Футбол в старые времена — страница 1 из 59

Макаров А. С. Футбол в старые времена: Повести. – М.: Мол. гвардия, 1981. – 350 с.

Новая книга Анатолия Макарова «Футбол в старые времена» состоит из нескольких повестей, никак между собой не связанных сюжетно, однако написанных, что называется, в одном настроении, в едином лирическом ключе. Состояние человеческой души, тонко чувствующей, способной переживать глубоко и сильно, радоваться чужою радостью и болеть чужою болью, – вот что больше всего занимает писателя.

При всей элегичности авторской манеры произведения, представленные в книге, по-настоящему конфликтны, такие свойства человеческой натуры, как духовность, совестливость, верность, со всею определенностью противопоставлены потребительской сытости культурного обывателя новейшей формации. Это повести о любви, о поисках счастья и об умении жертвовать собою, без которого счастья никогда не бывает.


ЧИТАТЕЛЯМ ЭТОЙ КНИГИ

Писать о себе приятно, точно так же, как и рассказывать о собственных делах. Не потому ли в поезде дальнего следования все мы столь откровенны и разговорчивы. У книги, однако, свои законы. Ответственность перед листом бумаги завораживает, понуждает к сдержанности. Все-таки автор не эстрадная звезда, к лицу ли ему выставляться напоказ, оп и без того выставляется – в своих сочинениях. Все изводишь себя сомнениями: имею ли право?

Имеешь ли право завлекать кого бы то ни было в потемки своей души, где мимолетная житейская картинка, или же, наоборот, настойчивая неотступная мысль, или же мучительное чувство вдруг прорастают сюжетом? Бог весть, как и почему.

Истинно сказано: поэт должен знать свое происхождение. Не в смысле барской спеси или воздыхания по утраченным фамильным ценностям – искусство демократично. Поэт должен знать, откуда он, где страна его музы. Годы ушли на то, чтобы осознать: страну эту нельзя выдумать и невозможно отыскать за тридевять земель. Вот ты колесил по свету на поездах и машинах, летал за облаками над континентами и морями и при этом никуда не ушел из своего двора, со своей улицы, от своей школы, никуда не делся из своей собственной страны, родной до боли и озноба. Она рядом. Из любого конца Москвы ты можешь добраться до нее пешком.

Вероятно, подлинно побудительный толчок к писательству – в отличие от честолюбивого томления духа или игры воображения – в том и состоит, что однажды сознаешь внезапно, страшась собственной дерзости, что многое из твоего обычного, ничем не примечательного житья так и просится на бумагу. Прямо-таки не может не быть воссозданным. Видимо, все же придумать (в прямом смысле слова) ни рассказ, ни повесть нельзя, рождение замысла – для тебя совершенная тайна, о которой тебе известно только то, что ей предшествует долгое, непреднамеренное – то есть никак не сбор материалов – душевное накопление характеров, судеб, обид, слез, волнений. Выходит, нельзя придумать, но можно прожить...

Странное дело: с тобою, сугубо городским человеком, сыном трамвайной остановки и проходного двора, такое вот самонадеянное осознание себя обладателем пусть невеликого, но единственного и неповторимого душевного опыта случилось под впечатлением от деревенской прозы. Ты читал об этих стариках и старухах, о безотказных вечных тружениках, о задиристых искателях истины, обутых в кирзовые сапоги, и думал о том, что долгие годы жил среди них, горевал и радовался с ними, гулял на свадьбах и на проводах в армию, сидел за одним столом, пел одни и те же песни, был, в сущности, одним из них, только происходило это не в алтайском селе, не в избах на берегу Ангары и Печоры, а в московских дворах, в бараках и полуподвалах, в переулках, прорезавших толщу старых кварталов, и в новых кварталах, вставших на месте пригородных деревень, окраинных свалок и пустырей. И ты понял вдруг, отбросив застенчивость, что говорит в тебе не что иное, как причастность к народной судьбе и к народной жизни, осознание которой (не благостное, не хвастливое и уж тем более не заносчивое) необратимо в своей очевидности.

Как только понял это, понял, и о чем писать. И первую книгу. И вторую. И все те, какие суждено будет.

По-прежнему хочется ездить. Еще раз пройти по шипящему, паром окутанному склону камчатского вулкана. По декабрьскому снегу казахстанской степи. По парижской мостовой, усыпанной палыми каштанами. Помня при этом, кто ты и откуда. Держа в памяти всех, кого любил и чьей дружбой был награжден. Повторяя про себя слова заветных стихов и песен, которые знаешь всю жизнь.

