ремя некое остроумие – в самом деле, оба набегающих на него противника с непреклонно-решительными лицами кидаются в ту самую сторону, в какую он, по всей очевидности, собирается устремиться, а он, оказывается, устремился вовсе в противоположную, перепрыгивая при этом легко и как будто юмористически через запоздало подставленные ноги. Я еще подумал тогда, что, вероятно, авторитет лучших игроков нашего двора постоянно давил на Пента, сковывал его порывы, даже и догадываться о них не позволял – не заносись, что называется, помни свое место – и вот только теперь он впервые полностью доверился этим порывам души, и они его не подвели. Как все-таки важно пренебречь иной раз этим самым закрепленным якобы за тобою местом. Наплевать на него! Кто, в самом деле, его закреплял?
Мы сравняли счет. И не кое-как, а красиво, опять же чувствуя с пугливым изумлением, как все нам в этот день удается. Все и всем. Даже я играл на этой просторной земляничной поляне с какой-то самому не известной доселе уверенностью, нагло наскакивал на противника и не просто отбивал, а иногда даже – уж вовсе небывалое дело – отбирал мяч. Нищая моя репутация осталась как бы во дворе, здесь же я с каждой минутой вырастал в собственных глазах.
Оба гола забил Пент. Один – пройдя насквозь вражескую оборону, второй уж совсем картинно, неожиданным и, кажется, даже непреднамеренным ударом через себя.
Не надо, однако, думать, что соперники нам попались не ахти какие серьезные, и тем объяснять наш внезапный триумф. Нет, эти нарядные незнакомцы с другого конца Москвы потому нас и вызвали, что надеялись найти в нас не слишком утомительных партнеров для тренировки. Рослый и, можно сказать, холеный подобрался у них народ; мы, невзрачная переулочная шпана, осадили их чисто дворовым упорством, которое само собою воспитывалось всем образом нашего бытия – бдительной нашей настороженностью, постоянным и привычным ощущением голода – не острого, однако же не дающего о себе забыть, неослабной, ежеминутной готовностью помчаться куда-либо сломя голову в погоне за зрелищем, в надежде на приключение. Многих навыков требовала такая свободная, дикая жизнь на лоне городской природы, на берегах стремительных, грохочущих и звенящих асфальтовых рек, посреди дворовых джунглей с их бесконечными затхлыми подвалами, душными чердаками, завешанными вековой паутиной, глухими подворотнями и парадными, пропахшими кошками.
Тем не менее фортуна вновь улыбнулась нашим соперникам. В соответствии с мудрым и незыблемым правилом – «три корнера – пеналь» – они получили право пробить нам одиннадцатиметровый. И уже отсчитаны были в торжественной тишине одиннадцать шагов и представителем их команды, и представителем нашей (наш, естественно, двигался, словно шпагат собирался делать, почти семимильными шагами), разница между предполагаемыми отметками оказалась тем не менее не столь уж велика, и противник великодушно принял нашу, более от ворот удаленную. И уже разбегался для рокового удара их капитан и ведущий бомбардир, и уже геройски раскорячился между двух кленок Алик, как вдруг Пент призывно поднял руку. Корректный капитан противника замер на полпути к мячу. А Пент дружеским, но властным тычком вытолкнул Алика из ворот и сам встал на его место. Поразительно, что самолюбивый и заносчивый Алик безропотно снес обиду и даже уступил Пенту свои знаменитые кожаные перчатки. И мы ничуть этому не удивились, хотя ни малейшего основания замещать вратаря у Пента не было, никогда не стоял он на воротах. А тут встал.
Противник пробил. Замечательно пробил. Если уж не в предполагаемую девятку, то, во всяком случае, в восьмерку, такие мячи обычно не берутся. Вот тут и произошло чудо, быть может, единственное из тех, какие мне удалось узреть своими глазами. Пент отделился от земли. Не прыгнул, не подскочил, а именно отделился, плавно взмыл, словно движимый какой-то мощной внутренней энергией, может быть, даже реактивной. Изумительно изящная была кривая его полета, которая так и стоит перед моими глазами, будто повторяемая по телевизору в замедленном темпе. Приземистый, в застиранной ковбойке, в вылинявших сатиновых шароварах, он сделался как-то изысканно, небывало гибок и пластичен, будто циркач, гимнаст или артист балета. А самое главное, он взял. Апогей его броска совпал с тем самым моментом, когда обеими растопыренными пятернями он крепко ухватил мяч, как бы сдернув его разом с траектории полета.
Этот бросок, совершенный и прекрасный сам по себе, независимо от результата матча, как бы деморализовал наших соперников. Они словно надорвались душевно, сраженные зрелищем нашей магической неприступности. И потому проиграли нам, как и можно было предугадать, в момент счастливого Пентова подвига.
А он длился всего несколько секунд, и никому, конечно, не сделался известен, и все же украсил собою мою скудную в те годы событиями, небогатую удачами, единственную и неповторимую жизнь.
Во всяком случае, в памяти моей та игра в останкинском лесу существует совершенно на равных, даже и в плане чисто эстетическом, со многими потрясающими матчами той поры, которые мне довелось увидеть с восточной, а иногда и с западной трибуны стадиона «Динамо».
