Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу — страница 5 из 22

Пьеса

День рождения лорда Креншоу.

Ожидалось много гостей. Дом украсили, в саду протянули гирлянды, повесили цветные фонарики.

Когда стало известно, когда оповестили о том, что у лорда Креншоу юбилей, все совершалось как бы само собой. Таков был ответ на письма и уведомления. Внешний мир намеревался вторгнуться в этот дом. За спиной лорда Креншоу, прославленного литератора, выросла толпа почитателей. Она окружила его, она его защищала. Дело в том, что персонажи Эллисона заняли свое место в сердцах многих людей. Образы эти как бы возглавляли паломников, именно они вели публику в дом лорда Креншоу. Люди кланялись, персонажи кланялись и жали руку своему создателю. Разве не закономерно было, что… кто-то действует? Разве не закономерно было, что кто-то принимает активное участие? Или же и на этот раз все самоустранятся?

Целый день к воротам подъезжали машины. Чужие люди заполнили весь дом до самого верхнего этажа: гости смеялись, болтали, окликали друг друга. Все принарядились, сам лорд Креншоу, жирный, веселый, жизнерадостный, щеголял в длинном черном сюртуке. Эдвард надел военную форму. Поначалу он не хотел облачаться в нее дома. Но Гордон Эллисон выразил это желание. Элис полдня промучилась, потом заставила себя попросить Эдварда, выдав предложение за свое. К ее удивлению, он не стал спорить. Наоборот, идея пришлась ему по вкусу; уже накануне он расхаживал в форме. («Твой меч, о Эдвард, Эдвард, от крови красен был. Твой меч от крови красен был».)

В торжественный день мать прикрепила к френчу Эдварда военные награды.

В таком виде он и спустился вниз — благодаря протезу он ходил теперь только с палочкой — и стал разгуливать по комнатам, переходя от одной группки гостей к другой. Кэтлин была гораздо красивей, чем сама предполагала: серьезная, спокойная, юная девушка — представительница того поколения молодежи, которое участвовало в войне. И все, кто видел брата с сестрой, чувствовали: да, мир спасен, война выиграна, закончена, уже позади. А молодые здравствуют. Мы те, кто пережили эту войну. И мы не забудем погибших.

Какие элегантные дамы! Их шкафы расстались с накопленным раньше добром; дамы надели нарядные туалеты. Обернули, подобно луковице, свое теплое гладкое тело во множество одежек — сперва белье, потом юбки и блузки, на них жакеты, на жакетах вечерние пальто; в волосах — драгоценности, на голове — шляпки. Сами того не ведая, они носили на себе в действительности гораздо больше одежек, чем луковица! Они жестикулировали. И по ним было видно, в каком обществе они вращались, в каком доме выросли, кто их родители, каково их прошлое… Словом, кто они на самом деле. В каких школах учились, баловали ли их близкие или бросали на произвол судьбы, по ним было видно, какие бои им пришлось выдержать за место под солнцем, добились ли они или не добились желанной цели. И еще: на них был груз тысячелетий, столетий, десятилетий. Пусть каждый человек в отдельности казался хрупким, все равно он нес на себе эту тяжесть. Она лежала на его плечах. Ему надо было с ней справляться. Где кончались одежки, маскарад, где начинался он сам?

Господа и дамы сидели за маленькими столиками, бродили по дому, гуляли в саду и любовались яркими, заботливо взращенными цветами, на которые уже однажды в проливной дождь смотрели Эдвард и Джеймс Маккензи. (Тогда Маккензи казалось: главное — ничего не спрашивать, ничего не хотеть, не разговаривать, надо лишь смотреть на сад и открыть свою душу; тогда, да, тогда в тебя вольется окружающее, и ты станешь самим собой.)

Конечно, эти люди несли на себе груз прошлого — восшествие на престол королевы Виктории и то, как она старела и с годами становилась все старше; ее наследником был король Эдуард, во время царствования которого бушевала первая мировая война. В воздухе стоял запах духов: Оскар Уайльд, его скандальная история и печальная смерть в Париже. В саду стало холодно, дамы кутались в шали, перекидывая их через плечо: кардинал Ньюмен и «Оксфордское движение», шали запахивались, набрасывались на плечи — Варфоломеевская ночь. Высадка Вильгельма Завоевателя. Гости поднимали руки, помогая себе в разговоре жестами, — по дому проносилась тень Пунических войн и разрушения Карфагена.

