казаться и штатскими в популярных тогда габардиновых макинтошах и в кепках из букле, которые шились в крохотных мастерских под лестницами скептическими старыми евреями.
Каждый раз, когда яростная эта погоня врывалась с улицы в наш обособленный мир, мы ощущали, как сотрясается до основания и без того чрезвычайно шаткая идиллия нашего детства, и опрометью мчались в переулок, захваченные азартом события, не выражая при этом четких симпатий ни к убегающему, ни к догоняющим. Это был привычный, хотя и не теряющий гибельного привкуса, спектакль уличной жизни, с которым мы познакомились гораздо раньше, чем со всеми прочими зрелищами. Включая и любимый футбол. Мы долго не знали его истинного, классического вида, он существовал для нас лишь в собственном нашем дворовом исполнении, которому мы, конечно, старались изо всех сил придать неведомые нам благородные черты. Например, однажды, когда несовершенство футбольных ворот, обозначенных почти что в манере условного театра (сегодняшнее, разумеется, соображение) двумя кирпичами, стало чревато ссорами, мы решили установить на своем полуасфальтовом, полуземляном поле подобие настоящих штанг. На эту конструктивную мысль нас натолкнул проходивший в то время текущий ремонт уличных фасадов. В ходе этого долгого мероприятия с ожесточением соскабливались с лица домов якобы пришедшие в ветхость некогда просторные и живописные балконы. Чугунные витиеватые стояки, на которые крепились решетки, и показались нам подходящими штангами. Мы врыли их в каменистую дворовую почву с энтузиазмом первостроителей какого-нибудь легендарного города. Поразительно, как возросла в своем осмысленном значении наша игра, как только цель наших стремлений – неприятельские ворота – обрела некую эскизную определенность. Уже верхняя перекладина рисовалась нашему воображению и пресловутая девятка, мечта всякого нападающего, то есть прямой заветный угол, образуемый ею и штангой, и казалось даже подчас, что в момент несомненного гола напрягается и затем, опадая, трепещет похожая на рыбацкую снасть сетка ворот. Кстати, и мяч, влетевший в сетку, бьется в ней, будто рыба. А как упоительно, совсем по-футбольному, хотя и колокольно отчасти, гудели наши штанги, когда попадал в них издали с ходу посланный мяч. Этот звон и поныне мистически отдается у меня в ушах!
Счастью вообще не суждено длиться, а наше дворовое было особенно недолговечно. К вечеру того же дня штанги были с корнем вырваны пашей дворовой общественностью, охваченной в этот момент не только гордостью по поводу восстановления законного порядка, но еще и мстительным злорадством. Общественность ненавидела наши игры. И то сказать, у нее были на то свои вполне понятные резоны. Футбол был сущим бедствием для жильцов первого и даже второго этажей. Почти каждый наш серьезный матч завершался скандальным звоном разбитого стекла, истерическим воплем хозяйки, перекрытым иногда сильными и образными выражениями хозяина, а также пронзительным криком «Атас!» – после которого полагалось, не раздумывая ни секунды, рвать когти куда глаза глядят – на улицу, где звенят трамваи и грохочут грузовики, в переулок, располагающий к побегу своей стремительной крутизной, или же в какое-нибудь полутемное парадное, тайны которого были досконально известны лишь нам одним.
Не менее пострадавших жильцов ненавидели футбол наши матери. Опять же по причинам сугубо материального свойства. От яростной толкотни на асфальте, от непрестанной беготни, от ударов пыром, «щечкой» и «шведкой» огнем горели ботинки – единственные у каждого из нас на данный период времени, купленные в результате строжайшей семейной экономии и умелого перераспределения средств. Рассчитанные с учетом многих обстоятельств на год всепогодной носки, они разлетались в пух и прах за один только весенний или осенний игровой сезон. Сначала подозрительно облупливались носки, затем отставала подметка, и в итоге еще недавно вполне приличный ботинок на кожемитовом ходу, с жестяными крючочками для шнурков позорно разевал пасть, будто и впрямь прося каши. Почему-то путем обычного сапожного ремонта устранить последствия футбольных сражений не удавалось, из отчаянного положения каждый выходил по-своему, наиболее умелые ухитрялись прикрутить отставшую подметку медной проволокой, а я однажды чуть ли не целую зиму прошлялся в ботинке, дырку в котором приходилось тщательно затыкать бумагой. Ни удивления, ни насмешек у окружающих это не вызывало: сплошная безотцовщина, мы находились на одном уровне материального достатка – вернее сказать, одинаково ниже этого уровня, и ни малейшей ущемленности по поводу неказистости своего вида не испытывали. Мы о ней просто не догадывались. То есть можно было, конечно, позавидовать коллекции марок, доставшейся приятелю от какого-нибудь дальнего родственника, пятая вода на киселе, или, скажем, самописке, отказанной ему подвыпившим материнским ухажером, – зависть эта относилась скорее к превратностям судьбы, счастливым и бескорыстным, нежели к осознанию соседского благосостояния и превосходства.
