Итак, наши контакты со взрослыми были лишены педагогически осмысленной заискивающей терпимости, но из этого не следует делать вывода, будто взрослый мир по отношению к нам всегда был безжалостно суров. Напротив, временами он оказывался необычайно щедр душой и как бы даже солидарен с нашей беззаветной любовью и безбилетным положением. Если бы не эта мужественная солидарность взрослых, разве ступила бы хоть раз моя нога на бетонные ступени трибун, разве испытал бы я ни с чем не сравнимое блаженство быть стиснутым, буквально до посинения, великим братством болельщиков и сознавать, что вздох, вырвавшийся из твоей груди, отзывается стотысячным эхом едва ли не мировой души, разве увидел бы, наконец, те самые легендарные матчи послевоенной эпохи, о которых теперь пишутся не только ностальгические мемуары футбольных теоретиков, но даже и стихи?
Выходит, что попытки пробраться на «Динамо» без билета оказались для меня первой школой надежды. Той надежды, которая питается не какими-либо реальными резонами, но одним лишь безоглядным, почти мистическим желанием, способным не то чтобы преодолеть отчаяние, но просто пренебречь им.
С дистанции двадцати пяти прошедших лет, можно сказать, с исторической дистанции, вместившей в себя совершенное изменение материального мира, все новое вокруг, все иное – может быть, лишь в деревьях сохранились контуры исчезнувшего пейзажа, – я вижу теперь душещипательную картину. Посреди беспрестанной и вроде бесцельной толчеи, задеваемый то и дело локтями, толкаемый то в плечо, то в спину, лишь в самый последний момент успевающий увернуться от чьей-либо тяжко ступающей ноги, томится мальчик. Никакого видимого смысла не заметно в его поведении, бог знает с какою целью приткнулся он к возникшему внезапно кружку продающих и покупающих билеты, проводил долгим взглядом энергичную компанию, уверенно рассекающую толпу, за кем-то побежал, сбоку и со стороны по-собачьи заглядывая в лицо, кому-то нагрубил, от кого-то ускользнул, выбравшись с независимым почти видом на свободный относительно асфальтовый пятачок. Вечная драма детства, бессильное топтание возле чужой, не замечающей ничего вокруг, одною собой занятой великолепной жизни. Которая все равно не обратит на тебя внимания, сколько ни мельтеши у нее под ногами, сколько ни ошивайся под ее окнами, как ни торчи на обочине, когда она проносится мимо, обдавая тебя пылью, облаком выхлопного газа и духов. И вдруг она останавливает на тебе взгляд. То есть на том ушастом мальчике в серой курточке с синей кокеткой и в сатиновых шароварах, столь же обязательных тогда повсеместно, как ныне джинсы. Жизнь – высокого гвардейского роста, у нее слегка тронутые сединой молодецкие кудри и цыганский задорный блеск в хмельных глазах. И вот неразлучной парой они уже движутся к воротам стадиона, в толкучке, предшествующей контролю, мальчик бледнеет не от духоты, пиджачная потная духота сулит несравненное счастье, но от волнения, все ближе и ближе роковой момент, сейчас все решится, он почти близок к обмороку от невозможной, превышающей его силы интенсивности переживаний, огромная ладонь со всею весомостью добра накрывает его плечо – не только для мальчика недвусмыслен этот жест, но и для контролера: у кого же хватит духу возразить видному, самостоятельному мужчине, если он хочет прихватить с собой на матч малолетнего сына.
Этот мальчик, видимый мною через призму минувшей четверти века, разумеется, я сам.
Щедрая жизнь явилась мне в облике дяди Жоры, легендарного соседа, обитавшего тогда в одном из подвалов столицы.
Вот так я открыл один из самых верных способов прохождения на стадион. Терпение мое оказалось вознаграждено. Недостатки обернулись достоинствами. Робость обернулась деликатностью. Нерешительность стала восприниматься как врожденная интеллигентность, которая – я именно тогда это заметил – у самых разных людей вызывает симпатию: у одних – сентиментальную, у других – покровительственную, но одинаково неизменную. Пытаясь проскользнуть на стадион незаметно, я как бы шел против своей натуры и потому роковым образом обращал на себя внимание, и милиционеры вовсе не отечески бывали строги со мной, и контролерши, вместо того чтобы турнуть меня просто, подымали истошный вопль.
В толпе болельщиков все выглядело совершенно иначе «Дядь, проведите на стадион!» – просил я, стараясь не уронить достоинства (в этом, пожалуй, была вся штука, можно просить, но нельзя клянчить), какого-нибудь доброго и отзывчивого, по моим соображениям, мужчину, и он, даже если не соглашался, то уж, во всяком случае, не воспринимал мою просьбу как явление возмутительное и противозаконное. Конечно, физиономист я был еще никудышный, и потому какой-нибудь, на мой взгляд, вызывающий совершенное доверие, симпатичный такой душа-человек вполне мог оказаться «протокольной мордой», строгим законником, полагающим свято, что один билет дает право на вход только одному лицу без каких бы то ни было несовершеннолетних добавлений, или, того хуже, нравственным скупердяем, которому жаль потратить немного душевных сил на возможные объяснения с контролером. Но все же со временем я научился разбираться в людях.
Бесполезно было останавливать мужчин чиновных и вельможно-солидных, в велюровых шляпах и габардиновых пальто, из тех, что подъезжали к южным или северным трибунам на персональных ЗИМах или «паккардах»; они воспринимали невинную мою просьбу как нищенство своего рода и сердито ей изумлялись, ибо нищенства в нашей стране быть не может.