Боже мой, если бы чего-нибудь другого я добивался в жизни с тем неотступным упорством, с тем упрямством, отрицающим даже теоретически возможность неудачи, с настырностью, пренебрегающей самолюбием, какие требовались от двенадцатилетнего мальчика, располагающего капиталом в пятнадцать копеек старыми, для того чтобы попасть на решающий кубковый матч, я бы сделал, наверное, бог весть какую умопомрачительную карьеру, я бы выдвинул оригинальнейшую научную теорию, отгрохал бы докторскую диссертацию, немедленно переведенную на все европейские языки, я бы возглавил целый ученый или творческий коллектив!
К сожалению, приходится признать, что лучшие силы души, чистейшие ресурсы целеустремленного фанатизма израсходованы мною бездумно и безвозвратно в ту уже небывалую почти эпоху, когда на подступах к стадиону «Динамо» – не только на ближних, но и на самых дальних – кипело, бурлило, пенилось, взвихрялось водоворотом и на мгновение рассасывалось неоглядное людское торжище, ни морали, ни законам не подвластное, хотя закон в лице милиции, зачастую даже конной, постоянно здесь присутствовал, одною великой страстью управляемое – жаждой футбольного зрелища. Согласно статистике четыре динамовские трибуны вмещали семьдесят тысяч человек, газеты после больших матчей сообщали, что на стадионе присутствовало не менее ста тысяч, вокруг стадиона перед началом игры скапливалось наверняка около полумиллиона болельщиков – на что же все они рассчитывали? На какую невероятную удачу, на какой такой безумный финт судьбы? На этот же самый, вероятно, на какой уповали и мы. На что еще оставалось нам уповать? Не было у нас средств на билеты, а если бы и были, что толку, такие безнадежные, почти неподвижные, застывшие колеи народа тянулись от стадионных касс, по сравнению с которыми даже послевоенные очереди за мукой или за мылом казались недолговечными и вдохновленными надеждой. О билетах мы и не думали, как не думали, скажем, о выигрыше по облигациям трехпроцентного «золотого» займа, которых у нас в семьях не было и не могло быть. Мы думали о том, как проникнуть на стадион. Выражаясь более определенно, как туда «протыриться». То есть каким образом оказаться на трибунах, не имея на это ровным счетом никакого законного права. Каким путем миновать двойное оцепление милиции, пробраться за сплошную железную ограду на территорию стадиона и уже потом исхитриться и прошмыгнуть мимо контролеров – крикливых, горластых теток, питающих к нам, несчастным болельщикам, какую-то особую ненависть, сродни той, по всей вероятности, какую неосознанно испытывает к подозрительному бродяге всякий хозяин какого бы то ни было владения.
Легко сказать – «протыриться», на деле же это целая наука, много чего требующая от страждущего: и знания динамовской топографии, проще говоря, всех ходов и выходов, тайных лазеек и щелей в сплошной решетке забора, и умения мгновенно применяться к всевозможным непредвиденным обстоятельствам, и ловкости, и расторопности чисто физического свойства, и более всего плутовской наглости, цыганской беспардонной настырности – плюй в глаза, все божья роса, – которая лишь распаляется от кажущейся безнадежности предприятия.
Именно этого качества мне особенно не хватало. Не скажу, что был я так уж ловок, что не страшили меня острые, словно средневековые колы, пики стадионных оград, – перелезающий через подобный забор, к какой бы цели он ни стремился, всегда вспоминает о древнем и поучительном способе казни и правильно делает, о чем же ему еще вспоминать? Страшила меня перспектива быть пойманным – не последующее наказание, ну подержат час в милиции, ведь не арестуют же, не увезут на черном «воронке», но как раз сам момент уличения, когда хватает тебя за шиворот мясистая рука, и несусветная ругань обрушивается на твою стриженую голову, и личность твоя, и без того не слишком отчетливо внятная миру, катастрофически падает в цене.
Счастливы были здоровые натуры, не ведающие подобных душевных резиньяций, тот же Пент, например, владевший искусством мгновенной психологической мимикрии: и казанским сиротой мог он сразу же прикинуться, и озлобленным психом, и обыкновенным придурком, каких в те годы можно было встретить на каждой улице.
Сколько бы раз ни задерживали Пента, как бы ни заламывали ему за спину руки и ни клялись отправить в колонию, через пятнадцать-двадцать минут он все равно оказывался на свободе, неведомым путем просачивался на трибуны и сиял беззаботно своей простодушно-хитрой, замурзанной от слез рожей. Мне же «протыриться» на стадион в истинном смысле слова не удалось ни разу. То отогнан я бывал бдительной милицией, то пойман за шкирку неистовым контролером; надо сказать, что взрослые в те годы не были так снисходительны и терпимы к ребячьим нравам, как ныне. Многомудрые педагоги не призывали их настоятельно проявлять по отношению к хрупкой нашей психике величайший воспитательный такт, не советовали запальчиво и парадоксально баловать детей, ну а если бы и советовали, кто бы сумел этому совету внять? Та же охрипшая от ругани стадионная контролерша с ее окладом в пятьсот пятьдесят рублей старыми и с оравой собственных ребят, наяривающих по двору на самокате, смастеренном из двух подшипников и двух досок? Кстати, самокаты тоже подвергались гонению и запрету, надо думать, по причине ужасающего скрежета и жужжания, производимого при езде.