Фрагменты речи влюбленного — страница 5 из 42

в тот или иной момент мне думалось, что окружающий меня дискурс нужно сместить: в 1960 году дискурс критики казался мне слишком импрессионистическим, и мне хотелось другого, более научного дискурса о литературе; так родилась семиология.

Но затем эта семиология вокруг меня сделалась сверх-формалистической, и мне захотелось дискурса более «аффективного»; далее мне стало казаться, что и сам этот дискурс пол. влиянием психоанализа уделяет слишком много внимания «символическому», третируя «воображаемое» как бедного родственника; и тогда мне захотелось взять на себя дискурс Воображаемого […] я пони мню воображаемое не в смысле «соображение», а в том достаточно точном смысле, который вкладывает и него Лакан: это психический регистр, отличный or Символического и Реального и характеризующийся очень сильным слиянием субъекта с некоторым образом.[34]

«Воображаемое» — ключевое слово бартовских «Фрагментов…», и все же в этой книге оно понимается не совсем в том «достаточно точном смысле, который вкладывает в него Лакан».

У Жака Лакана воображаемое — это аналитический конструкт, искусственно вычлененный «регистр» душевной жизни, который не переживается самим субъектом как нечто отдельное и может быть лишь осознан специальным усилием (само)анализа. Внутри себя оно представляет собой комплекс отношений — «нарциссическое отношение субъекта к собственному Я», «дуальное отношение, основанное на образе себе подобного (эротическое притяжение, агрессивное напряжение)», «отношение, сходное с теми, что описываются в этологии животных», «способ схватывания, при котором определяющую роль играют такие факторы, как сходство, подобие форм…»[35]

Существенно иначе выглядит Воображаемое по Барту. Во-первых, оно доступно непосредственному переживанию «влюбленного субъекта», который волен распоряжаться им в целях дара, жертвы — приносить любимому «в жертву свое Воображаемое — как стригли в приношение свою шевелюру» (с. 165–166), или, наоборот, «жертвовать образом ради Воображаемого» (с. 394). Во-вторых, оно имеет здесь не реляционную, а субстанциальную природу, уподобляется какой-то непрерывной, энергетически заряженной, нередко текучей стихии: «гладкая оболочка той слитной материи, из которой сделано мое влюбленное Воображаемое» (с. 406), «мощно струящееся […] без порядка и без конца, воображаемое» (с. 86), «великий поток Воображаемого» (с. 273); или же это ликвидный «капитал Воображаемого» (с. 350); или стихийная сила, которая «жжется из-под земли, словно плохо загашенный торф» (с. 166–167); или же род силового поля («Сердце […] завороженно удерживается в поле Воображаемого» — с. 337), нечто неуловимо разлитое в атмосфере, то, из чего сделана погода:

Единственное во внешнем мире, что я могу связать со своим состоянием, — общая атмосфера дня, словно «погода» — это одно из измерений Воображаемого (Образ не имеет ни цвета, ни глубины, но он наделен всеми нюансами света и тепла, сообщаясь с любимым телом — которое чувствует себя то хорошо, то плохо — все в целом, в своем единстве). Код японского хайку требует, чтобы в нем имелось слово, обозначающее тот или иной момент дня и года; это «киго», слово-сезон. В записи любовных переживаний сохраняется это «киго» из хайку — беглый намек на дождь, па вечер или свет, на все, что омывает и рассеивается (с. 292).

Будучи активной субстанцией любви, ее «бредовой энергией» (с. 163), магнетическим флюидом.[36] Воображаемое сопоставимо с архаическими понятиями о мировой магической силе-«мане», циркулирующей в вещах и живых существах и делающей их сакральными, то есть сверхъестественно действенными. В свой структуралистский период Барт трактовал «ману», вслед за Леви-Строссом, как «нулевой элемент» дискретной структуры, элемент-джокер[37]; теперь же он явно изменил фокус зрения и интересуется не внешними манифестациями, но и не абстрактными «алгебраическими» структурами, а именно субстанцией любовного очарования, пусть и не применяя к ней термина «мана». Размышления о континуальных факторах и моделях в культуре привели его к имплицитной постановке проблемы сакрального, отодвигавшейся на второй план в структуралистской теории.