Разговаривая, толпа поднималась и спускалась по лестницам. Люди переходили из одной комнаты в другую, гуляли по саду; все они были там: и лорд Креншоу, и Элис, и Эдвард, и Кэтлин, и задумчивый профессор, который все знал, но обходил острые углы, и гости, явившиеся к Эллисонам; гости ходили в блестящих ботинках и щебетали. Их голосовые связки вибрировали. Пели птицы. Ревели быки. Поколения живой материи сменяли друг друга; медузы, растения, колонии кораллов. Здесь присутствовали доисторические эры и катаклизмы, всемирный потоп, эдем. В лаковых туфлях, в шелковых чулках шагали дамы, шагали господа. Динозавры.

Хотя Элис казалась прелестной и юной — фея с мягкими пухлыми губами — и хотя она прекрасно играла роль хозяйки дома, она не могла заставить себя перестать оглядываться на великого мага, лорда Креншоу, и не подходить то и дело к нему. Он был окружен множеством людей и выглядел потрясающе молодым. В этом обществе он расцвел. Жир, сало сделали его бесформенным. И он опять превратился в чародея с магическими атрибутами власти — браслетом и жемчужной булавкой. Элис притягивало к нему; словно пчелка, она хотела вкусить его мед.

Саломея, Саломея; нет, она не могла пересилить себя; она плясала перед ним. Саломея! И в то же время восседала на троне, обнимая царя Ирода, чьей женой стала вопреки закону. Стоило ей взглянуть на Гордона, и сердце ее начинало биться сильней, а стоило увидеть приближающегося Эдварда в форме, как ее охватывал стыд. Она старалась избегать сына, настораживалась, уклонялась от встречи с ним.

Голова Иоанна? Элис мучилась, вздыхала, не находила себе места. Моя вина перед Эдвардом. Он вступил на этот путь из-за меня.

Однако полчаса спустя Элис, к радости гостей, прошлась через сад рука об руку с Эдвардом; вот он, мой сын, мой помощник, мой защитник; мой сын, мое молодое, мое лучшее «я».

Временами мать и сын оказывались поблизости от Гордона, который болтал в кругу своих поклонников и лондонских друзей. И каждый раз, подходя к Гордону, Эдвард на несколько минут останавливался и прислушивался к разговорам; Элис взглянула на сына:

— Хочешь присесть здесь, Эдвард? Может быть, и ты примешь участие в беседе?

Он покачал головой, поморщился:

— Я никогда не видел отца таким. Люди не знают себя. А своих близких знают лишь в определенной роли. Ты тоже заметила в отце перемену? Раньше отец был всегда таким?

Кажется, ему здесь нравится. Элис потянула Эдварда в дом. Прочь оттуда.

— Ну, разумеется, Эдвард, в обществе люди оживают. А уж тем паче в такие праздники.

Эдвард ее беспокоил. В доме она усадила сына рядом с Кэтлин, в комнате которой собрались молодые девушки. Кэтлин и ее приятельницы как раз опустошали огромные ящики и коробки поменьше, в которых оказались самые удивительные предметы. Часть ящиков и коробок принесли с собой юные гостьи, часть притащила Кэтлин. Их содержимое, судя по разговорам девиц, предназначалось для маленького представления, о котором еще не было объявлено. Перед званым обедом решено было устроить спектакль в честь Гордона и в ознаменование его юбилея.

Гости решили разыграть перед «лордом Креншоу» его собственную новеллу. С этой целью часть сада была соответствующим образом подготовлена, а также добыты костюмы и реквизит для нескольких актеров — солидный колокол для кондуктора, усы и сабля для полицейского и так далее. Все это распаковали в комнате у Кэтлин. Молоденькие гостьи-заговорщицы были в полном восторге. Даже серьезная Кэтлин весело носилась взад и вперед.

Элис, которую быстро выставили из комнаты, могла со спокойной совестью оставить сына в обществе этих девушек. У нее были свои заботы как у хозяйки, и она исчезла.

