Фройляйн Штарк — страница 3 из 24

поднимали головы. С минуты на минуту прозвонят к Ангельскому приветствию,[4] и фройляйн Штарк подаст кофе, сначала им, затем остальным членам экипажа.

Удары колокола стихли.

Штарк, обычно сверхпунктуальная — всегда являющаяся с последним ударом, — сегодня не показывается. Я считаю секунды. Вот, сейчас! Сейчас со стуком отворится дверь кухни, и она вытолкнет в коридор старого слугу с составленными одна в другую чашками на подносе.

Тем временем оба швейцара тоже успели заметить, что время кофе наступило уже почти целую минуту назад. Они подняли свои пергаментные веки-жалюзи и вытаращились из-под козырьков цирковых униформистских фуражек в залитый солнцем коридор. Это еще что такое? — говорили их возмущенные физиономии. Ifte кофе? Куда пропала Штарк?

В семь минут двенадцатого раздается шум сливного бачка. Из туалета выходит ассистент в расстегнутом коричневом халате и направляется в мою сторону на своих длинных ногах-ходулях. Поравнявшись со мной, он подмигивает мне. Что бы это могло означать? На всякий случай я отвечаю ему тем же — береженого Бог бережет.

— Она что, сегодня злая? — спрашивает ассистент.

— Похоже.

— Смотри в оба, — говорит он и кивает в сторону дядюшкиного кабинета, — даже Кац стоит перед ней на задних лапах.

До меня наконец доходит, в чем дело: я разозлил фройляйн Штарк, и она решила для разнообразия вычеркнуть кофе с повестки дня.

8

Однако уже после обеда это наваждение кончается, бойкот отменен, и все вновь, как прежде, получают свой кофе: в одиннадцать часов утра и в три часа пополудни — время крестной муки Господа. Так протекала жизнь на борту книжного ковчега, каждый день был похож на предыдущий: каждое утро в мою комнатку вкатывался круглый живот дядюшки, облаченного в ночную рубаху до пят, и я просыпался от оглушительного возгласа: «Salve, nepos, carpe diem! Доброе утро, племянник! Лови день!» Потом мы неслись по длинным, пахнущим влажной штукатуркой переходам в собор, и когда дядюшка под звон колокольца, которым я тряс в качестве служки, поднимал чашу со Святыми Дарами, он так отчаянно задирал вверх голову, что каждый раз казалось, что он вот-вот опрокинется назад вместе с чашей и кубарем полетит с алтарных ступеней. После благословения паствы он, размахивая руками, гремел органом, фройляйн Штарк, в косыночке, сама кротость, шла к своему любимому гроту, чтобы настроить свою улыбку на улыбку Мадонны и добиться какого-то загадочного созвучия с деревянным ликом.

Затем был завтрак. Дядюшка садился за поставец для чтения и, окутавшись клубами дыма первой сигареты, читал «Остшвайц».

— Как говорил Георг Вильгельм Фридрих Гегель, — провозглашал он каждый раз, — газета — это завтрак для здорового человеческого разума.

Я пил свое молоко на кухне, у фройляйн Штарк. Раньше она весело болтала со мной, рассказывала о своем отце или о зиме, но с тех пор, как она объявила меня грешником, нарушающим седьмую заповедь, мы почти не говорим друг с другом. Она стоит спиной ко мне у окна; я вижу только тугой узел волос размером с яблоко и ее крепкий зад. Я бы с удовольствием спросил ее: «Фройляйн Штарк, а почему вы сказали, что я маленький Кац? И почему за мной „нужен глаз да глаз"?»

— Жуй быстрее, не то опоздаешь.

Не иначе она умеет читать чужие мысли. Я встаю и тихо сматываюсь.

— Уже иду, фройляйн Штарк!

Между девятью и десятью прибывают автобусы, на своих скрипучих резиновых подошвах приближается дама с начесом, за ней толпа экскурсанток. Я принимаюсь за работу, раздаю лапти — следующая, пожалуйста! Следующая! Следующая! После десяти наступает небольшая передышка, а потом, чаще всего в половине одиннадцатого, появляются молодожены, свежеиспеченные супруги, совершающие свадебное путешествие, которые останавливаются в отеле «Валгалла».

Он — бриджи, галстук, вязаный пуловер, — сунув ноги в ботинках на толстой подошве в лапти, коротко спрашивает:

— Аброганс?..

— Третья витрина справа, господин доктор.

Он ей:

— Алфавитный словарь, составленный в 790 году, южно-германский скрипторий.

Мне:

— А Туотило?

— Сразу за углом, господин доктор, слева от двери.

— Ну что ж, приступим! — восклицает он бодро, выбрасывает правую руку вперед, левую отводит назад и, как конькобежец, устремляется на своих войлочных подошвах к творениям Туотило, к Аброгансу или прямой наводкой к заветной цели своего брачного путешествия, к «Песни о Нибелунгах», рукопись В.

А она? Она хороша, я чувствую это, но боюсь быть застуканным фройляйн Штарк и потому сосредоточиваю все внимание на своих прямых обязанностях. Сандалии без носков, крепкие икры, покрытые нежным рыжеватым пушком. Я хватаю башмак и собираюсь надеть ей на HOiy, но вдруг слышу тихий вздох досады.

