Французская новелла XX века. 1940–1970 — страница 8 из 40

(Род. в 1897 г.)

Свои стихи Арагон начал публиковать в разгар первой мировой войны, в журнале дадаистов. Спустя некоторое время в печати появились и прозаические этюды, составившие позднее книги «Столичные удовольствия», «Вольнодумство» (1923), «Волна мечтаний» (1924). Характер этих зарисовок определялся во многом эстетикой сюрреализма, отводившей большую роль сновидению, алогизму словосочетаний, иррациональности.

Разрыв Арагона с группой сюрреалистов был продиктован решительным поворотом к злобе дня, к проблемам действительности. Программное название романического цикла — «Реальный мир» — предвещало появление новых сюжетов и новых героев. В каждой книге цикла слышны раскаты готовящейся или уже вспыхнувшей войны; герои проходят испытание на человечность, соприкоснувшись с общенациональной трагедией.

В оккупированной Франции, «назавтра после Сталинграда», по словам самого Арагона, написаны первые страницы «Коммунистов» (1949–1951), завершающего романа цикла «Реальный мир» (второе дополненное издание автор подготовил к 1967 году, сорокалетию своего вступления в коммунистическую партию).

Горе униженной нацистами Франции сделало Арагона «поэтом родины» (М. Торез). Лирика военных лет («Нож в сердце», 1941; «Глаза Эльзы», 1942; «Паноптикум», 1943; «Французская заря», 1945) выразила горечь поражения, неприятие политики «нового порядка» и коллаборационизма, веру в силы народа. Противопоставление двух лагерей — антифашистского и соглашательского — прозвучало в заглавии новеллистической книги — «Рабство и величие французов. Сцены страшных лет» (1945). Большинство вошедших в книгу новелл печаталось в подпольной прессе.

Последовательная борьба Арагона с милитаризмом отмечена Международной Ленинской премией «За укрепление мира между народами» (1972); он награжден орденом Октябрьской Революции.

В общественной и литературной жизни послевоенной Франции большую роль сыграли публицистические и литературно-критические исследования Арагона «Человек — коммунист» (1946–1953), «Пример Курбе» (1952), «Свет Стендаля» (1954), «Советские литературы» (1955) и другие.

За последнее тридцатилетие Арагон редко обращался к жанру рассказа, предпочитая вплетать новеллистические зарисовки в ткань своих поэм и романов (поэма «Меджнун Эльзы», 1963; романы «Бланш, или Забвение», 1967; «Театр-роман», 1974). К этому располагает подчеркнуто раскованная форма последних его книг, скрещение хронологических планов и интенсивная роль памяти, которая внезапно высвечивает в прошлом героя отдельные дни, события, встречи.

Louis Aragon: «La servitude et la grandeur des Franqais. Scenes des annees terribles» («Рабство и величие французов. Сцены страшных лет»), 1945.

Рассказ «Грешник 1943» («Penitent 1943») напечатан подпольно в «Lettres franqaises», 1944, M 21; вошел в книгу «Рабство и величие французов». Новелла «Весенняя незнакомка» («L'inconnue du printemps») опубликована в собрании сочинений Арагона и Триоле («Oeuvres romanesques croisees», v. 4, 1964).

Т. Балашова

Грешник 1943

Перевод Л. Зониной

— Господин кюре не слишком задержится? Это я из-за брюклы.

— Нет, Мари, приготовьте мне на ужин что-нибудь полегче. Экая жарища! Я не надолго, только отпущу исповедников.

Господин Леруа очень исхудал. Его домоправительница проворчала, что хорошая порция брюклы ему не помешала бы, но как раз от нее-то он и хотел избавиться. Г-на Леруа всегда раздражало, что Мари называет брюкву брюклой, как все здешние. Сам он говорил правильно — брюква. И терпеть ее не мог. От дома священника к церкви был прямой путь через сад, где дивно пахли акации в цвету. Но кюре предпочел выйти за ограду, немного пройтись, прежде чем он запрется в своей исповедальне.

Нельзя сказать, чтобы он так уж любил этот квартал, где его и сейчас, десять лет спустя, как в первый день, не покидало чувство, что он не на своем месте.

Он предпочел бы настоящую деревню или настоящий город. Но только не эту слободу — ни рыба ни мясо, — где жили мелкие рантье, мелкие торговцы или люди, работавшие на стороне, довольные уж тем, что у них есть эти три травинки и деревце за оградой, эти жалкие домишки, все на один лад: входишь, направо — комната, налево — другая… Вот быть бы священником в Б., за километр отсюда, в рабочем пригороде, с его трудностями, повседневной борьбой.

