После окончания четырёх классов Единой трудовой школы 1-й ступени Фёдору Абрамову было выдано удостоверение, в котором датой его рождения было отмечено 18 марта 1920 года. Документ достоин того, чтобы привести его содержание полностью:
«Предъявитель сего Абрамов Фёдор Александрович, ученик Веркольской школы 1-й ступени Архангельской губернии Карпогорского района, родивш. 18 марта 1920 года, действительно окончил четыре группы Единой трудовой школы 1-й ступени 4-х летки.
Настоящее удостоверение выдано по постановлению Школьного Совета Веркольской единой трудовой школы 1-й ступени от 1932 года июня 16 дня 1932 года.
Председатель Школьного Совета Белоусова
Заведующий Школой <неразборчиво> [подпись]
Член Школьного Совета Федоров
Секретарь Дорофеева»{3}.
Обратим внимание: «…родивш[ийся] 18 марта 1920 года…» Свидетельство об окончании школы 1-й ступени – единственный документ в биографии Фёдора Абрамова, где указана иная дата его рождения. Почему? Разгадка очень проста. В удостоверение об окончании школы 1-й ступени была внесена дата о рождении, имевшая место быть в церковных росписях о рождении, сделанная в день крещения. Как мы хорошо понимаем (и уже об этом говорили), в то время иных документальных подтверждений о рождении человека кроме церковных метрик просто не существовало.
С указанием даты рождения 18 марта раскрывается и тайна наречения младенца именем Фёдор.
На 18 марта попадает один из дней празднования именин Фёдора[4]. Имя Фёдор, как, впрочем, и имена Иван да Василий были всегда популярны на Руси и несли в себе ореол непредвзятой народности, открытости души, что называется, «на распашку». «Эх ты, Федя, Федя…» – говорят человеку совестливому, простоватому, готовому последнее отдать, лишь бы помочь ближнему.
Сам Абрамов во всех своих последующих биографиях указывал, естественно, лишь одну-единственную дату своего рождения – 29 февраля, о которой он знал, так как слышал о ней от матери и братьев. А в кругу друзей частенько любил повторять: «Я Касьян!» – намекая на свою причастность к непростому дню високосного календаря.
Маломощный середняк
Недолго жил Федя Абрамов при отце. Спустя год (по иным сведениям, два) после рождения сына Фёдора глава большой семьи Александр Степанович Абрамов скончался, оставив после себя нужду и пятерых детей мал мала меньше. Сыновья Михаил, Василий, Николай, Фёдор и дочь Мария осиротели.
Михаил Александрович, старший брат писателя, в автобиографии, хранящейся в личном архиве семьи Владимира Михайловича Абрамова, указал, что «…отец покоен в 1922 году». Значит, маленькому Феде на день смерти отца было два года, а не год.
Сестра Мария Александровна Абрамова в письмах Игорю Петровичу Золотусскому, вспоминая о смерти отца, сообщала: «…Отец… умер рано. Обувь была плохая, застудил ноги. Ногу отняли. Писал из больницы из Карпогор маме, чтоб обувь ребятам не отдавала в починку, сам приедет скоро и починит. И вдруг телеграмма: “Приезжайте за телом”. Была распутица, и старший брат Михаил (ему всего было 15 лет) один ездил за мёртвым отцом. Осталось нас у матери пять человек. Феде был только годик»{4}.
В архиме музея писателя в Верколе есть ещё один документ, указывающий на то, сколько было лет Фёдору Абрамову, когда умер его отец. Он собственноручно написан Фёдором Абрамовым – учеником Единой трудовой школы 1-й ступени (орфография и пунктуация полностью сохранены):
«Заявление.
Прошу дать купить мне ботинки так как я неимею коженной обуви и прошу дать мне мануфактуры на верхнюю рубашку и на брюки.
Моё сознательное положение.
Маломошный середняк.
Придёт весна мне совершенно невчем идти в школу. Прошу похлопотать об обуви.
Мне тот раз недали ничего дак дайте пожалуйста мне коженную обувь к весне.
Нам хоть бы дали 2 м одни башмаки и мануфактуры.
Проситель Ф. Абрамов».
И уже внизу приписка:
«Прошу не отказать.
У меня мать больная, отец умер я ещё был 1го года».
Письмо было аккуратно сложено небольшим прямоугольником, на лицевой стороне которого карандашом (чем, впрочем, и было написано всё письмо) написано:
«Учительнице Ев. Ар. На.
[Подпись]»{5}.
Но здесь есть одно «но»! Фёдор Александрович в силу своего возраста не мог точно знать, сколько ему было лет, когда скончался его отец, и пояснение, что «…отец умер я ещё был 1го года», нельзя принимать буквально.
Исследовав все имеющиеся источники, проливающие хоть какой-никакой свет на год смерти Александра Степановича, всё же отдадим пальму первенства Михаилу Абрамову – «брату-отцу», ведь он был самым старшим, да и его автобиография была написана им спустя лишь немногим более десяти лет после смерти отца, и определим год кончины Александра Степановича как 1922-й.
