Письма из заграницы
Фонвизину было всего 17 лет, когда он, студент Московского университета, перевел басни Хольберга с немецкого. Книгопродавец, по заказу которого исполнен был этот труд, обещал заплатить автору книгами. Фонвизин был рад этому, надеясь иметь книги, нужные ему для дальнейших занятий по изучению литературы. Книгопродавец сдержал слово и книги на условленную сумму (50 руб.) выдал.“Но какие книги!” — восклицает автор в своем “Признании”. “Он, видя меня в летах бурных страстей, отобрал для меня целое собрание книг соблазнительных, украшенных скверными эстампами, кои развратили мое воображение и возмутили душу мою. И кто знает, не от сего ли времени начала скапливаться та болезнь, которою я столько лет стражду”.
Из писем его к сестре мы знаем, что жизнь его не была спокойной и тихой жизнью литературного труженика. Он не раз увлекался, начиная с той девушки, о которой говорил, что она “умом была в матушку”, послужившую, в свою очередь, прообразом Бригадирши. Он привязался к ней, но поводом к привязанности “была одна разность полов, ибо в другое влюбиться было не во что”. Вместе с тем Фонвизин способен был и к увлечению другого рода, чисто платоническому. В Москве же он познакомился с одним полковником, жена которого страдала от легкомыслия своего супруга. Ее положение возбудило искреннее сострадание его, и мы видим здесь дружбу чистую и редкую даже в наше время между мужчиной и женщиной. Частое посещение дома полковника обратило на себя внимание общества, и клеветники толковали его визиты по-своему, но Фонвизин утверждает “честью и совестью”, что кроме нелицемерного дружества не питали они других чувств друг к другу.
Другого рода чувство возбудила в нем сестра полковницы. Страсть к ней, говорит он, “была основана на почтении, а не на разности полов”. Фонвизин женился впоследствии на другой, но в сердце он сохранял память о возлюбленной в течение всей своей жизни.
Почему он на ней не женился, несмотря на признание в вечной любви и с ее стороны, Фонвизин не поясняет. В 1769 году Фонвизин перевел английскую повесть “Сидней и Силли, или Благодеяние и благодарность”. К этой нравоучительно-сентиментальной повести он написал следующее посвящение, которое относится, вероятно, к предмету его первой любви:
“Следуя воле твоей, перевел я “Сиднея” и тебе приношу перевод мой. Что мне нужды, будут ли хвалить его другие. Лишь бы он понравился тебе! Ты одна всю вселенную для меня составляешь”.
Эта повесть, комедия “Бригадир” и “Иосиф” написаны почти одновременно. В комедии острый и живой ум автора и комизм, присущий его таланту, нашли выражение в простом, ясном и живом языке; в повести, хотя и переводной, явно отразилось временное сентиментальное настроение юноши; наконец, в переводе песен поэмы Битобе библейская простота прекрасного предания совсем заслоняется напыщенным дутым языком приторного ханжества, отвечающим вполне рассудочному увлечению нашего автора церковной схоластикой. К счастью, Фонвизин освободился от последнего влияния, по крайней мере до известной поры.
Итак, увлечения сменялись и в Петербурге одно другим, как это видно по рассказам в письмах к сестре. Без предмета страсти Фонвизин не любил долго оставаться. Он уверяет сестру, что не создан для придворной жизни, между тем -
“Положил себе за правило стараться вести время свое так весело, как могу. И если знаю, что сегодня в таком-то доме будет весело, то у себя дома не остаюсь. Словом, когда б меня любовь не так смертельно жгла, то жил бы изряднехонько”.
Но страсть моя меня толико покорила,
Что весь рассудок мой в безумство претворила.
А страсти менялись, развлечения — еще быстрее:
“Вчера была французская комедия “Le turcaret” и малая “L'esprit de contradiction”, — пишет он, — скоро будет кавалерская, не знаю, достану ли билет. Впрочем, все те миноветы, которые играют в маскарадах, и я играю на своей скрипке пречудным мастерством(!). Да нынче попалась мне на язык русская песнь, которая с ума нейдет: “Из-за лесу, лесу темного”. Чорт знает! Такой голос, что растаять можно, и теперь я пел; а натвердил ее у Елагиных. Меньшая дочь поет ее ангельски”.
Узнать ли в этом светском весельчаке обличителя крепостного права, “властелина сатиры”!
“Гульбища по садам” занимают также довольно времени, рассказывает он. Петербургские жители делят целую неделю на зрелища и веселья, и Фонвизин не отстает от света. С семьею родных своих или со знакомыми съезжаются на острова Каменный, Крестовский и Петербургский, устраивают на открытом воздухе ужины и веселятся так, как мы не умеем. За городом обедают in's Grüne[5] или в трактире, катаются на шлюпке, играют в фортуну и так далее. Таким образом, дворцовые куртаги сменяются семейными, патриархальными развлечениями. Патриархальность достигает эпической силы, например, на Страстной неделе.