На площади, где все еще дышал зноем асфальт, в сквере, зелень которого в этот светлый вечер казалась искусственной, с ним поздоровались две женщины, болтавшие на скамье. Чуть дальше, у края тротуара, разговаривали, прижавшись друг к другу, парень и девушка. Он, позолоченный загаром, в светло-голубой майке-безрукавке с широким вырезом, опирался на велосипед, этот символ доблести молодых. Парня г-н Леруа не знал. Зато девчушка лет пятнадцати, не больше, хорошенькая брюнетка, в белой, чисто выстиранной блузке, под которой угадывались еще слепые груди, в коротенькой юбчонке, без чулок, гордая своими туфлями на деревянной подметке, не так еще давно приняла первое причастие и ходила к нему учить закон божий. Г-н Леруа отвернулся, чтобы не смущать их. Каждый год одно и то же: весна… Может, весна несла с собой не одни только грехи… Пути господни неисповедимы…

Деревца на площади гнулись под тяжестью цветов. Г-н Леруа вздохнул: он смотрел на свою церковь и без всякой радости думал об исповедях, которые ему предстояло выслушать. Он знал все наперед. Нет, его прихожане грешили не так уж тяжко, во всяком случае, те, что приходили каяться… Он не спеша шел к церкви, дети, как всегда, играли в свои обычные игры! Нет, у него не было никакого повода задерживаться. И к тому же, как ни ничтожны их грехи, люди, которые его ждали, ждали.

В сущности, эти люди были под стать своей церкви. У г-на Леруа не лежала к ним душа. К своей церкви он так и не привык. А что, собственно, в ней особенного? В том-то и дело, что ничего особенного в ней не было: одно из тех готических зданий 1910 года, которые сначала, пока камень еще не потемнел и ясно проступали соединительные швы, казались сложенными из детских кубиков. Потом стены загрязнились, покрылись патиной. Дым Б., относимый сюда ветром. Снаружи церковь выглядела довольно просторной, но, как войдешь, обманывала надежды: хорам не хватало глубины, боковым нефам — размаха. И ничто здесь не подымалось над уровнем вульгарного благочестия массового производства, а это не могло не удручать человека, не чуждого художественным притязаниям, вроде г-на Леруа, который в свои младые годы интересовался искусством, бегал по музеям. О, ему нужно было так немного. К тому же в доме господнем главное — помыслы: пусть церковь и не слишком красива, достаточно, не правда ли, чтобы те, кто здесь преклоняет колени, привносили духовный порыв, которого не хватает архитектуре. Да, разумеется, но в том-то и беда, что они его отнюдь не привносили.

Господин Леруа вовсе не жаждал служить мессу в какой-нибудь романской базилике или совершенном готическом нефе. Он вполне удовольствовался бы сельской церковью, которых так много по деревням Франции, пусть и нескладной, но свидетельствующей о своего рода духовном рвении. Господь бог и епископ решили иначе. На долю г-на Леруа выпал крест быть священником в этом бездушном здании с его иконостасом вощеного дерева, пошлой розеткой и вульгарными витражами, плиточным полом, как в ванной комнате, гипсовыми статуями конфетных тонов. Но случались дни, когда все это вставало ему поперек горла, как брюква: он охотно обошелся бы без всего этого.

Какой удручающий покой царил вокруг! Если бы не этот гул над самой головой, на который уже давно никто не обращал внимания, поскольку аэродром располагался совсем рядом, трудно было бы даже поверить, что идет война. В особенности здесь, где почти не видно было афиш, потрясавших г-на Леруа. Если не считать тех, что висели на тумбе и, вытеснив с нее анонсы кинофильмов или концертов, рекламировали трудповинность, сбор железного лома или службу в милиции. Зеленые мундиры оккупантов в этих местах появлялись редко. С соседней улицы донесся свист молочника, который развозил снятое молоко.

«Ладно, — подумал кюре, — пора», — и он поднялся по ступеням паперти. Он представлял себе, кто его ждет, своих, как он в шутку называл их, клиентов. Вероятно, г-жа Гийбутон… старая матушка Бюзвен… Дядюшка Будар, дорожный сторож… один-два молодых человека из училища Святой Евлалии, мучимых отроческими сомнениями… Какое нужно терпение! Г-н Леруа обрек себя на скуку, заранее охватившую его. Тем паче что, если народу собралось много, он пропустит радио, последние известия из Северной Африки… Он и этим пожертвовал во имя божье, правда, не очень охотно. Рука его коснулась четок в кармане.

Его ждали семеро. В том числе шесть женщин, и при свете свечей, зажженных перед Непорочным Зачатием, г-н Леруа сразу узнал несносных любительниц поговорить: этих хватит надолго. Его опасения нисколько не были преувеличены. Он знал от начала до конца все, что скажут эти неумолимые святоши, в какую чепуху, в какие сплетни он должен будет окунуться по меньшей мере на час. Господи, да сбудется воля твоя! Кюре прошел в ризницу надеть облачение. Каким жалким оно стало! Стоило г-ну Леруа вспомнить прекрасные стихари, тонкое, красивое полотно былых дней, им овладевали сожаления. Он корил себя за подобную дань мирской суете, но, с другой стороны, что нужно, то нужно: священник обязан представать перед верующими в пристойном виде. Как сменит он свою уже залатанную сутану? Сколько текстильных талонов требуется на сутану? Не меньше пятидесяти! А ему полагалось всего двадцать!

