Французская новелла XX века. 1900–1939 — страница 9 из 42

(1868–1938)

Поэт и романист Франсис Жамм родился в департаменте Верхние Пиренеи. Служил помощником нотариуса в Ортезе. Его первые поэтические сборники начала 90-х годов обратили на себя сочувственное внимание Стефана Малларме. Бесхитростная и чистая мелодия, пронизывающая книгу стихов Жамма «От заутрени до вечерни» (1898), выгодно отличалась от выспреннего версификаторства тогдашних французских символистов. «Я хочу искусства мирного, далекого от всякой трескотни, в котором душа моя раскрылась бы, подобно цветку», — писал по поводу своих стихов сам поэт. Благоговейное чувство единения с природой, поэтизация обыденного, любовное изображение простой сельской жизни — таковы темы этого сборника, углубленные в последующих книгах Жамма: «Траур вёсен» (1901), «Прогалины в небе» (1906), «Христианские георгики». (1912).

Лаконичная и тонкая проза Жамма («История зайца», 1901; «Анисовое яблочко», 1904; «Солнечные четки», 1916; «Колокола для двух свадеб», 1924) не уступает его стихам по задушевности и лиризму; ее отличает сочувствие невзгодам «маленького человека», интерес к его внутреннему миру.

В годы, предшествовавшие первой мировой войне, популярность Жамма достигает апогея. Его дом в Ортезе становится местом паломничества поэтов и художников. В 1921 году Жамм переезжает в Страну Басков, в деревушку Аспарен. Там им были созданы живописные и добродушные мемуары «От божественного возраста к возрасту неблагодарному» (1921), «Любовь, музы и охота» (1922), «Капризы поэта» (1923), а также классически прозрачные «Четверостишия» (1922–1925).

Francis Jammes: «Le roman du lievre» («История зайца»), 1903; «Feuilles dans le vent» («Листья на ветру»), 1914.

Рассказы «Горечь жизни» («Le mal de vivre») и «Конка» («Le tramway») входят в книгу «История зайца».

Ю. Стефанов

Горечь жизни

Перевод Е. Гунста

Некий поэт, по имени Лоран Лорини, остро ощущал горечь жизни. Это мучительный недуг, и тот, кто им страдает, не может видеть людей, животных и окружающие предметы, не испытывая жестокой боли. Кроме того, сердце страдальца постоянно терзают сомнения, правильно ли он поступает.

Поэт покинул город, в котором он жил. Он отправился в деревню, чтобы любоваться деревьями, нивами, рекой, внимать крикам перепелок и журчанию ручейков, стрекоту ткацких станков и гулу телеграфных линий. Но все эти картины и звуки только печалили его.

Самые сладостные мысли отзывались для него горечью. А когда он, в надежде отвлечься от своего жестокого недуга, срывал цветок, он заливался слезами, что сорвал его.

Он приехал в село ясным вечером, когда воздух был напоен благоуханием груш. То было прелестное село, вроде тех, что он не раз изображал в своих книгах. Тут была главная площадь, церковь, кладбище, сады, кузница и темный постоялый двор, из которого валил синеватый дым, а за окнами мелькали стаканы. Была тут и речка, извивавшаяся под сенью дикого орешника.

Больной поэт грустно опустился на камень. Он думал о пытке, которая неотступно терзает его, о матери, оплакивающей его отсутствие, о женщинах, его обманувших, и сокрушался при мысли, что время первого причастия минуло для него навсегда.

«Сердцу моему, печальному моему сердцу не суждено измениться», — думал он.

Вдруг он увидел возле себя молодую крестьянку, — под звездным небом она гнала домой гусей. Крестьянка спросила у него:

— Отчего ты плачешь?

Он ответил:

— Душа моя, низвергаясь на землю, больно ушиблась. Выздороветь я не могу, ибо у меня слишком тяжело на сердце.

— Хочешь мое? — сказала она. — Оно легкое. А я возьму твое, и меня оно не обременит. Мне ведь не привыкать к тяжелой ноше.

Поэт отдал ей свое сердце, а ее сердце взял себе. И тотчас же они улыбнулись друг другу и рука об руку пошли по тропинкам.

Гуси, как дольки луны, бежали впереди них.


