Фрагменты речи влюбленного — страница 34 из 42


1. Как кончается любовь? — А что, разве она кончается? В общем-то никто — кроме других — об этом никогда ничего не знает; своего рода невинность маскирует конец этой истории, которая мыслилась, утверждалась, переживалась под знаком вечности. Что бы ни сталось с любимым объектом, исчезает ли он или переходит в область Дружбы, в любом случае я даже не замечаю, как он пропадает; кончившаяся любовь удаляется в иной мир наподобие космического корабля, переставшего давать сигналы; любимый человек откликался во мне с шумом, чуть ли не с грохотом, и вот он вдруг заглох (другой всегда исчезает не тогда и не так, как этого ждут). Это явление вызвано законом любовного дискурса: я (влюбившийся субъект) не могу сам выстроить до конца историю своей любви; я слагаю (излагаю) ее только в самом начале; конец этой истории, так же как моя собственная смерть, принадлежит другим; им писать о ней роман, мифическое повествование извне.


2. Я все время действую — упорствую в действии, что бы мне ни говорили и как бы я ни бывал обескуражен, — как будто любовь способна однажды дать мне полное удовлетворение, как будто Высшее Благо возможно. Отсюда и та любопытная диалектика, которая заставляет без тени смущения менять одну абсолютную любовь на другую, словно посредством любви я получаю доступ к иной логике (где абсолют уже не обязан быть уникальным), к иному времени (от любви к любви я мгновенно перескакиваю как бы по вертикали), к иной музыке (звук, лишенный памяти, оторванный от всякой конструкции, забывший все предшествующее и все дальнейшее, — этот звук музыкален сам по себе). Я ищу объект, делаю первые шаги и попытки, захожу все дальше, мчусь стремглав — но никогда не сознаю наступающего конца; о Фениксе не говорят, что он умирает, но лишь что он возрождается (я, значит, могу возродиться, не умерев?).

Коль скоро я не получаю полного удовлетворения и тем не менее себя не убиваю, то любовные скитания неизбежны. Их знавал и сам Вертер — переходя от «бедной Леоноры» к Шарлотте; правда, дальше это движение заклинило; но если бы Вертер выжил, он стал бы снова писать те же письма другой женщине.

Вертер


3. В любовных скитаниях есть и комическая сторона: это как балет, более или менее стремительный в зависимости от прыти неверного субъекта; но это также и масштабная опера. Проклятый Голландец обречен скитаться по морям, пока не отыщет верную навеки женщину. Я и есть этот Летучий Голландец; я не могу перестать скитаться (любить) в силу некоей древней печати, которая в давно минувшую пору, в глубоком детстве, посвятила меня божеству Воображаемого, поразив речевой манией, которая влечет меня говорить «Я люблю тебя» на каждой новой остановке, пока кто-то другой не подхватит эти слова и мне их не вернет; но никто не может взять на себя этот невозможный ответ (невыносимый по своей полноте), и скитания продолжаются.

Р.С.Б., Вагнер[195]


4. На протяжении жизни человека все его любовные «неудачи» напоминают одна другую (и не без причины: все они проистекают из одного и того же недостатка). X… и Y… не сумели (не смогли, не захотели) ответить на мой «запрос», присоединиться к моей «истине»; они ни на йоту не сдвинули свою систему; для меня один просто повторил другого. И однако X… и Y… несравнимы друг с другом; именно в их различии, составляющем образец бесконечно возобновляемого различия, я и черпаю энергию, чтобы начать заново. «Вечная изменчивость» (in inconstantia constans), которой я одушевляем, отнюдь не отождествляет всех встреченных мною в рамках одного и того же функционального типа (не отвечать на мой запрос), а яростно расторгает их мнимую общность; скитание — не однообразная линия, а переливающиеся грани; повторяющимся является оттенок. И я так и перехожу до самого конца гобелена от одного оттенка к другому (оттенок — это то последнее состояние цвета, которое не может быть названо; оттенок — это Неподатливое).

Бенжамен Кокстан[196]

Темные очки

СКРЫВАТЬ, Фигура нерешительности: влюбленный субъект спрашивает себя не о том, объявлять ли любимому, что его любит (это не фигура признания), но о том, в какой мере скрывать от него «волнения» (треволнения) своей страсти: ее желания, невзгоды, вообще ее неумеренность (на расиновском языке — ее неистовство).


1. X… уехал в отпуск без меня и со времени отъезда не подал мне никаких признаков жизни; что это — несчастный случай? почтовая забастовка? равнодушие? осуществление мимолетного желания пожить в свое удовольствие («Собственная юность оглушает его, он ничего не слышит»)? или простая невинность? Я тревожусь все больше и больше, прохожу сквозь все акты драмы ожидания. Но, когда X… тем или иным образом вновь объявится, а он не может этого не сделать (мысль, которая должна была бы немедленно сделать напрасной любую тревогу), что я ему скажу? Должен ли я скрыть от него мое беспокойство — теперь уже оставшееся в прошлом («Ну, как ты?»)? Дать ему прорваться агрессивно («Нехорошо так, ты все-таки мог бы…») или страстно («Как ты меня встревожил»)? Или же деликатно, слегка дать почувствовать свое беспокойство, чтобы оно было известно, но не докучало другому («Я немного беспокоился…»)? Меня обуревает вторичная тревога: нужно решить, насколько публичной я сделаю свою первичную тревогу.