Усевшись в своей исповедальне, он рассеянно слушал шепот, доносившийся через решетку, из-под зеленых занавесок: «Отец мой, простите мне, ибо грешен…» Бывают исповедники, которые упиваются пустяками, нарочно раздувая их, словно для того, чтобы подчеркнуть ничтожность своих провинностей, кажется, они пришли не покаяться в грехах, а похвалиться своей добродетелью. Впрочем, добродетель — это слишком сильно сказано… Г-н Леруа думал об акациях в саду, о том, с каким удовольствием он сыграл бы партию в шахматы с кюре из Б., не будь тот одержим ужасной манией переводить разговор на политику… Он даже гадал, хотя и не был голоден, что приготовит на ужин Мари, коль скоро брюква отложена на завтра. Внезапно он поймал себя на нерадивом отношении к своему долгу, задал невпопад какой-то вопрос исповеднице и устыдился. Духовному наставнику надлежит владеть собой. «Дочь моя, вы прочтете десять раз «Отче наш» и десять раз «Богородице Дево, радуйся…»

Из-за решетки, на этот раз — справа, доносился другой голос. Г-н Леруа чуть раздвинул шторку взглянуть, не устал ли кто ждать у налоев подле исповедальни. Увы!.. Придется выдержать испытание до конца. Кюре заставил себя прислушаться, вникнуть в это бормотание. За неплотно задернутыми занавесками мерцали свечи, и он не мог удержаться от мысли, что такой расход воска в наши дни, когда людям не хватает мыла, — непозволительное роскошество… Так ли уж он уверен, что Непорочная дева радуется, видя, как попусту сгорает то, что могло бы быть использовано… Он прогнал эти опасные мысли… «В помыслах, поступках или по небрежению…» Что? Ах, да. «Дочь моя, не надо упрекать себя в том, что естественно…»

Так, в сгущающихся сумерках, тянулось шествие, и исповедальный трибунал отправлял свои функции то в правом, то в левом окошечке. В тот вечер г-на Леруа томило странное желание поскорее уйти из церкви и бродить без всякой цели, дышать цветами, заполонившими улицы. Дважды ему показалось, что дело идет к концу, но он, очевидно, ошибся, подсчитывая исповедующихся. Ну вот, наверно, последняя. Добрая женщина, винила себя в том, что, получая консервированные томаты, обжулила бакалейщицу с талонами на разные продовольственные товары, и самое глупое, что через две недели эти томаты стали продавать без карточек… Кюре послышалась какая-то возня в церкви.

— Вы видите, дочь моя, обман себя не оправдывает. Небо хотело тем самым показать вам, что от лжи нет никакого проку… Но ваша провинность, сколь ни предосудительна она по намерениям, к счастью, может быть прощена легче, ибо не имела последствий и не нанесла ущерба лицу, которое…

Он приподнял занавеску: в церкви двигали стульями. Что там такое? Никто его больше не ждал.

— Во имя отца и сына… — Несколько встревоженный, он отпустил старую женщину.

Выйдя из исповедальни, г-н Леруа заметил, что в правой кабине из-под занавески торчат мужские ноги.

Неужели он снова сбился со счета? Еще один хочет исповедаться! Но кто-то ходил на хорах, слышались громкие голоса. Кюре наморщил брови. Что все это значит? Он подошел ближе.

Перед ним были трое полицейских и двое в штатском, он сразу понял, с нем имеет дело. Они уставились на старуху, выходившую из исповедальни, но беспрепятственно выпустили ее из церкви.

— Что случилось, господа? — спросил г-н Леруа с большим достоинством, тем не высоким и не низким голосом, секретом которого он владел и который даже в соборе был бы слышен из конца в конец, хотя, казалось, кюре говорит едва ли не шепотом. Полицейские замерли в смущении.

— Господин кюре… — начал один из них.

Мужчина в штатском оборвал его:

— В Б. только что опять была совершена террористическая акция, брошена бомба, террорист бежал у нас на глазах и мог укрыться в вашей церкви…

Он прекрасно говорил по-французски, но что-то, какая-то жесткость произношения… Г-н Леруа сказал очень спокойно:

— Ищите, господа, ищите… но, вы сами видите, здесь никого нет…

Он замолк.