Она говорила ему:

— Я знаю, что ты ученый и что я не могу знать того, что ты знаешь. Но я знаю, что люблю тебя. Ты пришел издалека и, верно, родился в красивой колыбельке, вроде той, какую я видела однажды, ее везли на телеге. Смастерили ее для богачей. Твоя мать, должно быть, умеет говорить красивые слова. Я люблю тебя. Ты, должно быть, проводил ночи с белолицыми женщинами, а я кажусь тебе уродливой и черной. Я-то родилась не в красивой колыбельке. Я родилась в поле, в пору жатвы, среди снопов. Так мне сказывали, а еще сказывали, что матушку мою и меня, да еще ягненка, которого овца родила в тот же день, — всех троих нас посадили на осла, чтобы довезти до дому. У богачей-то есть лошади.

Он говорил ей:

— Я знаю, что ты простая и что я не могу стать таким, как ты. Но я знаю, что люблю тебя. Ты здешняя, и, должно быть, баюкали тебя в корзине, поставленной на черный стул, вроде того, какой я видел однажды на картинке. Я люблю тебя. Матушка твоя, должно быть, сучит лен. Ты, должно быть, плясала под деревьями с красавцами парнями, сильными и веселыми, а я кажусь тебе хилым и грустным. Я родился не в поле в пору жатвы. Мы с сестрой родились в нарядной комнате, мы были близнецами, но она вскоре умерла. Матушка моя хворала. Бедняки наделены здоровьем.

Они лежали вместе в постели и теперь обнялись еще крепче.

Она говорила ему:

— У меня твое сердце.

Он говорил ей:

— У меня твое сердце.

У них родился прелестный мальчик.

И поэт, почувствовав, что недуг его прошел, сказал жене:

— Моя мать не знает, что со мной сталось. Когда я думаю об этом, у меня сжимается сердце. Отпусти меня, друг мой, в город сказать ей, что я счастлив и что у меня сын.

Она улыбнулась ему, зная, что в залог у нее остается его сердце, и сказала:

— Поезжай.

И он вновь отправился по тем же дорогам, по каким прибыл в эти края.

Вскоре он оказался у городских ворот, возле великолепного дома, откуда доносился смех и веселая речь, потому что там давали вечер, на который не пригласили бедняков, Поэт знал, что это дом одного из его прежних друзей, знаменитого и богатого художника. Прислушиваясь к разговорам, он остановился у решетки парка, за которой видны были водометы и статуи. Женщина, — он узнал ее по голосу, — красавица, некогда растерзавшая его юношеское сердце, говорила кому-то:

— Помните великого поэта Лорана Лорини?.. Говорят, он женился на совсем простой девушке, на крестьянке какой-то…


На глаза его набежали слезы, и оп пошел по городским улицам к отчему дому. Плиты мостовой тихо вторили звукам его усталых шагов. Он отворил дверь, вошел. И его собака, ласковая, преданная и старая, подбежала к нему, хромая, радостно залаяла и стала лизать ему руку. Он понял, что, пока он отсутствовал, бедную тварь разбил паралич, ведь горести и время не щадят и животных.

Лоран Лорини стал подниматься по лестнице и растрогался, увидев у перил старого кота — он кружился, выгибал спину, задирал хвост и терся о ступени. На площадке приветливо пробили часы.

Он тихо вошел в свою комнату. Он увидел мать — она стояла на коленях и молилась. Она шептала:

— Боже мой, сохрани моему сыну жизнь! Боже мой, ведь он так мучился… Где он теперь? Прости меня, что я его родила. Прости его, что из-за него я умираю.

А он, преклонив колени рядом с нею, уже прижимался юными устами к ее поседевшим волосам и говорил:

— Пойдем со мною. Я исцелился. Я знаю край, где есть деревья, нивы, речка, где слышится крик перепелок и стрекот ткацких станков, где гудят телеграфные линии, где скромная женщина владеет моим сердцем и где резвится твой внук.

Конка

Перевод Е. Гунста

Жил на свете скромный мастеровой. У него была хорошая жена и славная маленькая дочка. Они жили в большом городе.

По случаю дня рождения отца решено было купить отличного салата и зажарить курицу. И все были в то воскресное утро очень довольны, не исключая и котенка, который лукаво посматривал на курицу и думал: «И мне достанется поглодать вкусных косточек».

Они позавтракали, и отец сказал:

— Сегодня мы, в кои-то веки, позволим себе прокатиться на конке и отправимся за город.

Они вышли из дома.

