кие гиганты учености и святости, как отцы первых веков христианства, как великие схоласты средневековья, как занимавшие в разное время апостольский престол первосвященники церкви и занимающий его сейчас святейший Лев XIII, я не могу надеяться своими слабыми силами внести в эту сокровищницу что-нибудь, заслуживающее внимания. Но отстаивать ее тем, чтобы наносить удары врагам церкви, чтобы биться с ними без страха и устали, — об этом я думаю и мечтаю.
— Что вы имеете в виду?
— Я имею в виду масонов, синагогу Сатаны, как метко названо это скопище служителей нечестия в одной из энциклик святейшего папы Пия IX. Я состоял в масонской ложе и осведомлен, так сказать, изнутри о механизме их злодеяний.
— Насколько мне известно, вы были в масонах три месяца? — это подал голос епископ Граши.
— Да, монсеньор, три месяца, и этого времени оказалось достаточно, чтобы понять всю гибельность для души человеческой пребывания в этой организации, созданной и руководимой силами ада.
Вмешался нунций:
— Если я вас правильно понял, сын мой, вы хотели бы приступить к разработке темы, преподанной нам в прошлогодней энциклике святейшего отца нашего…
— Вы меня совершенно правильно поняли, ваше высокопреосвященство. Я уже начал писать книгу из серии «Разоблачение масонства». Первая книга будет называться «Братья трех точек».
Аудиенция закончилась в высшей степени сердечно. Нунций отечески облобызал Пажеса в обе щеки и благословил предстоящие ему великие труды на пользу церкви и христианства.
Когда новообращенный христианин вышел из кабинета, прелаты долго молча смотрели друг на друга: епископ — хмуро и насупившись, нунций — добродушно и ласково улыбаясь. Заговорил второй.
— Вы чем-то недовольны, монсеньор? — спросил он и еще удобней расположился в своем глубочайшем кресле.
— Я был бы более чем доволен, ваше высокопреосвященство, — ответил епископ, — если бы был уверен в том, что здесь не кроется какая-нибудь очень коварная в отношении церкви затея…
— Друг мой, — сказал нунций ди Ренци, и его маленькие веселые глазки, тонувшие в багрово-румяных щеках, глянули напряженно и пронизывающе, — ваши опасения, может быть, имеют под собой известные основания. Но сделаем поправку на некоторые особенности вашей блестящей личности, которую, как вы знаете, я очень высоко ставлю…
…И нунций опять засиял всеми своими улыбками, давая понять, что все дальнейшее надо понимать как шутку.
— Я имею в виду состояние вашего пищеварения, дорогой мой друг, и особенно работу желчного пузыря. Мы не материалисты, но знаем, какое влияние на наше настроение и на восприятие происходящего господь в неизреченной мудрости своей предоставил сим презренным и низменным факторам. Но посмотрим на положение вашими глазами, дорогой монсеньор, а еще лучше — посторонним взглядом. Закоренелый враг бога и его церкви, масон и атеист раскаялся в своих заблуждениях и прегрешениях и принялся искупать свои тяжелые — очень тяжелые — грехи. В своих новых трудах, которые не замедлят появиться в печати, он обличает синагогу Сатаны в ее гнусной и отвратительной сущности, убедительно и остроумно (умеет он так — воздадим ему должное) опровергает атеизм и всяческое вольнодумство, славит нашу единоспасающую церковь. Сенсация! Сотни тысяч, миллионы читателей поражены и даже потрясены. Не кто-нибудь еще, а Лео Таксиль признал истинность и святость христианства и католицизма! Плохо для церкви?
— Но, ваше высокопреосвященство… — попытался вставить епископ.
— Понимаю ваши опасения, — властно прервал его нунций. — И даже частично разделяю их. Что же, послушаем другую сторону: вдруг через некоторое время — неделю, месяц, год, годы — Габриэль Антуан Жоган-Пажес объявляет в печати и в устных выступлениях, что он опять раскаялся, что он окончательно убедился в сложности религии и в истинности атеизма. Полагаю, что его позиция в такой ситуации будет выглядеть несравненно менее предпочтительной, чем позиция церкви. Вы, Пажес, скажет ему любой читатель его писаний, уподобляетесь флюгеру и способны поворачиваться куда ветер дует, у вас нет принципов и убеждений, может быть, завтра вы опять повернетесь вокруг собственной оси и перейдете в ислам или, например, в африканский фетишизм? Дорогой друг, станьте в положение Пажеса и попробуйте ответить на такую тираду.