— …кроме последнего из моих прихожан, который вот уже три четверти часа ждет, чтобы я отпустил ему грехи… Если позволите, я продолжу исповедь…

Во мраке исповедальни им на миг овладели сомнения. У него колотилось сердце. Тут, совсем рядом с собой, он слышал тревожное дыханье человека, башмаки которого, возвращаясь, оглядел еще раз, — жалкие башмаки со стоптанными каблуками, нуждавшиеся в основательной починке. Он вспомнил свои собственные слова, сказанные только что по поводу этой дурацкой истории с продуктовыми карточками: «Обман себя не оправдывает…» И к тому же он был не слишком уверен в своих побуждениях: быть может, его отчасти толкало любопытство… Наконец он решился, отворил правое окошечко и, прикрыв глаза рукой, чтобы лучше сосредоточиться, произнес:

— Говорите, сын мой, я вас слушаю…

В исповедальню доносился шум шагов. Господин Леруа представил себе: сейчас откроют двери ризницы. Там, наверно, церковный сторож. Но здесь, рядом с ним, мужской голос, глубокий, сдавленный, произнес:

— Господин кюре… Отец мой…

Надо думать, это человек, которому непривычно беседовать со священником. И все же он нашелся, назвал его «отец мой»… Вероятно, ходил к исповеди в детстве. «Простите мне, отец мой…» — сказал он даже, но это, быть может, просто совпадение, хотел, наверно, извиниться за то, что спрятался здесь.

— Я вас слушаю, сын мой… — повторил исповедник. Шаги приближались к исповедальне. Кюре инстинктивно почувствовал, как человек на коленях напрягся, готовый к прыжку. Он прошептал ему:

— Тихо… молчите… — и, выйдя из исповедальни, лицом к лицу столкнулся со штатским, который минуту назад разговаривал с ним посреди церкви…

— Что у вас еще, месье? — произнес он, повысив на этот раз голос, тоном священника, привыкшего говорить в своей церкви громко, читать проповедь, одергивать мальчишек на уроках закона божьего.

Застигнутый врасплох внезапным появлением кюре, тот стоял, почти касаясь его телом, потом, сделав шаг назад, ответил приглушенно:

— Entschuldigen Sie… Извините меня, господин кюре, я хотел…

Кюре ощутил дрожь удовлетворения, как человек, который не ошибся в своих выводах, — его зычный голос разнесся по церкви:

— Но в конце концов вы отдаете себе отчет, где находитесь, месье? Дадите вы мне или нет отправлять мои обязанности? Человек исповедуется, это мой прихожанин, за которого я отвечаю и который ожидает здесь уже три четверти часа, повторяю, три четверти часа… А меня ждет ужин, брюква, если вам угодно знать, и я надеюсь, что вы очистите помещение…

Подошли полицейские.

— Никого нет, — сказал один из них.

Немец бросил несколько слов второму мужчине в штатском.

— Я хотел бы обратить ваше внимание на то, — сказал священник, — что в церкви есть еще один выход, через дверцу в часовне Иоанна Крестителя…

Все разом оглянулись. И в самом деле, но в таком случае…

— Вы оставили кого-нибудь снаружи, бригадир?

Бригадир сказал, что оставил. Вся группа — кто с каской, кто со шляпой в руках — направилась к Иоанну Крестителю. Г-н Леруа смотрел, как они удаляются, выходят. Он удовлетворенно улыбнулся. В его ушах пело «Славься». Он утратил всякое представление о грехе. Он погряз в своей лжи, и он ею гордился. Хуже того: он поймал себя на мысли, что примет покаяние этого человека, да, да, примет его с радостью. Но когда кюре обернулся, он увидел мнимого исповедника: тот стоял, опустив руки, шляпы у него не было. Пламя свечей отбрасывало тени на его лицо.

— Вы не хотите исповедаться? — сказал г-н Леруа несколько разочарованно.

— Господин кюре, — сказал мужчина, и, бог мой, до чего же глубокий был у него голос, казалось, он исходил из самых глубин его существа, резонируя в широкой, могучей грудной клетке, грудной клетке грузчика или солдата. — Спасибо, господин кюре, с вашей стороны это было здорово… Но теперь мне лучше смыться…

— Если вы сейчас выйдете, они вас схватят, сын мой…

Господин Леруа употребил обращение «сын мой», словно стремился воспользоваться двусмысленным положением, в котором преимущество было на его стороне. Осознав это, он устыдился, что не проявил истинно христианского милосердия. И потому он мягко поправился:

— …мой мальчик…

Мальчик почесал в затылке.

— Ну и влип я! — убежденно сказал он, потом внезапно ощутил потребность извиниться: — Я был вынужден, господин кюре, я не хотел оскорбить ваши чувства… Каждому свое… Но у меня не было другого выхода!

Он явно просил прощения за то, что вошел в исповедальню, будучи неверующим и не собираясь исповедоваться…

— Понимаю, понимаю, — согласился священник, — это вполне естественно! У меня и в мыслях не было воспользоваться создавшимся положением…

Тот не понял этих слов, да и трудно было бы их понять, но бывают минуты, когда говоришь что попало, ибо важно сказать хоть что-нибудь.

— Они не сказали вам, — спросил парень, — хоть один там скапутился?

