачно смотрел новости, где артиллерия в Чечне обстреливала позиции боевиков. Он после этого становился всегда особенно мрачным и часами молчал. Когда исчезла страна, за которую он воевал, личная трагедия притупилась, пережилась и смешалась с повседневностью. Но теперь пушки били в его сердце, сильное, большое, хотя и расшатанное ударными дозами никотина. Даже цинковый мат, по которому всегда безошибочно угадывается бывалый солдат, не звучал холодной и звонкой дробью, а стал каким-то глухим, как будто под ватным одеялом.

Не пошел дед и за стол. «Не могу я, когда такое. Нечему радоваться. Политики, ети их мать, и этот пьяный прораб, до чего страну довели, сволочи. Сволочи и предатели». Он ушел в спальню, а уже утром забылся в своих повседневных делах по хозяйству.

Наш новогодний мальчишник как-то сразу не задался, превратившись в неумелую пьянку с обязательным в таких случаях отравлением, недоуменными и возмущенными глазами приглашенных девчат, дурацкой музыкой и опустевшим уже к двум часам ночи домом. Кто-то ушел в клуб на танцы и на драку, которая была всякий раз. Кто-то остался на старом продавленном диване рядом со столом с недоеденными салатами. А я пошел домой. Ночь была морозной, пахла свежим снегом, холодными звездами и дымом из печек. Тогда я наивно думал, что, вероятно, так же может пахнуть настоящая любовь или чистая душа, да и сама жизнь ведь как белье с мороза — хрусткая и ломкая от стужи, но так быстро подвластная теплу и чудесному превращению в уют и мягкость.

Утром все вернулось на круги своя. Откуда-то с окраин доносились причитания. Местные знаменитости — Адечка и Коляс встретили новогоднюю белку и играли в догонялки с участием третьего и явно лишнего — топора. Адечка была слюнявой, немногословной. Стеклянные глаза всегда подчеркивались нитяными губами, с которых чаще всего экзистенциальным кризисом слетал вопрос: «Ты чо, сука… а?» Коляс был, напротив, душа-человек, обладал хорошим голосом и вроде бы даже в юности пел в ресторанах. Приняв на грудь, он всегда прибивался к компании, просил гитару и рвал себе душу и барабанные перепонки окружающим есенинским «Кленом». Неслись они лихой утренней тройкой: Адечка, Коляс и топор. Возможно, так и убежали бы за горизонт, из-за которого эхом доносилось бы «.сука, а», если бы не участковый, который из дяди Сережи стал просто Бондарем. Порядок был восстановлен быстро, милиционера боялись и уважали. Знали, разговор будет коротким: в кутузку до приведения в чувство.