(1858–1929)
Куртелин (настоящее имя — Муано) родился в провинции Ту-рень. Учился он в парижском коллеже; воинскую службу проходил в полку конных егерей; простился с юностью на пороге одной из министерских канцелярий, куда его пристроил отец, практичный человек и удачливый литератор. Открывался верный путь, дотянув до пенсии, на старости лет зажить, «как все», в свое удовольствие. Но молодой человек принялся на досуге сочинять стихи, рассказы и печатать их. Он словно раздвоился: по службе продвигался Жорж Муано, а в литературных кругах росла известность насмешника Куртелина. До тех пор пока он высмеивал курьезы казарменного быта («Эскадронные забавы», 1886) и потрафлял обывателю, падкому на пикантные сценки («Жены, друзей», 1888; «Ветрогоны», 1893), ему все сходило с рук. Но художник все же пересилил в нем робость осмотрительного чиновника: в 1894 году Муано подал в отставку. Сбросив шутовской колпак забавника и пустомели, Куртелин иронизировал над чинушами («Канцелярские крысы», 1892), по-мольеровски остроумно рассчитался с исподличавшимся буржуа (фарс «Бубурош», 1893), вступился за реформатора французской сцены Андре Антуана в разгар его борьбы за реалистический репертуар. Идиотизм частной жизни взбесившегося парвеню — объект холодного сарказма Куртелина в классическом фарсе «Буленгрены» (1898). Пристрастный характер буржуазного судопроизводства обнажен им в гротескном скетче «Статья 330-я» (1900). В «Обращении Альцеста» (1905) Куртелин «воскресил» мольеровского героя, дабы. тот вновь удостоверился, что невозможно примириться со злобным эгоизмом торжествующих мещан. Пьесы Куртелина шли с успехом на сценах «Свободного театра» и «Театра Антуана». Независимый художник; чиновник, над которым измываются все, кому не лень; девушка на побегушках, — словом, обыкновенные люди, вот кому симпатизировал Куртелин. Им и посвятил он свою последнюю комедию — «Кувшин» (1909). Сатира и ирония писателя, его парадоксы («Философические мысли Куртелина», 1917) метили не в человека вообще, а в институты и пороки собственнического общества.
Georges Courteline: «Les gaietes de I'escadron» («Эскадронные забавы»), 1886; «Lidoire et Biscotte» («Лидуар и Бискот»), 1892.
Рассказ «Епитимья» («La penitence») входит в «Les oeuvres completes. Les Linottes suivies de Tente Henriette», P., Bernouard, 1926.
Епитимья
Запирая старую церковь, аббат Бурри дважды повернул огромный ключ в замочной скважине, но вдруг лицо его омрачилось, и он замер, еще не отняв пальцев от щеколды, всем видом своим выражая удивление и ожидание. Одной ногой он уже ступил на булыжную мостовую деревенской площади, и приподнявшаяся пола рясы открывала взору обтянутую черным чулком лодыжку и пряжку на туфле.
— Постойте, погодите малость, господин кюре! Мне бы исповедаться, а?
Из соседней улочки вихрем вылетела одна из местных жительниц, по имени Клодина, и остановилась перед ним, умоляюще протягивая к нему руки. Она так спешила, что сердце колотилось у нее в висках, а самый край платка в белую и лиловую клеточку, повязанного вокруг ее головы, побурел надо лбом от пота. Лиловые шашечки на платке — такие испокон века носили здешние женщины — размылись и потускнели от совокупного действия воды и щетки на мостках, которыми сообща пользовались сельские прачки.
Старый священник нетерпеливо повел рукой:
— Помилуй господи! Кто же в такое время исповедуется!
— Да вот раньше не управилась…
Кюре рассердился.
— Весьма сожалею, приходите в другой раз!
Но Клодина глядела на него жалобными глазами, и он сказал:
— Э-э-э, старая песня! Первым делом коровы да свиньи, а уж потом бог, если останется время! Ступайте, голубушка, придете на той неделе. Я зван сегодня ужинать в замке, к шести часам, так что мне некогда нас слушать. До свидания.
Женщина притворно захныкала:
— Как же быть, господи? Как же быть! Уж так мне хочется причаститься на страстную пятницу…
— На страстную пятницу? — повторил несчастный кюре и умолк.
Какое-то мгновение чувство долга боролось в нем с боязнью опоздать к ужину, где, как и всегда под страстную субботу, хозяева будут угощать постным мясом с душистыми приправами. Все же чувство долга возобладало.
Сжав губы, кипя от тихого бешенства, он дважды повернул тяжеленный ключ уже в противоположную сторону. Крестьянка вслед за ним переступила порог церкви. Приблизившись к главному алтарю, скромно украшенному букетами искусственных цветов из коленкора под стеклянными часовыми колпаками, священник поставил перед ним соломенный стул, подхваченный в спешке, на ходу, пока он торопливо пробирался между рядами кресел в приделе, уселся на него и приказал:
— Станьте на колени!