Епископ улыбался, что не очень гармонировало с его изможденным (не постом, а язвой желудка) лицом. И ответил:
— Господа, вы напрасно упрекаете меня в неустойчивости взглядов и смене верований. Я был и остался свободомыслящим, атеистом, врагом всяческой, в том числе поповской, фантастики. Когда я столько-то недель, месяцев, лет тому назад выступил в роли кающегося блудного сына, признавшего, наконец, истинность христианства и католицизма, я намеренно и обдуманно обманывал церковь, я… простите меня, ваше высокопреосвященство, но роль надо играть до конца… я дурачил этих болванов в сутанах, и не помешала мне в этом непогрешимость церкви, не помешало Провидение. Весь вздор, который я говорил, эти ослы принимали всерьез и радовались, как дети. А теперь я вам сообщу, господа верующие и неверующие, некоторые новые подробности о поповских махинациях, которые мне удалось разведать в тех кругах, где меня с момента моего обращения принимали за своего…
Роли и позиции собеседников переменились: епископ ехидно посмеивался, сидя в кресле, а нунций озабоченно ходил по комнате, и живот его колыхался в такт неритмичной походке: прелат прихрамывал от стариковских болей в суставах ног. Потом он сел, долго в молчании думал с почти закрытыми глазами и ответил:
— Может быть, вы и правы, монсеньор. Но бог хранит свою церковь. Мы попытаемся извлечь из ситуации все, что можно. Полагаю, что его святейшество одобрит наши действия. Начнем с того, что заставим Пажеса наиболее ярко показать миру свою новую позицию. Вы пригласите его к себе и посоветуете отправиться в какой-нибудь монастырь, где в течение недели или десяти дней он проведет время в молитвенно-покаянных размышлениях и упражнениях и где он заодно будет самым подробным образом исповедоваться в грехах своих перед каким-нибудь умным, — понимаете, очень умным, — кюре; подберите такого, который по возможности вошел бы в его душу и разгадал бы в ней все сокрытое. Главное же — надо, чтобы все это громко и ярко освещала пресса, сообщения в наших церковных газетах будут перепечатываться и в других. А потом пусть бывшее чудовище атеизма начнет свои подвиги на поприще сокрушения своих прежних кумиров, и прежде всего масонства. Его святейшество одобрит и благословит все, что будет проповедовать великие идеи энциклики «Humanum».
— Мне остается, — сказал епископ, — только преклониться перед мудростью вашего высокопреосвященства, которая всегда приводила меня в благоговейное восхищение. Завтра же я начну действовать по вашим советам.
5
Целый месяц провел Таксиль в монастыре под Парижем, ведя абсолютно благочестивый образ жизни и предаваясь покаянным размышлениям. Три дня подряд почти непрерывно исповедовал его хитрейший иезуит Перноль, пытаясь установить степень серьезности намерений кающегося. Интересовало исповедника не то, искренне ли покаяние исповедуемого, действительно ли он сокрушается по поводу своих прегрешений, а совсем другое: тверд ли он в намерении связать свою судьбу с церковью и в дальнейшем последовательно служить ее интересам. Таксиль обнаруживал симптомы, полностью обнадеживавшие в этом отношении его духовника. Он «выкладывался» весь и каялся не только в невесомых движениях души, которые можно толковать и так, и этак, он признавался в реальных грехах — поступках, проступках и даже преступлениях. На исповедника все это особо сильного впечатления не производило. Он безоговорочно давал отпущение любого греха и все старался свести разговор с прошлого на будущее. Наконец, Таксиль покаялся в совершенном им убийстве, которое было, правда, лишь наполовину преднамеренным. В почти издевательском тоне он рассказывал исповеднику, что очень уж надоел ему собеседник своими благочестивыми увещеваниями, и, пока тот елейным голосом убеждал его прекратить свои богохульные выступления, ему, Таксилю, несколько раз приходило в голову ударить его по голове лежащим перед ним металлическим пресс-папье. И он, наконец, это сделал. Результат был непоправимым, ибо череп пострадавшего оказался размозженным, а убийце стоило потом больших трудов, дождавшись ночи, опустить зашитый в мешок труп с подвязанным тяжелым камнем на дно Сены. С любопытством и даже некоторым страхом взирал Таксиль на своего исповедника после того, как выложил перед ним свой выдуманный грех. Но тот скучающе посмотрел на кающегося и лишь спросил его:
— Надеюсь, сын мой, вы догадались обеспечить вдову убитого пожизненной рентой?
— Нет, святой отец, — вызывающе ответил Таксиль, — я не догадался.
— Это вам придется сделать, — наставительно сказал кюре, — если вы хотите избежать адских мук. Ну, а самый грех я уж, так и быть, отпущу вам…
Лео Таксиль
За три дня почти беспрерывной исповеди, предписанной епархиальным начальством, исповедник и кающийся смертельно надоели друг другу. Они уже сошли со стандартно исповедального тона, и самое было время кончать процедуру. Через несколько дней кюре на аудиенции у епископа говорил:
— Монсеньор, я не могу поручиться за абсолютную искренность как исповеди, так и христианского благочестия господина Жоган-Пажеса. В чем, мне кажется, можно не сомневаться, так это в том, что сей деятель поставит свое бойкое перо и свое известное имя на службу церкви.
— Не без выгоды для себя? — в раздумье как бы рассуждая сам с собой, произнес епископ.
— Полагаю, монсеньор, что вы совершенно правы и что для вящей славы божией церковь не должна отталкивать неожиданно вернувшегося к ней блудного сына…
Настроению и взглядам епископа высказанное иезуитом мнение соответствовало.
Домой Пажес вернулся через неделю. К этому времени в парижских, а затем и в провинциальных газетах промелькнули сообщения о том, что Лео Таксиль, автор многочисленных антирелигиозных и антиклерикальных книг и статей, испортивший столько крови духовенству, не щадивший в своих хлестких, местами даже хулиганских писаниях не только бога и Христа с богоматерью, но и самого римского папу, вернулся в лоно церкви. Рассказывали, что кающийся грешник пребывает в одном из отдаленных и пустынных монастырей с самым строгим режимом, круглые сутки распростертый ниц перед распятием, в слезах и молитвах. И строжайший пост! Друзья и знакомые Пажеса, знавшие, как он любит хорошо поесть и выпить, какой он мастер составлять и потреблять изысканнейшие меню, только покачивали головами с сокрушением и соболезнованием. Кое-кто, правда, вспоминал при этом о характере раскаявшегося грешника и робко высказывал предположение: нет ли, мол, здесь какого-нибудь bouffonerie, а то и просто mauvais ton. Оставалось ждать, что будет дальше. Товарищи же и союзники Таксиля по Ассоциации свободомыслящих были ошеломлены и обескуражены. Измена? Во имя чего?