Фрау Юдит, Дон Меир и Цыганенок. Буква. Вот чей-то дом — страница 2 из 2

Я был уже близко к месту. Здесь было светло от фонарей, а сейчас, после дождя и вовсе празднично. Если смотреть себе под ноги, на мокрый асфальт, то видишь, как свет разбегается во все стороны электрическими астрами. Я так увлекся ходьбой по этим искрящим тротуарным цветам, что не заметил, как пришел. Свет у цистерн был тусклым. Я кинулся к угловой, там, на торце и была моя буква. Не моя. Хроменький паучок красовался на ее месте. Рядом с буквой стоял Камыш. Я не мог понять, он видит меня или нет? Глаз его было не разглядеть, лишь темные провалы под низким лбом. Я не двигался, не зная, что предпринять. Внезапно повеяло чем-то другим. Чем-то не отсюда совсем и очень знакомым. А потом и появилось это — совсем родное, домашнее, что на цистернах ну никак не могло оказаться, словно кто-то забросил сюда мою старую тапочку. Зинуля?! Я оторопел. Зинуля должна была сейчас находиться в комнате с ковром и телевизором. Приди мне в голову, что Зинуля в состоянии физически переместиться на цистерны, я бы в жизни здесь не появился. Позорище-то какое!

— Мефодий, вот ты где! Я уж с ног сбилась! Иди сюда, котенька, пойдем-ка домой.

Я посмотрел на Камыша. Он потерся боком о цистерну, на которой блестела, все еще не высохла, его уродливая паучиная метка, и вдруг низко-низко наклонил голову, будто кто-то его стыдил, и завыл страшно, как-то по-детски: Айййййййй-вя-вя-вя-я-я-я.

У меня все похолодело внутри, так это было непонятно. Я стоял не шевелясь. Зинуля продолжала сюсюкать: «Мефодий! Мяфа! Мефодюшка!»

Вот позор так позор.

Хотя почему позор? Я пока что ничего такого стыдного не сделал. Ни за эти несколько минут, ни за весь год, что здесь околачивался. Мне вдруг пришло в голову, что Камыш ничего про меня не знает, и возможно, мои домашние имена звучат для него так же непривычно и страшно, как для меня его детское «вя-вя-вя». Главное, не сходить с места.

Неожиданно Камыш двинулся мне навстречу. Он странно пошел: ступал старательно, как по канату, и замедленно как-то, с усилием, словно впряженный в тележку. И тут я догадался: это же его буква! Это ее он тянет, продолжает уже на тротуар! Если я сейчас уйду, то он обойдет весь двор, медленно петляя между цистернами, и его буква будет длиться за ним, как нить за иглой, и я не смогу больше сюда прийти, потому что все здесь будет заплетено этой нитью. Разорвать, любой ценой, немедленно! Меня подбросило в воздух.

А потом земля оказалась вдруг не под ногами, а где-то сбоку, и в зубах вязла шерсть, и Зинуля кричала: «Господи, Мяфа, совсем обалдел! Не разнять!»

Но разнять уже было невозможно.

Вот чей-то дом

Я пытаюсь вспомнить его лицо, но вспоминаю почему-то лишь маленькую фигурку, спускающуюся вниз по холму. Так мог бы двигаться мой складной швейцарский ножик, вздумай он прогуляться по склону. Приглядевшись повнимательнее, я быстро нахожу, какие из лезвий-конечностей «лишние». Обычно это была лопата, иногда доска или палка. Или ветка — чего он только не тащил в свою конуру. Говорили, что он живет собачьей жизнью. Ни дома нормального, ни работы, ни семьи. Не собачьей, а кошачьей. Зерах прожил 15 лет в пещере на склоне холма, и если его жизнь и была кое-как пришита к нашей, то лишь этими неровными стежками — быстрыми перебежками котов от поселка на вершине — вниз, в тень его сада. Я могу понять тех, кто не хочет о нем вспоминать. Зерах почти ни с кем не общался, заходил в синагогу раз в год и плевать хотел на политику. Такой человек должен был бы уже давно загнуться нам в назидание. Страшной несправедливостью было то, что он потерял свой дом тогда же, когда и все мы. Ни на день раньше. Разве можно было сравнить этот игрушечный дом с другими? Ведь были постройки старого поселения, высыпанные как кубики рафинада на вершину холма. Были новые районы строящиеся урывками, в зависимости от смены правящих партий. Была, наконец, и вовсе незаконная высотка, где жили в вагончиках. И вот к этому-то незаконному холму и прилепилась хибара Зераха. Когда я вырос и отселился от родителей, один из вагончиков стал моим домом. Вокруг нашей высотки кипели политические страсти. То и дело нас показывали в Новостях. И вот тогда-то я утешал себя тем, что есть еще и дом Зераха, трижды незаконный. Насмешка, казус, детская халабуда с роскошным неуместным садом, где единственный территориальный конфликт — это борьба узловатых веток бугенвилле с зарослями розмарина.

