В другой день мы под дождем дожидаемся катера на берегу озера, на сей раз уже от счастья меня настигает тот же приступ подавленности. Итак, подчас на меня наваливается несчастье или радость, за которыми не следует никакого смятения; более никакого пафоса — я не расчленен, а растворен; я опадаю, теку, таю. Эта промелькнувшая, чуть попробованная на ощупь (как пробуют ногой воду) мысль может вернуться. В ней нет ничего торжественного. Это именно то, что называется мягкостью.
2. Приступ «пропадания» может начаться от уязвленности, но также и от слияния: мы умрем вместе от нашей любви; открытая смерть растворением в эфире, замкнутая смерть общей могилы.
Тристан[178]
«Припасть» есть момент гипноза. Действует внушение, которое приказывает мне исчезнуть, не убивая себя. Отсюда, быть может, мягкость этой пропасти: у меня нет здесь ни какой ответственности, акт (смерти) на меня не возлагается; я вверяюсь, я передаюсь (кому? Богу? Природе? любому, кроме другого).
Бодлер, Рейсбрук[179]
3. Если мне случается так пропадать, это значит, что для меня нигде больше нет места, даже в смерти. Образа другого — к которому я прилепился, которым я жил — более нет; иногда катастрофа (ничтожная) удаляет его, кажется, навсегда, иногда чрезмерное счастье заставляет меня с ним слиться; в любом случае, разлученный или растворенный, я нигде не принят; передо мной нет ни меня, ни тебя, ни смерти, больше не к чему обратить речь. (Странно, что именно в предельном акте любовного Воображаемого — уничтожиться из-за своей изгнанности из образа или слияния с ним, — свершается падение этого Воображаемого; на краткий миг колебания я теряю свою структуру влюбленного: это какая-то ненастоящая скорбь, без работы скорби — как бы место без места.)
4. Влюблен в смерть? Это преувеличение наполовину; half in love with easeful death (Ките); это смерть, освобожденная от умирания. И вот мой фантазм: сладостное кровотечение, которое не проистекает ни из какой точки моего тела, почти немедленно снедающее меня, с таким расчетом, чтобы я, еще не исчезнув, успел избавиться от страданий. Я на какой-то момент водворяюсь в ложном представлении о смерти (ложном, как погнутый ключ); я мыслю смерть рядом; я мыслю ее, следуя немыслимой логике, я дрейфую за пределы фатальной четы, узы которой связывают смерть и жизнь, противополагая их друг другу.
5. He является ли «припасть» всего лишь подавленностью, происходящей кстати? Мне не составило бы труда прочесть в ней не покой, но эмоцию. Я маскирую свою скорбь уверткой; я растворяюсь, рассеиваюсь, чтобы избегнуть того плотного затора, который делает из меня субъекта ответственного; я выхожу прочь — это и есть экстаз.
Сартр[180]
На улице Шерш-Миди, после нелегких вечерних занятий X… очень здраво объяснял мне — четким голосом, правильными, далекими от чего-либо невыразимого фразами, — что подчас он хочет упасть в обморок; он сожалеет, что никогда не может исчезнуть по собственной воле. Его слова говорили о том, что он имел в виду поддаться слабости, не сопротивляться наносимым ему миром ранам; но в то же время он подставлял на место этой иссякающей силы другую силу, другое утверждение: наперекор всему я беру на себя отказ от смелости, стало быть, отказ от морали, — мот что говорил голос X…
Проступки
ПРОСТУПКИ. По тому или иному совершенно ничтожному бытовому поводу влюбленный субъект считает, что сделал что-то не так в отношении любимого существа, и испытывает из-за этого чувство вины.
1. «Едва они приехали на вокзал в ***, как он, ничего не говоря, отыскал по указателю, где должны остановиться вагоны второго класса и вагон-ресторан; но это было, казалось, столь далеко впереди, в самом конце изгибающегося перрона, что он не осмелился проявить предупредительность — уж совсем маниакальную — и проводить туда X…, чтобы там и дожидаться поезда; это, думал он, отдавало бы каким-то малодушием, угодливой подчиненностью железнодорожному коду: разглядывание указателей, боязнь опоздать, метания по вокзалу — разве не свойственна такая мания старикам, пенсионерам? А что, если он ошибается? Какое посмешище бежать по перрону, словно эти люди, что ковыляют но нему нагруженные пакетами! — И однако, так оно и произошло: поезд миновал вокзал и остановился где-то вдалеке. X… пришлось, наскоро его обняв, бегом припуститься вперед, вместе с несколькими юными курортниками в одних плавках, И все, больше он ничего не видел, разве что где-то далеко впереди маячил тупой зад последнего вагона. Никакого знака (не было такой возможности), никакого прощания. Поезд никак не трогался. Он, однако, не осмеливался сдвинуться с места, покинуть перрон, хотя оставаться там было абсолютно бесполезно. Пока поезд (с X… внутри) стоял на месте, его тоже заставляло стоять какое-то символическое принуждение (очень сильное принуждение при скудной символике). Итак, он тупо стоял не шевелясь — не видя ничего кроме далекого поезда, сам никому не видный на пустынном перроне, — и в конце концов ему уже самому стало не терпеться, когда же тронется поезд. Но уйти первым было бы проступком, который, чего доброго, долго не давал бы ему покоя.»
