Поэтому в Сербию отправился генерал Черняев с тысячами российских добровольцев.
А потом было поражение сербского войска под Дьюнишем и призыв России к Турции о прекращении боевых действий. Османы, при поддержке Британии, игнорировали идеи России. За этим последовали безуспешные попытки русского царя решить вопрос мирным путем.
Таким образом, у России остался только один вариант решения — военный. До последнего Александр II не решался начать войну с Турцией, так как беспокоился о том, что война вновь превратится в сопротивление стран Европы внешней политике России, но всё же подписал манифест об объявлении войны Османской империи. Нейтралитет Австро-Венгрии русский царь обменял на Боснию. Все эти collisio я переживала с боевыми товарищами Хозяина, с каждой весной всё горячее сочувствуя им.
Много говорили старые вояки о безрезультатных попытках штурма Плевны, о геройстве, проявленном русским солдатом, и о никчёмном генералитете во главе с братом царя. Они всё время повторяли его смешное имя: Николай Николаевич, или Ник Ник, или просто Николашка. А один из Хозяйских друзей — кажется он занимался виноторговлей в Керчи — вслух, не опасаясь широкой огласки, толковал о том, что русскому государству царь не нужен, что он сам вместе со многими соратниками работает на идею о свержении царской власти. Помню, как тогда мой Хозяин ужаснулся таким словам, как мы быстро убрались в Николаев на первом же прибывшем в Керчь корабле.
А в Николаеве боевые товарищи собрались за богато убранным столом в доме околоточного надзирателя.
В то время как хозяйка дома вычёсывала колтуны в моих волосах, они снова и снова толковали о вечно преданных братьях-сербах, о предательстве болгар, о злокозненном коварстве главного "друга" — Британии, о жаждущих реванша османах.
Они толковали о важном, но смысл их разговоров был тёмен для меня. Позже, прочитав несколько сотен книг на разных языках, я уразумела жизненные воззрения моих русских воспитателей. Их помыслы блуждали в пространстве между "Новым временем" и "Русскими новостями"[2]. Но тогда, в первый период моей бродячей жизни, я учила русскую грамматику по рассказам Глеба Успенского.
Случалось, Хозяин начинал пить. Ах, как же он пил! Не помня ни себя, ни меня, не ведая голода и опрятности, забросив все обычные человеческие заботы. Он пил горькую три дня, неделю, а иногда и половину месяца. Он словно удалялся на тот свет, в тот самый загробный мир, о котором так любят толковать русские попы. Я дожидалась окончания его болезни на каком-нибудь пляже, добывая себе прокорм нищенством или, предоставленная самой себе, приживалась у его товарищей до возвращения Хозяина с того света. Так пережидают рыбаки внезапно налетевшее ненастье. Терпение моё питалось опытом. Я знала: наступит день, когда демон пьянства выпустит Хозяина из своих когтей. Тогда он отправится на ближайший пляж и уляжется там под лодкой или заберётся под какую-нибудь корягу. Порой он просто валился навзничь и лежал так, словно отвергнутое морской пучиной и издохшее придонное чудище. Бриз шевелил его спутанную бороду, солнце обжигало его кожу, прибой омывал его ноги. Протрезвев, Хозяин первым делом хватался за сердце, которое, дескать, "выпрыгивало из впалой груди", а потом вспоминал и обо мне. Откуда ни возьмись добывались деньги. Приобретались обновки платья и билеты на корабль. Или же подворачивался знакомый шкипер, совершающий на своём шлюпе каботажное плавание вдоль черноморских берегов. Тогда мы снова отправлялись в путь, не помышляя о собственном, хотя бы временном крове и оседлой жизни.
Так продолжалось некоторое время — две зимы и три лета. За это время мы навестили многих людей, семейных и одиноких, красивых и изуродованных страшными ранами. Мы повидали множество житейских обстоятельств — от самых счастливых до трагических…
Это случилось осенью 1885 года в городе Сухум-кале, где мы навещали безногого нищенствующего ветерана, подвизавшегося Христа ради при Ботаническом саде. Помню ухоженный многими трудами пологий склон горы Трапеция. Дорожки, посыпанные мелкими камешками или песком. Гроздья рододендронов, белых и голубых гортензий. Помню их сладкий запах и пять ступеней, ведущих в домик инвалида, помню Георгиевский крест на груди, но не помню его имени.
Встреча оказалась тёплой. Инвалид раскочегарил самовар. Выставил на стол снедь. Глядя, как жадно я набросилась на еду, инвалид принялся расспрашивать Хозяина о доходах, рассказывать об общих друзьях. По его словам, выходило, будто в одной из северных губерний сколачивается артель для охотничьего промысла, а охотничий промысел — самое подходящее для бывшего солдата дело.
— Пьянничаешь и таскаешься? — сказал инвалид. — Девчонку черномазую за собой таскаешь. А она вон уж округлилась. Чай, созрела, а? Что ты с ней дальше-то будешь делать?
— Замуж за тебя выдам, — сердито буркнул Хозяин. — Будет тебе мясо пережёвывать.