Эта перефокусировка имела не только научный, но и литературный аспект. Жинетт Мишо отметила метатекстуальную значимость одного из замечаний Барта о преподнесении влюбленным своего Воображаемого в дар или жертву любимому: «Дарят не обязательно предмет: когда X… проходил курс психоанализа, того же захотелось и Y…; анализ как любовный подарок?» (с. 278)[38]. Замечание это содержится в главке о посвящении текста любимому человеку; кроме того, стоящие на полях этих строк инициалы «Ф. С», которые, по-видимому, следует читать «Филипп Соллерс», позволяют рассматривать его как литературный «подарок» (пусть не любовный, а дружеский) одного писателя другому. Можно согласиться с Ж. Мишо, усматривающей в этой фразе скрытую формулу посвящения «Фрагментов речи влюбленного»: писатель дарит свою книгу — свое Воображаемое — «кооперативу» «Читателей-Влюбленных». Но если так, то книга, очевидно, должна мыслиться как сплошное субстанциальное единство, заряженное силой «маны», аналог сакрально-целостного любящего тела. Hic est corpus meus…

Подобное представление нигде не сформулировано прямо самим Бартом и лишь реконструируется по образной логике ряда его разрозненных высказываний; в диахроническом плане оно контрастирует с прежними его взглядами на литературный текст. Ранний Барт-«формалист» неустанно разоблачал «мифы» о субстанциальном характере литературного произведения; даже если в «Мифологиях» ему и случалось, по собственному признанию, «нарочито сгущать» «испаряющуюся реальность», делать ее «неожиданно плотной, наслаждаясь ее вкусом», и давать «субстанциальный анализ мифических объектов»[39], — все же в ту пору он никогда не позволял себе подходить с субстанциалистских позиций к тексту. В 1962 году, в статье, посвященной книге Мишеля Бютора «Мобиль» и носившей программное название «Литература и дисконтинуальность», он критиковал тенденциозно-континуалистские метафоры, практикуемые в критике:

Традиционная Книга — это нечто такое, что сплетается, развертывается, течет и отливается, одним словом глубочайше боится пустоты. Благостные метафоры Книги — это сотканная ткань, текущая вода, перемолотая мука, ведущий вперед путь, открывающийся занавес и т. д.; антипатические же метафоры всякий раз отсылают к чему-то сделанному, то есть сработанному из дисконтинуальных материалов […]. Ибо за этим осуждением дисконтинуальности стоит, конечно же, миф о Жизни: Книга должна отливаться, гак как критика, наперекор векам интеллектуализма, в глубине души хотела бы, чтобы литература оставалась некой спонтанно-безвозмездной деятельностью, даруемой человеку божеством, музой […] письмо — это словесное литье, формой которого служит такая великая категория континуальности, как повествование…[40]

Как известно, одна из перечисленных здесь «благостных метафор Книги», а именно сотканная ткань, через несколько лет была взята на вооружение самим Бартом, когда на рубеже 60-70-х годов он выдвинул понятие текста (или, в более корректной формулировке из книги «S/Z», «текста для письма», в отличие от «текста для чтения»). «Текст» постулировался как нечто принципиально множественное, «пространственная многолинейнсть означающих, из которых он соткан (этимологически „текст“ и значит „ткань“)». Процитированные слова — из статьи Барта «От произведения к тексту» (1971), а сразу вслед за ними идет любопытное сравнение, которое соотносит идею Текста с одной из тем еще не написанных тогда «Фрагментов речи влюбленного»:

Читателя Текста можно уподобить праздному человеку, который снял в себе всякие напряжения, порожденные воображаемым, и ничем внутренне не отягощен; он пробивается (так случилось однажды с автором этих строк, и именно тогда ему живо представилось, что такое Текст) по склону лощины, по которой течет пересыхающая река (о том, что река пересыхающая, упомянуто ради непривычности обстановки). Его восприятия множественны, не сводятся в какое-либо единство, разнородны по происхождению — отблески, цветовые пятна, растения, жара, свежий воздух, доносящиеся откуда-то хлопающие звуки, резкие крики птиц, детские голоса на другом склоне лощины, прохожие, их жесты, одеяния местных жителей вдалеке или совсем рядом; все эти случайные детали наполовину опознаваемы — они отсылают к знакомым кодам, по сочетание их уникально и наполняет прогулку несходствами, которые не могут повториться иначе как в виде новых несходств.[41]

Как видим, идеальный Текст прямо противопоставлен Воображаемому — для его переживания нужно «снять в себе всякие напряжения, порожденные воображаемым», не фиксироваться на одном навязчивом Образе и отдаться на волю случайных впечатлений. Такое свободное ассоциирование — не воспоминаний, как в психоанализе Фрейда, а актуальных ощущений — само ассоциируется у Барта с прогулкой по экзотической стране, а именно по Северной Африке («пересыхающая река» в оригинале названа арабским словом oued). Поскольку автор прямо ссылается на свой личный опыт, то можно предположить, что речь идет о пребывании Ролана Барта в Марокко в 1969–1970 годах, когда он преподавал в Рабатском университете. Этот период был отмечен активными и множественными гомосексуальными контактами, к которым располагали местные нравы и материальное положение европейского профессора в бедной стране «третьего мира»