— Хоть один что? А, нет. Не сказали.

— Эх, — вздохнул парень, — обидно, если я промахнулся.

Господин Леруа всмотрелся в него. Он выглядел добрым малым. Из тех, что не любят «халтуры». Кюре робко осмелился:

— Боши?

— Ну, если и не боши, то одна бражка!

Конечно, вопрос был дурацкий. Чтобы замять его, г-н Леруа спросил:

— Хорошо… а что вы намерены делать теперь?

— Если вы позволите, я подожду здесь, в уголке, как пай-мальчик.

Они одновременно рассмеялись.

— Нет, — сказал г-н Леруа, — а если эти… ну, легавые, вернутся?

Парень ответил уклончивым жестом, казалось, он измерял взглядом церковь, словно арену предстоящей рукопашной схватки. Кюре покачал головой.

— Нет, нет… лучше не надо… Пойдемте со мной, вот сюда: из ризницы можно пройти прямо ко мне… дом священника…

Парень не заставил себя просить дважды. Он только повторял:

— Нет, правда, это здорово… для кюре… очень здорово…

Акации пахли так хорошо, что это не могло не быть знаком господнего одобрения.

Старая Мари воздела руки к небу, когда господин кюре сообщил ей, что у него гость к ужину.

— Другого от вас и не жди! Сначала говорите, что только слегка перекусите, потом приводите кого-то!

Этот «кто-то» к тому же несколько удивлял ее. Она ничего не спросила и скрылась в кухне, было слышно, как она там шурует, ворочает кастрюлями, достает тарелки.

— Боюсь, — сказал священник, — что у нас к ужину только брюква… Но на войне… Вы любите брюкву?

Парень слегка поморщился:

— Вы хотите сказать брюклу? Я предпочитаю, ясное дело, жареную картошку, но и брюкла не так уж плохо… лучше, чем репа…

— Ну нет, не согласен, — возразил г-н Леру а. — Репа, тушеная, это правда, вместе с картошкой… И потом, вы все тут говорите брюкла, а нужно — брюква…

— Каждому свое: у нас тут говорят брюкла…

Они вдруг оба расхохотались: не так, как в церкви, потихоньку, но тем добрым раскатистым смехом, от которого сотрясается все внутри. Это было сильнее их. Они стояли в кабинете господина кюре, и сверху, с большого распятия на зеленом бархате взирал на них Христос. Г-н Леру а вытер мокрые глаза. Только теперь, на свету, он ясно разглядел лицо своего гостя. Характерны были не столько мощные челюсти, сколько глаза, еще совсем мальчишеские, вбиравшие в себя все, — карие быстрые глаза и веснушки на носу. Не будь этой морщинки у рта, его можно было бы принять за новобранца… Г-н Леру а припомнил рожу другого, того верзилы — «Entschuldigen Sie mich…» — ничего общего! Ребят вроде этого, стоявшего сейчас перед ним, он видел ежегодно на уроках закона божьего. Эти мальчишки дрались друг с другом, играли в шары, выражались не слишком изысканно, тискали девушек. Потом они взрослели и уже не показывались в церкви, не всегда здоровались с ним, встречая на улице, но, если не считать раздавшихся плеч и свободы движений, они оставались все теми же ребятами, что носились на велосипедах или прижимали девчонок в укромных уголках… И лица у них были такие же, какие были у их отцов, еще совсем недавно…

— Вы курите?

Вопрос! Он не откажется. Кюре подтолкнул его к низкому креслицу, обтянутому репсом.

— Садитесь же, мой мальчик!

У того было счастливое лицо. Он курил, и он сидел, и все повторял:

— Каждому свое… Верно говорят, хорошие люди есть повсюду, но… Приятно видеть, что это правда… Каждому свое…

Он-то, должно быть, за свое держался крепко. Г-н Леруа подумал, что обращать такого парня — напрасный труд. Впрочем, на уме у него было совсем другое. Они нравились друг другу именно потому, что многое понимали по-разному. Не будь г-н Леруа, к примеру, священником, вся эта история — да, да! — выглядела бы куда менее убедительно, и точно так же… Короче, кюре думал, что было бы совсем некстати, воспользовавшись случаем, привлечь в лоно церкви еще одного верующего: это бы все испортило. И большой Христос на зеленом бархате, казалось, был того же мнения.

Но нашего кюре волновало другое. Два или три раза он подыскивал слова. Не находил. Наконец, придвинув поближе свой стул, он фамильярно шлепнул гостя по ляжке и, наклонясь к нему, спросил с лукавым, живым любопытством в глазах:

— Ну… между нами… так как же эта бомба?

Весенняя незнакомка

Перевод Л. Зониной

— Я-то боялась, что опаздываю, и, на тебе, пришла раньше времени!