Я познакомился с ним, когда был совсем еще сопляком. Мы играли там на склоне. Я уже забыл, что мы тогда не поделили, но только помню, что стою зареванный, и обида моя огромна. Мне нужно немедленно накинуться на врага — облачного колосса, необъятного, как моя обида, но рядом никого нет. И мне приходит в голову, что я могу все же сделать что-то большое, настоящее, равное моей ненависти: умереть. Я ложусь на землю, закрываю глаза (я тогда думал, что этого достаточно) и жду. Через пару минут мне становится скучно. Я открываю глаза и вижу человека в вылинявшей футболке. Лица не разглядеть против солнца. Только темный профиль, немного продавленный внутрь, угловатый. Что-то вроде тех каменных голов, что стоят на острове Пасхи. «Так ты не умрешь, парень. Просто получишь тепловой удар. Вставай. Господи, какой же ты легкий!»

Тогда-то я и увидел впервые его дом. Пещера, переходящая в веранду, а сад тогда только начинался. С тех пор я и стал к нему заходить. Принято было считать, что я хожу туда из-за сада. Что-то вроде кружка природоведения, хотя поначалу я слышал, как кто-то из соседей внушает матери, что дружба с таким человеком до добра не доведет. Я знал причину этого недоверия. Зерах работал на наших местных стройках бок о бок с арабскими рабочими. Иногда, проходя мимо, я видел, как он усаживается вместе с ними обедать. В такие моменты я едва ли не силой заставлял себя окликнуть его и поздороваться. Мне не нравилось, как он обвязывает голову футболкой, как говорит по-арабски. А больше всего не нравилось, что сидят они прямо под палящим солнцем. Чудился вызов в этом пренебрежении тенью. Лень, что ли, отойти на два шага, под навес? Некоторых моих друзей эти совместные посиделки и вовсе бесили. «Погляди-ка! Да он там свой в доску! Того и гляди, сдаст нас террористам». Другие — наоборот, подозревали в нем еврейского подпольщика, мстителя-одиночку. Моя соседка говорила, что ее собака захлебывается от лая, когда Зерах проходит мимо. Это, мол, неоспоримое доказательство, что тот замышляет недоброе. Я-то мог бы объяснить, почему ее пес лаял. Как раз накануне Зерах обнаружил на одном из холмов большое семейство кабанов. Видимо, он лазал там, заглядывал в норы, вот пес и почуял запах дикого зверя. Но Зерах строго-настрого запретил мне рассказывать про кабанов. (Придут, напугают, прогонят.) Еще тяжелей мне было молчать про кролей. Они сбежали из живого уголка и слонялись по нашему склону. Зерах утверждал, что это дети-посетители замучили их беспрерывным тисканьем. Пришлось спрятать беженцев. Мы прятали всех. Маскировали птичьи гнезда от котов, а муравейники от птиц. Мы действительно скрывали подполье. Шифры, явки и множество тайных квартир, расщелин и нор.

Почему-то именно в его саду я часто думал о смерти. Может, потому что старое, отмершее редко убирали. Листья шесека были раскиданы тут и там, пылились, как старая обувь. От неизвестной болезни погибала слива, и стояла легкая, сухая — так чисто умирать умеют только деревья. Когда умирал кто-нибудь из животных, Зерах заворачивал его в какую-нибудь из своих старых рубашек и закапывал тут же, в саду. Постепенно он забывал, кто где похоронен. Как-то раз я решил вскопать яблоню, врезался в землю лопатой и обнаружил клад — завернутое в ветошь ожерелье. Это была могила кота. Белое ожерелье оказалось позвоночником.

Один из друзей отца затеял построить органическую ферму и предложил нам с братом поработать у него на каникулах. А когда я вернулся и навестил Зераха, то мне вдруг показалась нелепой вся эта возня на клочке земли, суета вокруг существ, которые неплохо справились бы и без нас. С тех пор я редко к нему заходил.

А потом начала разрушаться вся наша жизнь. Вдруг стало незаконным старое поселение с ешивой, синагогой и кладбищем, и уж тем паче наша высотка, которая и раньше-то не давала всем покоя. Не помогли ни демонстрации, ни сборы подписей. Наши дома разрушили. Мы уехали. Я ходил по незнакомому городу и дивился тому, как в этих городах все твердо и чисто. А еще я думал о Зерахе. На что он надеялся, когда сажал свой сад? На что надеятся нищие, старики, воробьи? Где они живут? Я присматривался к застекленным балконам и хлипким пристройкам. Чужие квартиры с распахнутыми дверьми и вываленными на перила коврами дышали мне в лицо, как дружелюбные собаки. Как-то раз, проходя мимо одной из них, я не удержался и заглянул внутрь. Там жили иностранные рабочие. В проем двери был виден чахлый журнальный столик, а на нем жуткая полосатая ваза, в которой стояли деревянные цветы, больше всего похожие на шашлык. Зачем суданскому беженцу-нелегалу вдруг понадобилось покупать их в долларовом магазине, и так ли надежен этот дом, что стоит его украшать?

И я вспоминал Зераха. «Божьей милостью, — говорил он в таких случаях. — Божьей милостью…»