Они не раз видели, как нарядные господа и дамы подавали рукою знак вознице и тот сразу же останавливал лошадей, чтобы можно было сесть на конку.

Мастеровой держал дочку на руках. Они с женой стали на углу широкой улицы.

К ним приближалась нарядная, почти пустая конка. И они уже радовались, что вот-вот, заплатив по четыре су за каждого, займут в ней места. Мастеровой подал знак вознице, чтобы тот остановил лошадей. Но возница, при виде бедных, простых людей, бросил на них презрительный взгляд и проехал мимо.

ПОЛЬ КЛОДЕЛЬ(1868–1955)

Клодель родился в городке Вильнев-сюр-Фер (департамент Эна), в семье чиновника; в 1881 году поступил в парижский лицей Людовика Великого; в 1890 году принял католичество. На миросозерцание Клоделя оказали воздействие Библия и Шекспир, Фома Аквинский и Достоевский. В первых драмах — «Золотая голова» (1890) и «Город» (1893) — проявились его симпатии к идеям социальной справедливости.

Почти полвека Клодель представлял интересы Франции на дипломатической арене. С 1895 по 1909 год он находился на консульской службе в Китае. В ранге посла был в Токио, Вашингтоне и Брюсселе. Первая поэтическая книга Клоделя программно названа «Познание Востока» (1900). Место действия его самой сокровенной драмы «Раздел под южным солнцем» (1905) и выраженная в ней философия жизни также навеяны. Востоком. Интерес к искусству и верованиям восточных народов — устойчивая черта духовного облика художника, которому чужда европеоцентристская концепция культуры. Клоделя восхищал японский театр; еще на исходе прошлого века его заинтересовали древние китайские философы-даоситы, а спустя много лет, в 1931 году, он в притче «Уход Лао-цзы.» воплотил и образ основоположника даосизма Лао-цзы, и самую суть его учения. В даосизме Клоделя привлекала мысль о мнимом характере господства кичливой власти над ходом самой жизни и простодушием мудреца.

Живое чувство истории, интерес к судьбам различных народов побудили Клоделя вынести приговор буржуазному индивидуализму и системе кастовых привилегий (драматическая трилогия — «Заложник», 1911; «Черствый хлеб», 1918; «Униженный отец», 1920). Под впечатлением трагических событий первой мировой войны писатель противопоставил в трагифарсе «Медведь и луна» (1919) подлого банкира и самоотверженную работницу, в облике которой запечатлена возрожденная к мирной жизни Франция.

Клодель — эпический поэт и темпераментный публицист. В «Обращении к немецкому народу», прозвучавшем по радио 29 октября 1939 года, он заявил, что все свободолюбивые народы приняли решение навсегда покончить с Гитлером и нацизмом. Гражданственность — суть клоделевского театра, который принес ему всемирную известность. Клодель-драматург возвеличивает самоотверженность («Атласный башмачок», 1929), рыцарственное служение прогрессу, познание мира человеком («Книга Христофора Колумба», 1935), его верность общественному долгу и нравственному чувству (драматическая оратория «Жанна д'Арк на костре», 1939).

Paul Claudel: «Figures et paraboles» («Образы и притчи»), 1936; «Oeuvres en prose» («Проза»), 1965.

«Уход Лао-цзы.» («Le depart de Lao-Tzeu») входит в книгу «Образы и притчи».

В. Балашов

Уход Лао-цзы

Перевод В. Козового

Когда на склоне своих дней Лао-цзы пешком добрался к подножью Западного пограничного перевала, который назавтра должен был одолеть, чтобы навсегда удалиться от мира, он явился засвидетельствовать свое почтение тамошнему правителю, и пока они распивали чай, мудрец с похвалой отозвался о приятном местоположении вверенной правителю заставы.

— Я, — сказал он, — прожил жизнь на необозримой равнине, где единственное, что напоминает о влаге, это чавканье глинистой жижи, в которую погружаются ноги крестьянина, дабы разнести ее, смешав с собственным потом, по крохотному участку. Зато как приятно мне поклониться этой горе, которая вся щебечет естественными потоками, и ощущать на лице ее живительное дыхание! Воистину, подданные вашей милости пользуются в равной мере преимуществом подвижности и оседлости, ибо, с первых шагов своих являясь горными жителями, они подобны путнику, который, усевшись на свою лошадь, может спокойно отдаться ее воле.