Автор


ФУТБОЛ В СТАРЫЕ ВРЕМЕНА

Я плохо играл в футбол. Совсем плохо, что признаю теперь, нимало не щадя самолюбия. Только в мечтах ощущал я себя бегущим легко и упруго по двору, неудержимым своим видом вызывая на себя решающий пас, которым я, разумеется, великолепно воспользуюсь, с ходу, без секунды промедления пробив в «дальний угол ворот». (Выражение из радиорепортажа!) Еще хотелось представить себя мастером обводки, тем, кому кричат с укоризной партнеры: «Не водись! Единоличник! Заводишься!» Но в воплях этих еще больше зависти и восторга, и тот, к кому они обращены, прекрасно об этом догадывается, он движется по пространству игры прихотливыми зигзагами, сильно склонившись вперед и как бы отставая ногами от собственного тела, будто бы даже путаясь то и дело в мяче, но на самом деле запутывая и обескураживая противников, которые в одно мгновение из серьезных соперников превращаются в обмишулившихся простаков. Конечно, и вратарем воображал я себя, в кепке, натянутой на лоб, в зимних перчатках со взрослой руки, выскакивающим бесстрашно и как-то особенно авторитетно навстречу грозным дворовым форвардам – наяву о такой божественной привилегии, о несбыточном этом счастье неразумно было и мечтать!

Вообще жизнь с жестоким пренебрежением лишала меня малейших футбольных надежд. А я все не отчаивался. Я был похож на совершенного, заклятого неудачника-картежника, которого музы азарта сглазили давно и навсегда, но он, едва заведутся в кармане призрачные деньги, уже спешит с обморочным замиранием сердца к карточному столу. И на отвергнутого влюбленного походил, с упорством маньяка посылающего букеты, изводящего свой предмет ненужными телефонными звонками. Отсутствие таланта, недостаток удачи, нехватку взаимности я возмещал, как и положено, энтузиазмом. За это меня и принимали в игру, допуская великодушно, что уж если и пользы от меня данной команде не будет, то уж и вреда, во всяком случае. Я изо всех сил старался оправдать такую снисходительную репутацию: бросался наперерез наиболее опасному противнику – он бывал не только сильнее меня и искуснее, но еще и старше лет на восемь, – вертелся у него под ногами, перед глазами у него мельтешил, уж не отнять мяч надеясь, это было бы непростительной дерзостью, но просто, подставив вовремя ногу, отбить мяч в аут, то есть в нашем конкретном случае в какой-нибудь дальний угол двора, заваленный хламом. Впрочем, чего это я так самоуничижаюсь, для такой назойливой манеры игры существует даже особый, вполне уважительный термин; «ценность» – вот как это называется.

Честные усилия так или иначе оправдывают себя, и мои старания приносили иногда успех. Ценою неотвязной прилипчивости к сопернику – вот она, пресловутая цепкость! – каким-нибудь героическим, хотя и незаметным со стороны, движением мне удавалось сорвать атаку противника в тот самый сладостный момент, когда она уже становилась чревата голом. Грозные форварды, они же, как правило, главные дворовые заводилы – потому и заводилы, что грозные форварды, в те годы одно от другого было неотделимо, – вовсе неспортивно злились на меня в этот момент, смотрели как на досадную помеху, будто бы даже не имеющую к игре непосредственного отношения, недоумевая, кто я, собственно, такой. Такая нескрываемая досада обижала меня, поскольку ставила под сомнение мои отважные футбольные потуга, по вместе с тем и льстила, ибо служила все же вынужденным признанием частной моей победы, которой я вроде бы и стеснялся, раз уж она досаждала таким признанным авторитетам. К их чести надо признать, что после игры они быстро отходили и, разморенные, сидя в блаженной усталости на крыльце, где собиралось вечерами все наше дворовое общество, в обсуждении прошедшего матча, стыдясь былой злости, неизменно поминали снисходительным словом и мое беззаветное рвение. Отчего благодарная моя душа наливалась таким восторгом, такою сладкою мукою незаслуженного счастья, каких с той поры я никогда уже, наверное, и не переживал.

Я вообще замечаю с грустью, что острота переживаний с годами притупляется – это объяснимо, но как-то душевно невнятно: как это так, почему я не могу быть счастлив сам по себе, без каких-либо своекорыстных причин и поводов, только потому, что мартовский ветер в переулке каждым своим порывом будто бы приподымает меня над землей, наполняя грудь невнятными, невыразимыми предчувствиями.

Так вот футбол соединял в себе все эти предчувствия. Вся полнота жизни, все богатство ее очарований, и нынешних и грядущих, вся ее праздничность, торжествующая к тому же в результате мужественных устремлений, в результате верности и братства, являлась нам в облике футбольного состязания. Выражаясь научно, нашими умами и душами владела футбольная мифология. Между тем она сильно отличалась от мифологии современного спорта, нахраписто наступательной и одновременно чрезвычайно доступной, требующей для приобщения к ней ровно столько усилий, сколько необходимо для поворота телевизионного рычажка. В той футбольной мифологии послевоенных лет была своя недосказанность, своя недоступность, своя тайна, которая всегда способствует рождению легенд. Трудно создать легенду о человеке, о котором достоверно известно буквально все, даже то, чего он сам о себе не знает, которого едва ли не каждый вечер показывают по телевизору и расспрашивают о планах на будущее льстивые репортеры, он может быть идолом, ведущим персонажем массовой культуры, но не героем легенды. И не народным героем в том смысле слова, который предполагает известную замкнутость избранника судьбы в себе или же, наоборот, его совершенную, естественную растворенность в массе.