Малютка влетела вихрем с охапкой белых в синюю полоску пакетов и черной блестящей сумкой. Свалила все это кучей на столик. Очаровательна — вздернутый носик, гнедой конский хвост. Он подумал: «Провинциалка…» — и улыбнулся, но тут же вспомнил о горькой складке, которая совсем недавно прорезалась у него в углу рта. Прошли те времена, когда они с ходу принимались с ним кокетничать…

— Ваши часы правильные? У меня свиданье в пять, и, подумать только, я явилась первая… Они точные, да? — Она повела вокруг глазами. — У вас тут мило, официант…

Он привык, что ему говорят «бармен». Если уж дошло до «официанта», пиши пропало: оставь надежду, старик. Девушка, которая говорит тебе «официант», спать с тобой не ляжет. Бар был почти пуст. Синий плюш делал бы его несколько старомодным, не будь здесь американского автомата и этого субъекта в кожаной сбруе с густой напомаженной шевелюрой, который так тебе и тряс автомат: лампочки вспыхивали то справа, то слева, шарики летели каскадом. Бармен вышел из-за своей стойки красного дерева, а клиентка этого даже не заметила. Он почтительно стоял перед нею, весь внимание. Она вытащила зеркальце из сумки, лежавшей в груде свертков, и занималась теперь тем, что пудрила нос, хотя в этом не было ни малейшей нужды, комично двигая в разные стороны вытянутыми в трубочку губами, точно пыталась рассмотреть нечто невообразимо ужасное на своей мордашке.

— Что подать мадемуазель?

— Мадам, — небрежно поправила она, опустив ресницы.

«Должно быть, не слишком давно», — подумал бармен и, выйдя из своей роли, произнес вслух:

— Должно быть, не слишком давно…

Она подняла на него глаза, тряхнула своим конским хвостом и ответила вполне серьезно:

— Все-таки уже скоро два месяца… Ну ладно, чего бы мне выпить?

Он ответил уклончивым жестом, классическим для этого вопроса, который, в сущности, вопросом не является и ответа не предполагает.

— Без четверти пять, — сказала она, — Жильбер взял бы виски… Жильбер — это мой муж.

А! Ну пусть поговорит хоть о муже, все равно ведь… Но речь не о том, что выпил бы ее муж.

— Дайте мне… хоть чаю, что ли… У вас хороший чай, официант?

Его вдруг до того к ней потянуло, что он оперся рукой о стол и представил себе, как она восхищается размахом его плеч.

— Не ждет же мадам, что я скажу: чай у нас никуда не годный…

Она сняла перчатки, расстегнула пальто: точно такие в этом году во всех витринах. Он уставился на ее груди так, что сам испугался, как бы она этого не заметила.

— А у вас правда плохой чай? — спросила она. — Совсем-совсем плохой?

— Да нет, чай как чай, ничего особенного.

— Странный вы человек, официант, — сказала она, — что же вы поносите свой товар?.. Все равно я выпью чаю!

Теперь она принялась запихивать все обратно в сумку, и он увидел, что у нее есть руки… ну и что, у каждого есть руки! Вопрос — какие.

— Молоко или лимон?

Она подняла глаза, словно не понимая, о чем речь.

Гляди-ка, а он недурен, этот официант, подумала она. Для официанта. Холеный. Сколько ему может быть лет? Пожалуй, все тридцать. В свое время он был, вероятно, недурен. Что это он спросил у нее? Молокоилилимон… какое смешное слово. Она наморщила носик:

— Дайте мне китайского…

А все Симона… она пьет только китайский, из снобизма… с тех пор как этот ее дружок из общества франко-китайской дружбы, или как оно там называется, подарил ей пестрый сундучок с китайским чаем…

Задумавшись о том, почему бы Симоне не выйти за него замуж, она не сразу заметила, что официант отрицательно качает головой, негромко прищелкивая языком о свои великолепные зубы.

— В чем дело? Вы не хотите подать мне китайский? Я, знаете ли, привыкла… у меня есть подруга… На ее месте я бы вышла замуж… Впрочем, вы ведь не можете всего этого знать!

— Нет, — серьезно ответил бармен, — этого я знать не могу, но зато я точно знаю, что у нас подают только цейлонский… Я тут ни при чем — просто они не покупают другого… вот я и подаю цейлонский…

— О, цейлонский никуда не годится, — сказала она, крайне недовольная, — он слишком уж темный, крепкий, ну, прямо солдатский табак… Пожалуйста, дайте мне китайский…

Все, что можно вложить в уклончивый жест, было в него вложено. Подбросив тыльной стороной руки свой конский хвост, девочка заметила:

— Бьюсь об заклад, что вы футболист… Ладно, давайте цейлонский, если нет у вас ничего лучше… Жильбер тоже играет в футбол. Он вроде вас, с виду… Только помоложе, разумеется…

Он отошел. Плевал он на этого Жильбера, — сейчас она станет распространяться, какой у ее Жильбера объем лодыжки. Она окликнула его:

— Эй, послушайте…

Он обернулся:

— Что еще? Я забыл закрыть за собой дверь?