Госпожа де Севинье


2. Я включен в двойной дискурс, из которого не могу выйти. С одной стороны, я говорю себе: а если другому — так уж он устроен — нужна моя просьба? Не буду ли я тогда оправдан в том, что поддался буквальному высказыванию, лирическому выражению моей «страсти»? Неумеренность, безумие… не в них ли моя истина, моя сила? А если эта истина, эта сила в конце концов произведет впечатление? Но, с другой стороны, я говорю себе: знаки моей страсти угрожают задушить другого. Тогда не нужно ли, именно потому, что я люблю его, скрыть, сколь сильно я его люблю? Я вижу другого двойным взглядом: то он видится мне как объект, то как субъект; я колеблюсь между тиранией и жертвенностью. Таким образом, я втягиваюсь в самошантаж: если я люблю другого, я обязан желать ему добра; но тем самым себе я причиняю только зло; ловушка — я обречен быть либо святым, либо чудовищем: святым не могу, чудовищем не хочу; а потому я тяну с решением — показываю свою страсть немного.


3. Надеть на свою страсть маску сдержанности (бесстрастности) — в этом истинно геройская доблесть: «Недостойно великой души проявлять вовне испытываемые ею треволнения» (Клотильда де Во); капитан Пас, герой Бальзака, выдумывает себе ложную любовницу, чтобы наглухо скрыть от жены своего лучшего друга, что он ее до смерти любит. Однако полностью скрыть страсть (или хотя бы ее неумеренность) немыслимо: не потому, что человеческий субъект слишком слаб, но потому, что страсть по сути создана, чтобы быть видимой; нужно, чтобы само скрывание было на виду: знайте, что я сейчас кое-что от вас скрываю — таков деятельный парадокс, который я должен разрешить; нужно, чтобы в одно и то же время это было и известно и неизвестно, — чтобы было известно, что я не хочу этого показывать; таково сообщение, которое я адресую другому. Larvatus prodeo — я выступаю, указывая пальцем на свою маску; я налагаю маску на свою страсть, но скромным (и изворотливым) пальцем я на эту маску указую. В конечном счете у любой страсти бывает зритель: на смертном одре капитан Пас не может удержаться и пишет женщине, которую он безмолвно любил; нет любовных жертв без финального театра, знак всегда выходит победителем.

Бальзак, Декарт[197]


4. Представим, что я плакал по какому-то поводу, которого другой даже не осознал (плакать — часть нормальной деятельности влюбленного тела), и, чтобы этого не было видно, укрываю свои набухшие глаза за темными очками (прекрасный пример психоаналитического отрицания: омрачить себе взгляд, чтобы не быть видимым). Жест расчетливо целеустремленный: я хочу сохранить моральные преимущества стоицизма, «достоинства» (воображаю себя Клотильдой де Во), и в то же время, противореча сам себе, спровоцировать нежный вопрос («Что это с тобой?»); я хочу быть одновременно достойным и жалости, и восхищения, хочу быть в один и тот же момент ребенком и взрослым. Поступая так, я веду рискованную игру: ибо всегда возможно, что другой просто не спросит об этих непривычных очках, что в факте он не увидит никакого знака.


5. Дабы слегка давать понять, что я страдаю, чтобы скрывать безо лжи, я стану пользоваться хитроумными недомолвками; я буду разделять экономику своих знаков.

Задачей словесных знаков будет замалчивать, маскировать, вводить в заблуждение; я никогда не стану упоминать на словах о неумеренности моего чувства. Ничего не сказав о терзающей меня тревоге, я всегда смогу, когда она пройдет, успокаивать себя тем, что никто ничего о ней не узнал. Могущество языка: со своей речью я могу делать все — даже (и прежде всего) ничего не говорить.

Я могу делать все со своей речью, но не со своим телом. О том, что я скрываю речью, говорит тело. Я могу по своему усмотрению моделировать свое сообщение, но не свой голос. По моему голосу, что бы он ни говорил, другой узнает, что «со мной что-то не так». Я лжец (умолчанием), но не актер. Мое тело — упрямый ребенок, моя речь — весьма цивилизованный взрослый…


6. …так что длинная череда усилий быть сдержанным в словах (мои «знаки учтивости») может вдруг прорваться каким-то все захватывающим побочным проявлением: например, приступ рыданий перед ошеломленным взором другого разом сведет на нет все усилия (и эффекты) долго сдерживаемой речи. Меня прорвало: узнай же Федру и все неистовство ее.

Расин

События, помехи, препоны

СЛУЧАЙНОСТИ. Мелкие события, происшествия, помехи, незначительные, ничтожные, легковесные неровности любовного существования; всякое фактическое ядрышко, своим резонансом прерывающее нацеленность влюбленного субъекта на собственное счастье, как будто случай интригует против него.