Клодина повиновалась.
— Осените себя крестным знамением и читайте «Исповедуюсь».
Будто язык ее сорвался с привязи, Клодина начала отбарабанивать молитву, как прилежная ученица затверженный урок. Слова безостановочно слетали с ее губ.
Священнику пришлось вмешаться:
— Ну, хорошо, довольно, исповедуйтесь в ваших грехах.
Женщина молчала.
— Дочь моя, прошу вас поторопиться, — нетерпеливо сказал кюре, — у меня совсем не остается времени. Надеюсь, вы никого не убили, не ограбили? Может быть, лгали? Предавались чревоугодию? Пренебрегали молитвой или оскверняли язык нечестивыми речами? Так ступайте с миром и не грешите более. Отпускаю вам грехи ваши во имя отца, и сына, и святаго духа.
Он уже вставал со стула, когда кающаяся, не поднимаясь с колен, тихо проговорила:
— Я еще того похуже натворила, батюшка.
— Вот как? Говорите же, я слушаю вас!
— Я, батюшка, это… ну… — лепетала Клодина, опуская голову, — я… я… я с парнем спуталась…
— О, проклятье! — простонал священник. — Что я слышу, дочь моя!
Руки у него так и опустились. Он был до такой степени поражен, что невольно нарушил тайну исповеди:
— Вы тоже!.. И вы тоже!.. Этого только не хватало! Всего-то и было на всю округу две порядочные женщины, Жанна Марешалиха да вы… А теперь и вы туда же!.. Помилуй господи, что ж это такое!
От возмущения священник не находил слов. Немного погодя он спросил:
— Когда случилась с вами эта беда?
— Да вот уж месяц будет, батюшка, да, ровнехонько месяц. Как раз в середине марта.
— С кем же?
Она назвала имя соблазнителя.
— Мерзавец! — проворчал аббат, затем осведомился: — И сколько же раз за этот месяц вы… ну, сами знаете, что?
— Одиннадцать раз, батюшка.
— Одиннадцать!
Число показалось ему чудовищным. Словно проклиная блудницу, он воздел руки и уже открыл рот, готовясь заклеймить порок, как вдруг часы пробили три четверти, и под церковными сводами гулко отдались три удара, какие издают обыкновенно деревенские часы, три тягучих дребезжащих удара, как бы исходящих от надтреснутого чугунного котла. Бой часов напомнил кюре о действительности, и он быстро проговорил, торопясь кончить дело:
— Вы хотя бы раскаиваетесь?
Женщина воскликнула:
— Известно, раскаиваюсь! Как же не раскаиваюсь! Обрюхатил ведь меня стервец-то этот!
— Так вот, ступайте домой. — продолжал аббат, сделав вид, будто не слышал последних слов, — четыре раза прочитайте «Отче наш» и четыре раза «Пресвятая дево», а завтра приходите причащаться. Скорее, скорее, дочь моя, поспешим.
Он подобрал свою треугольную шляпу, положенную им на пол подле стула. Грешница поднялась на ноги. Но в эту минуту в ярко освещенном дверном проеме, сквозь который видна была залитая солнцем деревенская площадь, возник женский силуэт. Это была белокурая, неизменно веселая Жанна, супруга счастливчика Марешаля, такая дородная толстуха, что при каждом шаге груди ее под просторной кофтой колыхались, как тяжелые грозди спелого винограда.
Аббат вскричал:
— Нет, нет, хватит с меня!
Но Жанна невозмутимо продолжала свой путь. Ей тоже хотелось исповедаться и причаститься на страстную пятницу, и она с насмешливым удивлением спросила, уж не собирается ли сам кюре отвратить прихожанок от исполнения их священного долга. Сраженный ее доводом, бедняга в совершенном отчаянии рухнул на стул, схватил Жанну за руку и почти швырнул ее на колени перед собой, торопливо бормоча:
— Ну что, ну что там у вас такое? Что вы хотите мне сказать? Может, вы тоже изменили мужу?
Не говоря ни слова, Жанна трижды наклонила голову.
Кюре так и подскочил:
— А, пропади ты пропадом! Час от часу не легче! О, чертов народ! Чертов народ!
Наконец он спросил:
— Давно ли вы изменяете вашему бедному мужу?
— Да уж месяц будет.
— Так я и знал! О, чертова весна! Чертова весна! Каждый год та же история! Сколько раз вы согрешили?
— Семь раз, батюшка, — ответствовала Жанна.
Старый кюре пребывал, видимо, в совершенной растерянности. Он переспросил:
— Семь раз, говорите? Вы сказали, семь раз?