— Но я вижу, — ответил начальник, — что сами вы обходитесь без лошади, если не считать двух этих тяжко навьюченных животных, которые вас сопровождают.

— Я узнал сегодня, — сказал мудрец, — что переход, о котором я должен условиться, труден; вьючное животное его не выдержит. Вот почему я решаюсь просить вас об одной услуге. Не подумайте, что эти лошади нагружены товаром, которым я хочу снискать расположение чужестранцев. Увы, это лишь связки книг, всех тех книг, которые я написал с начала моего литературного странничества, или, лучше сказать, весь тот узкий бумажный путь, какой я проделал со дней моей юности, запечатлевая черным по белому каждый свой шаг. Можно ли удивляться, что спины этих несчастных слуг моих сгибаются под тяжестью груза, если к пути, который влачится у них под ногами, прибавляется тот, что влачат они на себе? Ежели я возьму книги с собой, чиновники на таможне будут рыться в них бесконечно, и я опасаюсь, что вынужден буду остаться здесь.

— Что же должен я делать? — спросил начальник. — Мой дом слишком мал и не вместит столько бумаги.

— Пусть ваша милость, взявши кисть и книгу для записей, соблаговолит лишь внести в нее заглавия этих трудов; пусть принесут вам весы, дабы вы могли труды эти взвесить; пересчитайте, прошу вас, листы, составьте их опись согласно размерам; отметьте все это на специальной дощечке и, наконец, в один из ветреных дней велите собрать хороший костер из сухих ветвей и сосновых шишек и без сожаления предайте огню содержимое этих связок… В самом деле, когда меня призывает к себе живой путь, тот, что некогда, как помнят люди, я называл «дао», что, по-вашему, делать мне с этим мертвым его подобьем, которое следует за мной по пятам? Я слышал однажды о некоем завоевателе, который сжег свои корабли; я же хочу предать огню не только корабли, но и весь свой путь, от начала до конца.

— Как! — воскликнул начальник. — От всех этих слов и строк, от всех ваших чувств и мыслей ничего не останется?

— Почему же не останется, — отвечал Лао-цзы, — если остаются заглавия? Что останется от ваших родителей, кроме имени, благоговейно записанного на табличке? Так и с книгой: знать ее заглавие, ощутить на руке ее тяжесть, оглядеть ее со всех сторон, уловить ее аромат тем единственным вдохом, какого достаточно знатоку, чтобы ее исчерпать, — к чему после этого все остальное?..

— Так и поступил один император, предав огню всю накопленную школами мудрость, — сказал начальник.

— Мой друг Конфуций, — ответил Лао-цзы, — сурово его порицал, но ведь, в сущности, его величество хотело лишь одного: почтить голубое Небо жертвой, приличествующей его высокому сану. Разве слова, сотканные из воздуха и слюны, не уносятся ветром? Не лучше ли обратить в пепел и черные письмена, которые сами по себе выветриваются?

— Я исполню вашу просьбу, — сказал начальник, — но в памяти людей вы оставите о себе слишком скудное воспоминание.

— Что остается от ушедшего друга? — сказал Лао-цзы. — Отнюдь не вся его жизнь, не пространное описание его многосложного бытия, а какой-то неприметный случай, звук голоса, какая-то фраза, конца которой мы даже не помним, и этого нам достаточно, чтобы его воскресить. Так и со мной: вы созерцаете мое лицо, на котором время тысячами тончайших штрихов записало свое свидетельство, вас изумляет этот могучий, взращенный мудростью лоб, которым еще будут восхищаться художники. Но когда завтра я отправлюсь в путь, сперва вы увидите лишь мой силуэт и походку. Когда я поднимусь к маленькому храму у первого поворота, вы еще сможете различить мой дружеский взмах рукой. Потом лишь белое пятнышко. А потом — ничего, разве что стаю ворон, вспугнутую моими шагами. Затем, если, вслушавшись, вы и уловите нечто, это будет звук камня, сорвавшегося у меня под ногой в непроглядную пропасть.

— А что там за тонкий дымок, что за легкая струйка возносится к небу у входа на перевал? — спросил начальник.

— Это мои соломенные сандалии, которые я сжигаю, ибо больше в них не нуждаюсь, — отвечал Лао-цзы, — мои страннические сандалии, которые я приношу в жертву духам Горы.

МАРСЕЛЬ ПРУСТ