Тем не менее каждый из нас, вступая в игру, сознавал вполне отчетливо, что приносит в жертву футбольному счастью свое домашнее благополучие, предвидел материнские слезы и разные жалкие слова, и втайне увещевал свою совесть, что будет соизмерять силу удара с запасом прочности, гарантированным фабрикой «Скороход», благоразумных этих намерений хватало на первые десять минут. Затем азарт игры захлестывал нас своею кипящей волной, и тут уже не только что обуви, жизни не было жалко, и никакие угрозы соседей не в силах были нас остановить, сознание же опасности и жертвенности лишь обостряло нашу радость, полузапретную, грешную, удалую.
Гонять мяч мы готовы были до изнеможения, до одури, до счастливого беспамятства. Время в этом возрасте – понятие очень условное, да и возможно ли установить игре четкие временные рамки, не имея часов? Обозримый предел обозначался обычно числом возможных голов, условливались, например, что играем до десяти, однако нередко эта цифра бывала достигнута еще на самом взлете страсти, в таких случаях итоговая черта матча отодвигалась на неопределенное расстояние во времени и в счете. Практически прервать игру до того момента, пока она не угаснет сама, как угасает в конце концов сам по себе любой пожар, могло лишь появление участкового или управдома, ходившего зимой и летом, на страх неаккуратным плательщикам, в кавалерийской долгополой, опаленной в нескольких местах шинели.
Но было и еще обстоятельство, способное в одно мгновение подавить наш благородный азарт во много раз более мощным зарядом еще более властного азарта. Как бы ни упивались мы собственными ударами и пасами, сколько бы ни спорили, божась, тараща глаза и по-взрослому ругаясь, об очевидности того или иного гола, стоило только из раскрытого окна долететь первым звукам знакомой мелодии, как мы застывали на месте прямо-таки в сказочном окаменении. И уже через секунду, подгоняемые, подхлестываемые на ходу ритмом этого бравурного и в то же время душевнейшего марша, разбегались с опустелого двора по домам слушать по радио репортаж со стадиона «Динамо». Внимать ему, с трудом переводя дыхание и проглатывая слюну, цепенеть от восторга и ужаса, совершенно отчетливо видеть упоительные картины, лишь отчасти родственные тем, которые представали перед единственным оком популярного в те годы спортивного комментатора. Второй глаз он потерял на фронте. Из потусторонних глубин картонной тарелки репродуктора, висевшей где-нибудь возле дверной притолоки или же на никелированной спинке кровати укрепленной, являлся в наши квартиры его голос, удивительно этим квартирам созвучный, всему этому нехитрому быту, коммунальным кухням, резным буфетам, бамбуковым этажеркам, особой задушевностью московских вечерних чаепитий проникнутый, скороговорку трамвайных перепалок в себя впитавший, лукавство заводских шуток и дворовых подначек. Я готов думать иногда, что не только чемпионаты той поры прокомментировал он, но и все мое детство и детство многих моих сверстников.
Время от времени теперь шальной случай заносит меня в общество спортсменов, чаще всего уже миновавших ник своей славы, однако и доныне озаренных ее затухающими лучами, иногда никакой славы не знавших, но любительство свое превративших в род профессии, в притягательный со стороны шикарный стиль жизни. И те и другие без конца готовы говорить о голах, очках и секундах, а еще больше о качестве спортивного снаряжения, иностранного большей частью, о ракетках «Данлоп», о шлемах марки «Иоффа», о кроссовках и теннисных туфлях хитроумного немецкого сапожника Ади Дасслера, а также о дриблинге, о «буллитах», о «смеше» – разговор, хотя бы мимоходом, невзначай выскользнувший за пределы этого четко очерченного круга, самых бойких из них на язык приводит сначала в состояние туповатого недоумения, а затем повергает в полнейшую апатию. Заметно, что остальная жизнь, даже те ее области, которые служат непосредственным местом приложения их сил – нередко весьма успешного приложения, – их просто-напросто не интересуют. Они не берут ее в голову – вот, пожалуй, когда хамоватое современное выражение выражает суть явления почти адекватно.
И вот ведь что странно: в то далекое, теперь уже баснословное время в нашем дворовом кругу фанатиков футбола все было иначе. Футбол не отделял нас от человечества, а, наоборот, объединял с ним. И те, что были особенно талантливы на поле, именно талантливы, я не преувеличиваю, не предаюсь ностальгическому восторгу, основательность которого невозможно теперь проверить, были талантливы и во всем остальном. Много даров отпустила им природа, и дар нападающего или вратаря был, возможно, лишь простейшим, по счастливой случайности нищего детства фокусирующим в себе всю глубину и весь артистизм разносторонне богатой натуры. Они были талантливы, их все влекло и все интересовало. Но так уж получалось, что детская погоня за мячом и разнообразнейшее его пинание сделались для них самым первым и доступным способом самовыявления, самой вероятной возможностью прикоснуться к борьбе, к честному противостоянию, к кипению страстей, то есть опять же к жизни. В которой, конечно же, должно было найтись немало поприщ для таких вот заводных, упрямых ребят. И если не всегда нашлось, то это уже другой разговор.