Подняв глаза, священник начал считать, стараясь найти справедливое соотношение между епитимьей, наложенной на Клодину, и наказанием, которому следовало подвергнуть Жанну.
— Так, одиннадцать относится к семи, как четыре относится к иксу. Одиннадцать пополам… одиннадцать пополам… Помилуй, господи, угораздило же вас с этими нечетными числами! Значит, одиннадцать пополам будет пять с половиной, а семь пополам будет…
Часы пробили шесть.
Священник вскочил со стула, словно его хлестнули бичом.
— Ну, вот что, милочка, если вы думаете, что у меня есть время заниматься алгеброй и составлять пропорции, то вы ошибаетесь! Идите-ка вы домой. Прочитайте четыре раза «Отче наш», четыре раза «Пресвятая дево» и еще четыре раза измените мужу. Счет как раз и сойдется.
МАРГЕРИТ ОДУ(1863–1937)
Тысяча девятьсот десятый год стал для Парижа годом литературной сенсации: премия «Femina» была присуждена автору романа «Мари-Клер», вышедшего с восторженным предисловием Октава Мирбо. Однако имя самого автора — Маргерит Оду — ни читателям, ни критикам решительно ничего не говорило: ведь Оду была не профессиональной писательницей, а простой портнихой. Ее детство прошло в сиротском приюте, отрочество — на ферме, познакомившей ее с тяжелым трудом батрачки, а вся остальная жизнь — в Париже, где ценой упорных усилий Оду открыла крохотную швейную мастерскую.
История первого романа Оду, явившегося одним из ранних свидетельств прихода в литературу людей из народа, необычна. В начале 900-х годов она познакомилась с группой молодых интеллигентов, среди которых выделялись писатели Шарль-Луи Филипп и Леон-Поль Фарг. Мечты о социальном равенстве, сочувствие к беднякам, умение за будничным существованием «маленького человека» разглядеть значительность его внутренней жизни, некоторая сентиментальная растроганность — вот атмосфера, характерная для умонастроений группы и как нельзя более близкая духовному миру Маргерит Оду. Сначала Оду и не помышляла о книге: записи, которые она вела тайком от всех, были скорее своеобразными мемуарами или обращенным в прошлое дневником, куда она заносила воспоминания о своей нелегкой жизни. Лишь друзья, случайно обнаружившие тетрадки Оду, убедили ее в том, что из-под ее пера выходит настоящее литературное произведение. Так возник роман «Мари-Клер». Он подкупал современников своей безыскусной простотой, искренностью и глубокой задушевностью.
Эти черты присущи и остальным произведениям Оду — романам «Мастерская Мари-Клер» (1920), «Из города на мельницу» (1926), «Нежный свет» (1937). Их герои — скромные труженики, описанные с глубокой симпатией.
Не случайно Оду ценили демократически настроенные писатели 20–30-х годов. В ее творчестве жизнь народа изображалась глазами самого народа, с точки зрения одного из его представителей. Именно это качество придало принципиальную новизну и ценность творчеству Маргерит Оду.
Marguerite Аиdоих: «Le chaland de La Reine» («Ладья королевы»), 1910; «La fiancee» («Невеста»), 1932.
Рассказ «Невеста» входит в одноименный сборник.
Невеста
После недолгого отпуска я возвращалась в Париж. Когда я приехала на вокзал, поезд был уже переполнен, и почти у каждого купе, в дверях, стоял человек, словно для того, чтобы никого больше туда не впускать. И все же я заглядывала в каждую дверь в надежде найти себе местечко. В одном купе место в углу действительно оказалось свободным, но оно было заставлено двумя большими корзинами, откуда торчали головы кур и уток.
Помедлив, я все-таки решила войти. Я извинилась за то, что придется подвинуть корзины, но их владелец, мужчина в блузе, сказал мне:
— Подождите-ка, мадемуазель, сейчас я их уберу.
Он попросил меня подержать корзину с фруктами, стоявшую у него на коленях, а сам задвинул своих кур и уток под сиденье. Утки стали громко выражать неудовольствие, куры обиженно нахохлились, и жена крестьянина ласково заговорила с ними, называя каждую по имени.
Когда я села, а утки угомонились, пассажир, сидевший напротив меня, спросил крестьянина, не везет ли он птицу на рынок.
— Нет, сударь, — отвечал тот, — я везу ее сыну, мой сын послезавтра женится.
Лицо его сияло; он оглядывался кругом, словно хотел, чтобы все видели его радость.
Слова крестьянина привлекли внимание остальных пассажиров, и казалось, они тоже радовались, слушая его. Только старуха, которая сидела, обложившись тремя подушками, и одна занимала два места, принялась ворчать, что вот, мол, эти крестьяне вечно забивают вагон своими вещами.