Не стоило, как это ни странно, обращаться к «залетным» уличным королям в дорогих пупырчатых кепках, прикусывающих золотыми фиксами папиросину «казбек». Эти, разумеется, не боялись ни контролеров, ни милиции, но возиться с несчастным пацаном полагали ниже своего достоинства. «Беги, воруй!» – таков был их классический ответ.
Вернее всего было пристать к компаниям веселым, уверенным в себе, может быть, даже выпившим самую малость, – хороший человек в таком состоянии, да еще в предвкушении захватывающей игры, становится необычайно щедр душою, щедр и как бы даже справедлив по отношению ко всему обойденному судьбой человечеству, сделать доброе дело для него – сущее удовольствие. Такие душевные приятели не только проводили на трибуны, парализовав недоверчивую стражу целым фейерверком шуток, простодушных намеков и задиристых подначек, но еще и с собою сажали, потеснившись чуть-чуть, много ли места нужно хилому пацану, взращенному на школьных бубликах и яичном порошке.
До сей поры отзывается во мне, в сердцевине моего существа, то не сравнимое ни с чем ощущение, которое овладевало мною постепенно по мере проникновения, незаконного и справедливейшего в одно и то же время, к заветному полю почти боготворимого зрелища. Когда, минуя первый, предварительный, заслон, удавалось оказаться на территории стадиона, я испытывал приступ бурного и краткого ликования, которое тотчас же сменялось сосущей, обморочной тревогой: погоди радоваться, не сглазь, предстоит еще пройти основной, особо придирчивый контроль у самого входа на трибуны, и тут уже не оставалось ничего другого, как только сосредоточить все свои упования на одной-единственной призрачной мысли, равной в этот момент всему смыслу моего незаметного, но все же неповторимого бытия. Наверное, все же очень сильное желание обладает свойством претворяться в действительность – не потому ли мне вместе со случайными моими покровителями удавалось преодолеть и эту решающую преграду на своем пути. И вот, обессиленный свершившейся мечтой, я подымаюсь, почти несомый сомкнутой движущейся массой, на бетонную поверхность трибун, от внезапного, залитого пронзительным светом простора, тем более невероятного, что как бы заключенного, погруженного в гигантскую чашу, всякий раз, словно впервые, мне перехватывает дыхание. Ветер – всегдашний, стадионный, будто бы специально здесь обитающий вместе с музыкой, чтобы хлопать флагами и бодрить, – распирает мою тощую грудь. Я ловлю его губами, от нестерпимого восторга сами собою шевелятся мои пальцы, вполне отдавая отчет натиску переполняющих меня чувств, я сознаю, что счастлив и что ничего большего мне в жизни не надо.
Как же легко оно давалось в те годы, это изумительное чувство освобождения! То есть нелегко, конечно, я о том и пишу, каких непосильных трудов оно стоило, но как очевидно было, где его искать и путем каких устремлений добиться! Осознание цели, рядом с которой бессмысленны любые соблазны, разве не о такой познанной необходимости мечтаем мы теперь, разрываемые на части десятком противоречивых стремлений, из которых ни одно не сулит счастья! Да что там счастья, просто покоя! Просто!
Способ, столь счастливо и случайно мною обнаруженный, действовал безотказно. Не было в те годы ни одного матча, на который я не сумел бы попасть, даже некоторое неосознанное превосходство перед нашими дворовыми болельщиками ощущал я смутно. Дней за десять-пятнадцать до какой-нибудь многообещающей игры, например до приезда легендарной венгерской команды «Вашаш», начинали гадать и прикидывать, удастся ли на этот раз разжиться хотя бы парой билетиков на «восток», а я молчал скромно, уверенный втайне, что увижу знаменитых венгров непременно, используя то внезапное преимущество, какое обеспечивает мне малый рост и невнушительный вид – главные отравители моей детской и отроческой души. И ведь не одним «востоком» я обходился, но чаще даже «западом», где, несмотря на условия, во всем с «востоком» схожие, нравы царили более возделанные, не слышно было виртуозного мата, и пустые бутылки не гремели под скамейками, вообще тут собирались, как могу я теперь судить, знатоки футбола, не слепые патриоты одной-единственной команды, но ценители игры как таковой, можно сказать, эстеты, вопреки привычной иронии улавливающие в футболе некую абстрактную художественную суть, родственную балету или театру. Несколько раз побывал я даже и на «юге», испытав при этом едва ли не впервые душевное состояние бедного родственника, приглашенного приличия ради на богатую свадьбу. Даже чисто зрительские удобства «юга» не радовали меня, подавленного чинной здешней обстановкой, обособленностью каждого болельщика, разве что в трагические моменты игры снисходившего до коллективного безоглядного чувства. Да и то в самых контролируемых пределах – никто не позволял себе здесь ни чрезмерной радости, ни откровенной досады, не тянулся запросто через три головы к раскрытому портсигару, не хлопал оглушительно соседа по спине и прозорливых безапелляционных суждений, кстати сказать, тоже не позволял – тут, как это ни странно, не наслаждались игрой бескорыстно, тут именно «болели», сосредоточенно и сдержанно, за свою родную, не игрой случая, а ведомственной принадлежностью определенную команду. Вероятно, в наиболее чистом виде такая атмосфера возникала на чинном «севере», где футбол вообще воспринимался как часть важнейшей государственной политики – об этом я могу лишь догадываться, попадать туда мне не случалось.