“В животе моем плавает масло деревянно, такожде и орехово”, — шутливо пишет он сестре. Однако же это вовсе не шутка, принимая во внимание, что “пироги с миндалем, щепки и гречневая каша немало помогают в приобретении душевного спасения”. Этого рода “душевное спасение” имеет нешуточную связь с сочинением Самуэля Кларка, так как сопровождается, по словам Фонвизина, усердным “слушанием” заутрень, “часов” и вечерен. Бурно протекала молодость Фонвизина, и рано стал он искать “душевного спасения” и каяться, хотя, впрочем, не оставил “вольнодумных” мыслей в отношении к “попам”; только остроумие свое в этом направлении он перенес на католическую церковь, в письмах своих из-за границы отчасти указывая на действительное зло ее господства во Франции, отчасти просто пересмеивая чужие обычаи, потому только, что они не наши.
В 1773 году Фонвизин становится значительным барином-помещиком. Граф Никита Иванович Панин, закончив воспитание наследника престола, получил различные “милости” и награды. Из девяти тысяч душ, полученных в том числе, Панин четыре тысячи щедро подарил троим секретарям; таким образом, Фонвизин стал владельцем 1180 душ. Само собою, владение душами не шокировало нашего сатирика и спасению собственной души не мешало. Напротив, в письме к Козодавлеву по поводу вопроса о помещении в российском словаре уменьшительных имен, Петрушек, Ванек, Анюток, Марфуток и так далее, Фонвизин остроумно и логично поясняет: “Тридцать тысяч душ иметь хорошо, но не в лексиконе”.
Здоровье жены Фонвизина требовало лечения и перемены климата. Достаточное состояние позволило ему теперь предпринять поездку за границу. В распоряжениях, оставленных управляющему, Фонвизин обнаруживает удивительное благоразумие. Все имущество тщательно записано; перечислены в записке и кафтаны бархатные, и суконные, шитые золотом, платье “весеннего бархата”, “перуанавая” летняя пара, парчовый шлафрок и т. п. — “от картин до разломанной вафельной доски!”
А путь из Петербурга в Вену, Париж или Монпелье в то время был вояжем немалым, по почтовым и проселочным дорогам, нередко с препятствиями, приключениями, а иногда и недобрыми встречами. Страхования от нечаянных случаев не было, а между тем недалеко еще путешественники наши отъехали, как уже произошел печальный инцидент: дорόгой в лесу древесный сук разбил стекло в карете и едва не лишил глаза жену Фонвизина, которой он читал в то время вслух. Карета служила спальней, столовой и библиотекой.
Письма Фонвизина из-за границы к сестре и к графу Панину почти одинаковы по содержанию, но первые, заключая в себе несколько меньше политики и философии, более пространны и картинны в описании быта. Он знал, что сестра его оценит изложение и содержание: она сама писала и переводила — довольно редкое явление в то время, когда еще простаковы восклицали: “До чего мы дожили! К девушкам письма пишут, девушки грамоте знают”. Одобряя литературные опыты сестры и помогая дружески советами и указаниями, Фонвизин писал ей однажды в пылу увлечения: “Продолжай, ты будешь великий человек!”
Проехав 900 верст от Смоленска до Варшавы, путешественники “ничего не ощущали, кроме неприятностей и мучительных беспокойств” вроде приключения с разбитым стеклом, грязи и плохой еды в корчмах. Городки и местечки одно другого грязнее и невзрачнее были утомительно однообразны. От Красного до Варшавы не случается Фонвизину хорошо пообедать. Зато в городе Красном, немного похуже всякой скверной деревни, “городничий Степан Яковлевич Аршеневский принял нас дружески, — пишет Фонвизин, — и назавтра дал нам обед, которого я вечно не забуду. Повар его прямой empoisonneur.[6] Целые три дня желудки наши отказывались от всякого варения. Он все изготовил в таком вкусе, в каком Козьма, Хавроньин муж, состряпал поросенка”.
В дороге обедать приходилось в карете и ночевать также; в горнице можно было встретить пляшущих лягушек.
Варшава имеет “невероятное сходство” с Москвой, говорит Фонвизин. Здесь ожидал его как секретаря могущественного дипломата, влияние которого было весьма сильно в решении судьбы Польши, блестящий прием. На ассамблее у гетманши Огинской путешественники увидели “всю Варшаву”. Ассамблеи повторялись каждый вечер. “Посол офрировал[7] нам свой дом так, чтобы мы его за наш собственный почитали”. По приезде короля в первый же куртаг посол представил Фонвизина. Король сказал ему, что знает его давно “по репутации” и весьма рад видеть в своей земле. К нравам, обычаям и пр. Фонвизин относится весьма скептически: “Женщины одеваются как кто хочет, но по большей части странно”. “Развращение в жизни дошло до крайности, развестись с женой или сбросить башмак с ноги здесь все равно”. В театре играют хорошо, но польский язык кажется ему чрезвычайно смешным и подлым. Еще в Столбцах, не доезжая Варшавы, Фонвизин успевает сделать заключение о необычайной “простоте” и суеверности поляков. Там видел он мощи св. Фабиана, удивляющего всю Польшу чудесами — изгнанием чертей из беснующихся. Нельзя не заметить с первых же шагов предвзятого отношения в том, что коренной житель древней Москвы и Руси дивит