А ещё знаем, опять-таки от Марии Абрамовой, что, когда гроб с телом отца стоял в избе перед образами, приходящие в дом женщины милостиво просили Господа, чтобы он мало́го (то есть Фёдора. – О. Т.) прибрал. На что мать отвечала: «Не умирать родился, жить». Тогда женщины решили, что Степанида, видимо, помешалась от горя{6}.
После кончины Александра Степановича главенство в семье принял старший сын Михаил.
Сестра Мария вспоминала: «…спасибо старшему брату, что не бросил нас, всех поднял на ноги. Некоторые ребята зарабатывают деньги, пьяные идут. Михаил идёт, обвешанный сушкой, как бусами, а то и конфет несёт»{7}.
И несмотря на то, что старший сын Михаил, работавший на стороне по найму, приносил в дом копейку, всё одно трудно сказать, как бы сложилась судьба семьи покойного Александра Абрамова, если бы не его вдова Степанида, не опустившая рук, выстоявшая в борьбе с «лихом», взвалившая на свои женские плечи всю заботу, все тяготы домашней работы, вместе со старшими сыновьями она работала так, что вывела своё хозяйство из бедняцкого в середняцкое.
29 февраля 1980 года Абрамов, выступая в Ленинградском доме писателя им. В. В. Маяковского на творческом вечере, посвящённом своему шестидесятилетию, так охарактеризовал своё отношение к матери: «Мама. Степанида Павловна, неграмотная крестьянка, которая с трудом умела ставить три печатные буквы. Но крепкая, неглупая, властная и работящая женщина, рано овдовевшая, но которая твёрдой и уверенной рукой повела нашу семейную ладью…»
Свою искреннюю любовь к матери Абрамов пронесёт через всю жизнь, недаром в его ленинградской квартире портрет Степаниды Павловны всегда был на видном месте, и гости писателя первым делом «встречались» с ней.
В конце жизненного пути на вопрос близких родственников, где бы ему хотелось покоиться после смерти, Фёдор Александрович ответил: «…рядом с матерью».
Не в чести земледельчество на Пинежье, и всё потому, что почва неплодородная. «Что ни выдумывай, как ни бейся – плохая земля: мало родит, и жить на ей неуютно и неутешно»{8}, – запишет в своём дневнике за 1932–1935 годы Михаил Пришвин, путешествуя в этих краях. И писатель был прав. От такой земли при суровом климате богатого урожая не добьёшься. Поэтому бо́льшую часть угодий крестьяне оставляли под сенокосы, которые также нещадно облагались налогом, не только денежным, но и натуральным. Себе накоси, да и государству сдай!
Первые годы советской власти на Пинежье, как и во всей Стране Советов, ознаменовались страшным голодом, пик которого пришёлся на 1921 год. По всему краю полегли от истощения тысячи людей, а по всей России почти что шесть миллионов. В эту пору пределом довольствия для многих были ломоть хлеба да несколько поленьев дров{9}.
Ко всему этому политика военного коммунизма усугубила и без того бедственное положение крестьян, доведя до крайней бедноты грабительской продразвёрсткой, изъятием всех излишков зерна. Изымали так, что по весне и сеять было нечем. Так за два года на Пинеге засеваемые ранее поля заросли бурьяном. Недаром в 1920 году лозунги советской власти «Хлеб – голодающему Северу», «Хлеб – армии», как и «Ты записался добровольцем?», были одними из самых популярных в агитационной кампании большевиков. Вот только хлеб этот едва доходил до «голодающего Севера».
Пожни в Верколе были по пойменным лугам и суходолам среди леса, вниз по реке Пинеге и название своё, как правило, получали по месту – Никопала, Кеврольский, Каршелда… Семья Степаниды Абрамовой ставила стога по берегам рек Хорса, Прелая (впадает в первую), Ядвий. Сенокосные луга были затаёнными, малопроветриваемыми. Поставь в таком месте большой стог, враз «загорится» – запреет сено. Оттого-то и метали не стога, а невысокие продолговатые зароды, состоящие из нескольких копёшек-стожков. Сенокос повсюду, не только на Пинежье, считался большой страдой, годовым делом. Сколько ляжет сена на поветь (сенник), так скотина и перезимует. Без сена и молока не будет, и конь с места не стронется. Оттого на сенокос ходили, как правило, несколькими семьями из разных дворов. На дальних покосах для ночлега и отдыха ставили так называемые сенные избушки, так как жить приходилось по несколько дней и работать от зари до зари. Сенокосная страда июльская, в эту пору ещё самые «пиковые» белые ночи. Для косьбы вдобавок прихватывали и самое «мёртвое» время – выходили на луг часа в два ночи.
Путь на луга был нелёгким. «…Ехали на Великую, грязь лошади на спину заливалась. Хороших сенокосных угодий не было. Всё кочки. Михаил брал всех на сенокос. А я оставалась с матерью»{10}, – вспоминала сестра Мария (вероятнее всего, Мария Александровна ошиблась, упомянув реку Великую, такой реки в окрестностях Верколы нет, скорее всего, она имела в виду реку Прелую. –