Я испуганно уставилась на инвалида, а тот, с увлечением шамкая беззубым ртом, принялся рассказывать о своей жизни. Побирается, дескать, у входа в ботанический сад, где в сезон разномастного народа пруд пруди. Много чистой публики, которая, дескать, и живёт с удовольствием, и милостыню подает с радостью. Милостыню инвалид просит с позволения здешнего начальства, которому с дневной выручки отчисляет твёрдый процент. В обмен на деньги, местный околоточный надзиратель поставляет инвалиду постоянную защиту от местной же шпаны, а жена околоточного надзирателя — щепу для растопки самовара и, если случится, недоеденные со вчерашнего дня пироги и прочую снедь. Потому что господин околоточный надзиратель приготовленную вчера пищу есть не станет. Кроме блюд с околоточного стола и щепы, смотритель ботанического сада, христорадетельный и добрый человек, разрешает инвалиду собирать сосновые шишки. Платит смотритель сдельно, по десять копеек за мешок, и, кроме того, разрешает брать шишки неограниченно для кипячения инвалидского самовара. Эти взаиморасчёты производятся без обмана вот уже пятый год. Таким образом, инвалид живёт безбедно и даже кое-что откладывает на-про чёрный день.
— Я живу хорошо, — проговорил инвалид в заключение своей речи. — Потому что пью умеренно. Не впадаю. Понял? По пляжам неделями без дела не валяюсь, а как пробьёт одиннадцатый час — я уж на посту. Стою себе у ворот, под аркой с картузом в руках. Вижу-вижу, ты уж на беленькую косишься. А как выпьешь, то одной не ограничишься. А где день пропьянствовал, там, глядишь, и неделя. А потом на берегу станешь валяться — вот она и ещё неделя…
Хозяин только фыркнул ему в ответ. Между плошками со снедью на столе действительно притаилась меж закусок чекушка беленькой, но инвалиду требовалось отправляться на работу, а Хозяин, похоже, принял решение держаться до последней возможности. Повисла минутная пауза. Оба собеседника молчали. Я по обыкновению и тогдашней дикости своей рта не смела раскрыть и уж тем более не могла помыслить о том, что сделаюсь объектом внимания инвалида Турецкой войны — человека, без сомнений, мужественного, смышлёного и трудолюбивого и, в отличие от нас, небедного. А инвалид как раз уставил на меня свои русские, по-детски прозрачные глаза и вымолвил:
— Цыганка?
Сказано это было в вопросительной интонации, но без малейшего сомнения на утвердительный ответ. Вчерашние пироги с надзирательского стола занимали внимание моего Хозяина всецело, и он промолчал.
— Видел я тут в цирке одну цыганку, — продолжал инвалид с мечтательной улыбкой на устах. — В цветной шали, с монистами на груди. На картах гадала. Будущее предсказывала. Наши дураки ей целую шапку монет накидали. Ты похожа на неё, как родная дочь. Одним делом только не вышла. У той цыганки глаза чёрные, зрачков не видать, а у тебя глазки, как фиалочки…
После столь тонкой похвалы моей девичьей красоте инвалид вернулся к разговорам о северных промысловых артелях, о тамошней богатой добычи и хороших заработках. Одним из доводов в пользу отбытия моего Хозяина в места столь далёкие явилась легендарная трезвость тамошних обитателей.
— В лесу ты водки не найдёшь, — так выразился инвалид.
— Там холодно, — буркнул Хозяин, покосившись на меня. — Она замёрзнет, а тут в любое время года с голодухи не опухнешь и не замёрзнешь. Море кормит. Море греет.
— А ты её оставь здесь. Пристрой куда-нибудь. Ей уж, поди, скоро замуж надо, — инвалид бросил в мою сторону обидно-оценивающий взгляд.
— Не за тебя ли выдать? — оскалился Хозяин, и я успокоилась.
Уж этот-то не выдаст, не оставит, не бросит. Ну выпьет он чекушку беленькой. Ну выпьет пяток. Ну поспит неделю на пустом берегу, а я пока у инвалида поживу. А там…
Однако в тот день Хозяин к беленькой не притронулся.
— Мне надо оставаться трезвым, — проговорил он, беря меня за руку.
Так об руку со мной он покинул домик инвалида. Прощаясь ненадолго, пообещал вернуться к ночи и принял взаймы небольшую сумму денег, которую обязался потратить с толком на моё образование.
— Смело веди её в цирк. Ей там самое место, — напутствовал его инвалид. — Там, кстати, тоже наш сослуживец подвизается. В полку его сиятельства Лорис-Меликова вольноопределяющимся служил, дослужился до прапорщика, а потом покалечило его. Ты припомни: Афоня Страбомыслов, молоденький такой, студент Санкт-Петербургской академии.
— Это у него пистолет в руке взорвался?
— Он самый. Академическое образование пустил побоку — и теперь цирковая знаменитость. По всему городу афиши. Цирк Страбомыслова! Видел шатёр? То-то и оно! Там возле циркового шатра билетная будка. Кассиру скажи, дескать, герой турецкой компании. Имя его сиятельства Лорис-Меликова упомяни и город Эрзерум. Таким по распоряжению Страбомыслова контрамарки бесплатно выдают.
Тумбу с афишей мы обнаружили на перекрестье двух кривых уличек. На ней был указан и адрес расположения циркового шатра, и много иных интересных сведений. Я с интересом рассматривала картинки, изображавшие лихих наездников и их коней в нарядных сбруях, тонкую, как тростинка, эквилибристку на трапеции. Чтению и счёту меня не учили, но Хозяин прочёл мне все слова на афише. Там было и о предсказательнице судьбы Любови Пичуге. Эта гадала на кофейной гуще и на картах, играла на гитаре и немного даже танцевала. И о Саре Самерс и её белых дрессированных голубках, о самом Страбомыслове в таких торжественных выражениях, что обыватель вполне мог бы надеяться увидеть по крайней мере земное воплощение фараона в тиаре, а может статься, и какое-нибудь античное божество. Впрочем, в те времена ни о фараонах, ни о насельниках Олимпа я ничего не знала…