— Да нет, — сказала она, разведя ладони, — я решила: дайте с лимоном…

Ему вдруг ужасно расхотелось уходить. Как было бы славно присесть рядом с ней на банкетку, просто так, без всяких, и поболтать о чем-нибудь, пусть даже она и станет рассказывать о своем Жильбере… Что бы такое придумать…

— Разрезать лимон пополам или подать ломтиками? — задал он совершенно нелепый вопрос, отбросив обращенье в третьем лице.

А она:

— Да как хотите… Мне все равно… Заварка у вас какая? Вы заливаете кипятком или окунаете пакетик? Сама не знаю почему, но это полосканье напоминает мне, как когда-то, когда я была совсем маленькая, наша служанка развешивала в кухне всякие мокрые тряпки…

— Когда вы были совсем маленькая… наверно, тоже месяца два тому назад…

— Странный вы человек. Ну, сколько вы мне дадите, с ходу?

— О, я не слишком щедр, не слишком.

— Так вот, мне двадцать. Даже больше, на полтора месяца. Жильбер…

«Он у меня уже в печенках, этот Жильбер. Футболист несчастный. В пять часов он, видите ли, закладывает виски. И с виду вроде меня…» Бармен бросил на себя взгляд в большое зеркало над банкеткой и спросил:

— Он, случайно, не наш клиент?

— Кто, Жильбер? Почему бы и нет? Он с таким видом давал этот адрес… Не знаю, он мне никогда ничего не рассказывает… И потом, это было ведь до меня! Значит, вы его знаете?

— Возможно. Я знаю нескольких Жильберов… Но не ручаюсь, что среди них и Жильбер мадам…

Облокотившись на мрамор столика, она положила подбородок на ладошку и сказала доверительным тоном:

— Мой… как бы вам сказать… Он брюнет, как вы, примерно вашего роста… Но он не похож на вас… Ушки у него совсем маленькие… Для мужчины просто удивительно! Лицо щекастое, и он чуть что краснеет — лоб, шея… Он у меня сильный и взрывается, как порох, лучше его не трогать… Хорошенький, очень хорошенький… представляете?

— Да, вообразить могу… Так, в общих чертах… На улице вряд ли узнаю… Мадам извинит меня, чай для мадам…

— Ну, знаете, когда говоришь о Жильбере, чай может и подождать, — сказала она. — Один зуб у него золотой, но сразу не видно. Ему выбили на матче с Сушо… Жуткие типы в этой команде Сушо, еще немного, и они бы мне окончательно его изуродовали…

Он отошел. Она опять позвала его:

— Если вы хотите узнать Жильбера, главное — это глаза, они у него особенные: маленькие, карие и к тому же всегда смеются, всегда!

Чего бы он сейчас не отдал за то, чтобы у него были маленькие карие глаза, как у Жильбера, а не большие и светлые, которыми еще не так давно бредили все женщины. Ладно, поговорили и будет, пойдем за чаем!

Он уже отвернул у машины за своим баром кран с горячей водой, приготовил чайничек с заваркой, когда она опять позвала его:

— Официант! Вы не могли бы сказать тому молодому человеку, чтобы он не гремел так этой штуковиной? Оглохнуть же можно!

Но тот и сам ее услышал, обернулся и неподражаемым тоном произнес: «Ах ты, цыпочка!» После чего так тебе и загрохотал автоматом, точно с цепи сорвался, лампочки замигали всеми цветами радуги. Тогда она стала кричать, словно была на улице и обращалась к кому-то на другом тротуаре, через поток машин:

— Знаете что, официант, я передумала, не надо! Пока этот чай заварится… Сейчас без десяти… Я как раз хотела купить Жильберу свитер в «Прентан», я уже заходила, но не было нужного цвета, мне сказали, что на складе есть… Я боялась опоздать, у меня часы спешат, не знаю, что с ними стряслось, и я им там сказала: я ждать не могу, у меня муж, я еще вернусь, только заскочу в бар, а вы тем временем… Я боялась, он уйдет… ну, вы понимаете… а оказывается, пришла раньше времени! Вот я и думаю, может, мне теперь заскочить туда? И Жильбер получит свитер! Это будет мило, правда? У нас свиданье, и вот, пожалуйста, я прихожу со свитером! Жильбер обожает подарки, вы себе даже не представляете! Ради одного этого хочется ему дарить, — только чтобы увидеть, как он радуется, щекастик этакий, и глаза смеются… Но я тут разболталась, а время идет… Я оставлю мои пакеты, ладно? Приглядите за ними. Я вернусь…

Она одернула пальто, встряхнула свой конский хвост, надела на руку сумку. Направилась к двери. Субъект возле автомата исподтишка окинул ее взглядом ценителя. Внезапно она обернулась:

— Вот что, официант, если мой муж придет до того, как я вернусь, задержите его, а то он решит, что я ушла… Вы ему скажите про эти пакеты, там…

— Хорошо, — сказал бармен, — но как я его узнаю, вашего мужа?