Поезд тронулся, и пассажир, заговоривший с крестьянином, собрался было читать газету, но тут крестьянин обратился к нему:
— Мой сын живет в Париже, он приказчик, и невеста его тоже служит в магазине.
Тот, к кому он обращался, положил развернутую газету на колени и, придерживая ее рукой, подвинулся к краю скамейки.
— А что, невеста красивая? — спросил он.
— Да не знаем, — отвечал крестьянин, — не видали еще.
— Вот как! А вдруг она окажется некрасивой и не понравится вам?
— Ну что ж, и такое бывает, — сказал крестьянин, — только думаю, она нам понравится: наш сын любит нас и не возьмет себе некрасивую жену.
— И потом, — прибавила крестьянка, — раз она нравится нашему Филиппу, значит, понравится и нам.
Она повернулась ко мне, и глаза ее ласково улыбались. Глядя на ее свежее румяное лицо, трудно было поверить, что у нее взрослый сын, которому уже пора жениться. Она спросила меня, не еду ли я тоже в Париж, я ответила утвердительно, и тогда пассажир, сидевший напротив, принялся шутить.
— Наверняка, — сказал он, — мадемуазель и есть невеста вашего сына: просто она решила поглядеть на родителей жениха, да так, чтобы они ни о чем не догадались.
Тут все стали смотреть на меня, я сильно покраснела, а крестьянин с женой сказали:
— Ну, если это так, мы были бы только рады.
Я попыталась разубедить их, но пассажир, сидевший напротив, напомнил присутствующим, что я дважды прошла вдоль всего поезда, словно разыскивая кого-то, и что я медлила перед тем, как подняться в купе. Все рассмеялись, а я смущенно объяснила, что только в этом купе нашлось свободное место.
— Ну и хорошо, — сказала крестьянка, — вы очень мне нравитесь, и я была бы довольна, если бы моя сноха оказалась такой, как вы.
— Да, — подхватил крестьянин, — не худо бы ей быть похожей на вас.
Пассажир, сидевший напротив, в восторге от своей шутки, сказал, лукаво поглядывая на меня:
— Вот увидите, так оно и будет. Приедете в Париж, а сын вам скажет: «Вот моя невеста!»
Он расхохотался, затем поудобнее устроился на скамейке и погрузился в чтение.
Немного погодя крестьянка повернулась ко мне, порылась в своей корзине, вытащила оттуда лепешку и предложила ее мне, сказав, что испекла ее сегодня утром. Я не знала, как отказаться. У меня был насморк; преувеличив свое недомогание, я сказала, что у меня жар. Лепешка возвратилась на дно корзины.
Затем она угостила меня гроздью винограда, которую мне пришлось взять. Я с трудом отговорила крестьянина, все порывавшегося выйти на станции и принести мне чего-нибудь горячего.
Глядя на этих милых людей, исполненных готовности полюбить избранницу своего сына, я пожалела, что и на самом деле не прихожусь им снохой; я чувствовала, что их привязанность была бы для меня счастьем. Своих родителей я не знала и всегда жила среди чужих людей.
То и дело я ловила на себе их взгляды, которыми они будто ласкали меня.
Когда мы приехали в Париж, я помогла им выгрузить корзины и направилась с ними по перрону. Но, увидев высокого юношу, кинувшегося им навстречу, я отошла в сторону. Он обнял их и стал целовать то мать, то отца, и они улыбались ему. Они не слышали предупреждающих окриков носильщиков, чьи тележки с багажом то и дело грозили наехать на них.
Они двинулись к выходу, и я пошла следом за ними. Сын надел на руку корзину с утками, а другой рукой нежно обнял мать. Он шел, наклонившись к ней, и громко смеялся над чем-то, что она ему рассказывала. Как и у отца, у него были веселые глаза и широкая улыбка.
На улице почти совсем стемнело. Подняв воротник пальто, я остановилась в нескольких шагах позади них, а их сын в это время пошел за фиакром.
Крестьянин погладил пеструю, всю в крапинках курицу, и я услышала, как он сказал, обращаясь к жене:
— Знали бы мы, что эта девушка — не наша сноха, уж мы бы непременно подарили ей Пеструшку.
Женщина тоже погладила Пеструшку и ответила:
— Да, если б мы знали…
Она указала на вереницу людей, выходивших из дверей вокзала, и, глядя вдаль, произнесла:
— Она где-то там, в этой толпе.
Тут вернулся их сын с фиакром. Он постарался поудобнее усадить родителей, а сам сел боком, рядом с извозчиком, чтобы все время видеть их. Он казался сильным и ласковым, и я подумала: счастливая же его невеста…
Когда фиакр скрылся из виду, я медленно побрела по улицам: очень не хотелось возвращаться одной в свою комнатушку. Мне было двадцать лет, и никто еще не говорил мне о любви.