— Мадам, — говорю я, обращаясь к белой щиколотке, — наш паркет был положен в 1790 году, без башмаков никак нельзя, такой порядок.

— Порядок! — повторяет она полушепотом. — Ужасно!

— Эльфрида! — зовет он ее сдавленным голосом. — Эльфрида!

Она подает сначала одну ногу, потом другую. Я осторожно надеваю ей лапти на сандалии.

— Ну иди же, Эльфрида! — торопит ее свежеиспеченный супруг. — В двенадцать они закрывают!

9

В начале октября я должен был поступить в монастырскую школу в далеком Айнзидельне, надеть рясу и под руководством патеров стать христианином-новобранцем. Так что это было мое последнее лето, мои последние большие каникулы — до самого начала октября. И в сущности — теперь, по прошествии стольких лет это можно сказать определенно, — мне очень неплохо жилось у дядюшки и фройляйн Штарк. У меня была должность, кровать, книги и еда. После мессы я вместе с органной бурей летал над крышами, за обедом усваивал первые крохи латыни, например слово avunculus — «брат матери», а когда послеобеденный штиль оставался за кормой нашего книжного ковчега, читал пудовые книги и мечтал о Вечерней Красавице, укутанной в шелка и печаль и одиноко бродящей в оранжевом закатном свете по опустевшему барочному залу.

Да, это было славное, счастливое время. Облачая очередную ножку в войлочный башмак, я поглядывал на щиколотки или на пятки, изредка на затянутые в капроновый чулок икры и почти никогда на тоненькую стрелку шва или кружевной верх чулка, нависающий порой над моим войлочным царством.

Конечно, к нам приходили не только посетительницы, но и посетители, однако у большинства этих ходячих штанин позади была либо война, либо долгая военная служба: они сами, без приглашения, направлялись к моим войлочным батальонам, хватали пару лаптей, выполняли поворот «крутом!» и конькобежно-строевым шагом скользили мимо меня прямо в зал — ать-два, ать-два! Они действовали строго по уставу и не интересовали меня.

Фройляйн Штарк видела, что я старательно исполняю свой служебный долг, стоя на коленях, как кающийся грешник, неизменно вежлив, корректен, день заднем, неделя за неделей, с девяти утра до шести вечера. И в один прекрасный, солнечный воскресный день лед наконец тронулся. Она, как амазонка, сидела верхом на табурете и, зажав между ног кофемолку, с усилием крутила ручку.

Башенные часы пробили девять, мне пора было на службу.

Фройляйн все молола и молола и, как всегда, когда она что-то делала, была сосредоточена только на одном — в данную минуту на скрипучей кофемолке, зажатой между ног. Закончив, она подняла голову и спросила:

— Ты исповедался? Покаялся в своих грехах?

Я опустил глаза. Потом, недолго думая, молча кивнул. Я выдержал атаку, и маленькая война закончилась.

10

В самом деле? Я не хочу представить себя здесь умнее, чем я был тогда, и да избавит меня святая Виборада, покровительница всех библиотек и библиотекарей, всех книг и сочинителей, от пагубной страсти к преувеличениям, которой страдал мой дядюшка, но сегодня мне кажется, что я тогда не доверял до конца воцарившемуся между нами миру Конечно, фройляйн Штарк была со мной приветлива, по-матерински ласкова, неизменно заботилась обо мне, всегда с улыбкой — с самого утра, когда я сидел у нее на кухне, а она занималась овощами или чистила какую-нибудь огромную, длиной с руку, рыбину, выловленную в Боденском озере.

— Смотри-ка, — говорил мне дядюшка, — она в хорошем настроении. II faut profiter de l'occassion![5]

Приближался август, лучшая пора года. До десяти часов мы принимали женские группы, которые приводила дама с начесом, между десятью и одиннадцатью — молодоженов. Потом кофе, в двенадцать — обед, в три — затишье; головы старцев швейцаров опускались, вместо лиц зияли круглые блины фуражек с матовой выпуклостью посередине. И если перед обедом каждый час казался в десять раз длиннее предыдущего, то теперь с каждым часом становилось все светлей, жарче и суше, пока в конце концов не появлялось ощущение, что река времени совершенно иссякла, впитавшись в кирпичный пол пустого коридора. Солнце, казалось, давным-давно пролилось на гладкую, как лед, библиотечную палубу и навсегда было здесь забыто, покрыв все тонкой блестящей пленкой, — как фольга над витринами, как блики на корешках книг. Стеклянные взгляды посетителей врастают в витрины, погружаются в солнечные пруды, ползут вверх к потолку. Великая, всепоглощающая пустота. Послеполуденный штиль. Ежедневная Страстная пятница в легкой форме, как выразился дядюшка. Ожидание кофе, ожидание фройляйн Штарк, по-матерински ласковой, заботливой и вновь такой приветливой — а! вот и она! Наконец-то слышно позвякивание ее тележки; я получаю свой кофе, как всегда в меру сладкий.

— Спасибо, большое спасибо.

Да, она была приветлива. Как всегда. А сегодня особенно приветлива. Она раздобыла какой-то новый сорт кофе и сегодня заварила его в первый раз.

— Господа ассистенты, эти пьяницы, конечно же, ничего даже не заметили, — говорит фройляйн Штарк.

— Чего не заметили?