Она возмутилась:

— Странный вы человек! Я вам битый час толкую, какой он, Жильбер, описываю во всех подробностях, и после этого вы меня еще спрашиваете… Щекастый, вашего роста, уши маленькие, спортсмен, ну, чего еще! И вы же его знаете… Заметьте, я не любопытна, я у вас не выспрашивала, с кем он сюда ходил. Предпочитаю не знать… У меня есть подруга, она мне всегда говорит…

Она помахала рукой, свободной от сумки, как машут на экране королевы, приветствуя с балкона свой народ, или красотки, садясь в поезд…

Когда она скрылась за дверью, парень в коже, прервав на минуту свое громыханье, проникновенно сказал:

— Сволочь этот Жильбер…

Было пятнадцать или шестнадцать минут шестого, когда она наконец вернулась. Запыхавшись, прижимая к груди бумажную сумку, — со свитером, надо думать, со свитером, конечно. У стойки сидел клиент, бородач, явно не тот, кто был ей нужен. Она огляделась вокруг.

— Его все еще нет? А я-то торопилась! Можете себе представить, официант, они не нашли у себя на складе! Ну, я им устроила! Вы меня не знаете, уж если я заведусь!.. Я была в ярости. Но все хорошо, что хорошо кончается: свитер я достала, а Жильбера еще нет… Который же это час? Уже семнадцать, почти восемнадцать минут шестого! Вы уверены, что они не спешат, ваши ходики? Жильбер — сама точность! Вы хоть сказали ему…

Бармен за своим красным деревом мыл стаканы. Невозмутимый. Он ничего не ответил.

— Я к вам обращаюсь, официант! Вы сказали Жильберу…

Американский автомат обезумел. Игрок схватился с ним врукопашную, хохотал, хлопал себя по ляжкам…

— Неужели вы дали ему уйти, ничего не сказав! — кричала малютка.

Бармен поставил перед собой стакан, второй, третий. Он холодно упивался местью — местью всему: времени, которое безвозвратно убегает, женщинам, которые смотрят на других, горькой складке, вот тут, где он только что провел пальцем. Красивая девчушка, но что из того? Видел я ее Жильбера, видел я таких навалом…

— Но в конце концов, официант, я вам так хорошо его описала! Во всех подробностях, ушки маленькие… И вы не могли ему сказать…

Он поднял глаза и окинул ее долгим взглядом. Бородач у стойки забавлялся как одержимый, стараясь изничтожить соломинку, что теперь, когда их делают из нейлона, не так-то просто. Он тянул зеленый шартрез… Должно быть, недавно из колоний… эта несуразная ленточка в петлице…

— И вы не могли… не могли… — надрывалась она. — А я, как последняя идиотка, явилась со свитером. Ну почему вы не сказали…

— Я его не узнал, — ответил бармен, засучивая манжеты и поглаживая обильную растительность, прикрывавшую его руки, словно черное кружево.

— Не узнали? Как это может быть, господи боже мой! Что, у вас здесь темно от посетителей, что ли?.. Входит молодой человек, такой, как я вам описала, щекастый, с маленькими смеющимися глазами, и вы его не узнаете? Никогда не поверю! А он, конечно, решил, что я уже ушла! Он меня знает, я мигом вскипаю, и след простыл! Вы молчите?

— Извините, — сказал бармен, — я вам уже ответил, что не узнал вашего Альбера.

— Жильбера!

— Альбер, Жильбер… не узнал я его, и баста!

— Несмотря на маленькие смеющиеся глаза!..

Тут терпенье его лопнуло, и он сказал со злостью, как человек, который ни к кому не обращается в третьем лице и никогда не спрашивает, что угодно будет заказать мадам, и усаживается рядом с женщиной, если ему вздумается, и позволяет себе прочие, известно какие, грубые штуки, — сказал, точно он сам был этим американским автоматом с его оранжевыми, зелеными, фиолетовыми и синими лампочками:

— Да, несмотря на маленькие смеющиеся глаза… потому что, если вам угодно это от меня услышать, комариные лупетки вашего Жильбера отнюдь не смеялись. Как же прикажете его узнать, мадам, если он не помнил себя от ярости и готов был все вокруг сокрушить, ваш щекастик, и было это в две минуты шестого, если желаете знать!

— Брижитт! — крикнул с порога молодой человек.

И тогда бармен, воздев к небу руки, обратился к бородачу — нужно же к кому-то обращаться на этой земле, на худой конец хоть к бельгийцу, вернувшемуся из Конго:

— И ведь надо же — ее еще зовут Брижитт! Нет, этот мир поистине невероятен!

ЖАН ФРЕВИЛЬ