2. Всякая трещина в Почитании — проступок: таков закон Куртуазии. Проступок этот происходит, когда я допускаю по отношению к любимому объекту малейший жест независимости; всякий раз, когда, стремясь порвать с порабощением, я пытаюсь «взять на себя» (таков единодушный совет света), я чувствую себя виновным. И, парадоксальным образом, виновен я при этом в облегчении своего бремени, в сокращении непомерной нагрузки моего поклонения, короче, в том, что «добиваюсь успеха» (на взгляд света); в общем, меня пугает, что я оказываюсь сильным, меня делает виновным самообладание (или его простейший жест).
Куртуазия
3. Всякая боль, всякое несчастье, замечает Ницше, были фальсифицированы идеей вины, проступка: «Мы незаконно отняли у боли ее невинность». Страстная любовь (любовный дискурс) все время подпадает под эту фальсификацию. И однако в любви этой присутствует и возможность некоей невинной боли, невинного несчастья (если бы я, верный чистому Воображаемому, воспроизводил в себе только детскую диаду — страдание ребенка, разлученного с матерью); тогда бы я не трогал того, что меня терзает, и мог бы даже утвердить страдание. Такою и была бы невинность страсти: отнюдь не чистота, а просто неприятие Проступка. Влюбленный был бы невинен, как невинны садовские герои. К несчастью, его страдание обычно подстрекается его двойником — Виной: я боюсь другого «больше чем своего отца».
Ницше, Пир[181]
Отсутствующий
РАЗЛУКА. Всякий языковой эпизод, организующий сцену отсутствия любимого — какова бы ни была его причина или длительность — и стремящийся превратить это отсутствие в испытание покинутостью.
1. Множество песен, мелодий, романсов посвящено любовной разлуке. И тем не менее этой классической фигуры в «Вертере» не обнаруживается. Причина тому проста: здесь любимый объект (Шарлотта) недвижим; удаляется — в некоторый момент — влюбленный субъект (Вертер). А отсутствовать может только другой: другой уходит, я остаюсь. Другой пребывает в состоянии постоянного отбытия, путешествия; он по призванию кочевник, неуловимый; я же, любящий, по противоположному призванию оседлый, неподвижный, всегда в наличности, в ожидании, придавленный к своему месту, невостребованный, словно пакет в дальнем уголке вокзала. Любовная разлука направлена только в одну сторону и может быть высказана лишь с позиций остающегося— а не уезжающего; всегда присутствующее «я» образуется только перед лицом все время отсутствующего «ты». Говорить о разлуке — это значит с самого начала постулировать, что место субъекта и место другого не подлежат перестановке; это значит заявить: «Я менее любим, чем люблю».
Вертер
2. Исторически речь о разлуке ведет Женщина: Женщина оседла, Мужчина — охотник, странник; Женщина верна (она ждет), мужчина — гуляка (он ездит по свету, волочится на стороне). Женщина придает разлуке форму, разрабатывает ее сюжет, поскольку у нее есть на то время, она ткет и поет; песни прядильщиц, песни за прялкой гласят одновременно и о неподвижности (шумом прялки), и о разлуке (вдали — ритмы странствия, морская зыбь, скачка верхом). Отсюда следует, что в каждом мужчине, говорящем о разлуке с другим, проявляется женское: тот мужчина, который ждет и от этого страдает, чудесным образом феминизирован. Мужчина феминизируется не потому, что извращен, а потому, что влюблен. (Миф и утопия: первоначало принадлежало, а грядущее будет принадлежать субъектам, в которых присутствует женское.)
Гюго, И.Б.[182]
3. Иногда мне удается сносно претерпевать разлуку. Тогда я «нормален»: я подравниваюсь под то, как «все» переносят отъезд «дорогого человека»; я со знанием дела подчиняюсь муштре, благодаря которой в раннем детстве мне привили привычку разлучаться с матерью — что не переставало, однако, быть изначально мучительным (чтобы не сказать доводящим до безумия). Я веду себя как успешно отнятый от груди субъект; я умею питаться — в ожидании — иным, нежели материнская грудь. Эта сносно претерпеваемая разлука — не что иное как забвение. Время от времени я оказываюсь неверен. Таково условие моего выживания; ибо если бы я не забывал, я бы умер. Влюбленный, который иногда не забывает, умирает от чрезмерной усталости и перенапряжения памяти (таков Вертер).
Вертер
(Ребенком я ничего не забывал: нескончаемые дни, дни покинутости, когда Мать работала вдали; по вечерам я шел дожидаться ее возвращения на остановку автобуса U-bis у станции Севр-Бабилон; автобусы проходили один за другим, ее не было ни в одном из них.)