Скоро и Эдвард незаметно выскользнул в сад. Его тянуло туда; хотелось понаблюдать за отцом в отсутствие матери. Не замеченный Гордоном, Эдвард встал за деревом, отсюда ему было хорошо видно веселого, совершенно раскованного, жирного человека в огромном кресле, которое гости вытащили на свежий воздух. Эдвард слышал его монологи и поражался. Это был его отец. Он и сам с удовольствием вышел бы из своего укрытия, сел поблизости и принял участие в общем разговоре.

Какая диковинная история, ежедневно я общаюсь с ним, но таким я его не знаю. Роль. У нас в доме он взял на себя определенную роль, но ее он играет только у нас.

Гости, окружившие отца, смеялись. Как приятно видеть его, слушать его речи!

Стоя за деревом, Эдвард опять вспомнил: «Твой меч, о Эдвард, Эдвард, от крови красен был…» Эдвард покачал головой. Это еще что такое?.. Молодые гостьи уже отправили в сад гонца. Они призывали его.

А кто бродил между деревьями, большей частью в одиночестве, заложив руки за спину, серьезный, полный мрачных мыслей? Иногда он присоединялся к какой-либо из группок, затем переходил к другой, а потом, задумавшись, продолжал свою прогулку по саду. Никто не интересовался, о чем думает ученый Джеймс Маккензи. Было известно, что его всегда занимают глубокомысленные, но далекие от жизни мифологические сюжеты. Господин, умевший обходить острые углы, впутался на сей раз в опасную историю. В этой ситуации он намеревался вести себя как человек осмотрительный и умеренный — его всегдашняя манера, — как сторонний наблюдатель, чтобы при желании вовремя выйти из игры. Но оказалось, что он слишком завяз, и это его беспокоило. Джеймс чувствовал себя беспомощным, хотя применил весь свой опыт. Роковое невезение! Роковая мысль о том, что основанные на древнеиндийских учениях теории, которые он развивал, оказались безрезультатными. Но почему? Ах, как хорошо было бы, если бы сестрица Элис не впутала его в эту неприятную историю!

Под вечер все собрались в саду; молодежь подготовила «Праздничное представление», она хотела разыграть новеллу «Волшебные превращения лорда Креншоу».

Элис оставила рядом с собой место для сына. И сказала ему это. Но он не появлялся. Она оглядывалась по сторонам. Потом привстала, так как беспокоилась за Эдварда. Ее спросили, кого она, собственно, ищет. Засмеялись и показали на полотняный занавес, натянутый между деревьями.

— При чем здесь это?

— Но ведь Эдвард тоже выступает.

Элис села, не веря собственным ушам. Она положила руку на пустой стул рядом с собой. В чем дело? Что он задумал? Элис была поражена.

Наконец-то занавес раздвинули. Зрители увидели маленькую площадку-лужайку и наспех сделанное дощатое сооружение, на котором стояли стулья; три девушки и три молодых человека помогали поднять его на настил: занавес открыли на минуту раньше, чем надо. Но публика не обращала на это внимание, равно как и действующие лица.

Один из актеров сел спереди на стул и взял что-то вроде дышла: вытянув руки, он как бы рулил, наклоняя дышло то направо, то налево, двигая его и вращая. Это был, очевидно, водитель. О его намерениях и о маршруте машины сообщала картонная табличка, укрепленная наверху на проволоке:

«Креншоуская автобусная линия, Креншоу — Уилшир».

На длинной стороне сооружения лицом к публике заняли места пассажиры — три женщины: старуха с тяжелой сумкой, далее худая, сильно накрашенная, сомнительного вида девица в короткой юбке и, наконец, чрезвычайно респектабельная дама, принадлежавшая, очевидно, к высшему свету. Все они уставились в пространство застывшим взглядом. За ними стоял простецкий парень в форменной фуражке и с сумкой через плечо — кондуктор; он выкрикивал остановки. При каждом его возгласе пассажиры вздрагивали, а водитель энергично вытягивал ноги и дергал воображаемый тормозной рычаг.

Один пассажир в летнем пальто сидел спиной к публике, голова его упала на грудь. Он спал. Рядом с ним примостился господин помоложе. По всей видимости он ехал вместе со спящим.

На сцене разыгрывалось — и по жестам и по репликам — начало известного рассказа Эллисона, но с одним существенным различием: лорд — неузнанный господин, сидевший спиной к публике, не вылез из автобуса; после долгих препирательств с кондуктором и водителем он остался сидеть на своем месте и купил новый билет. Спутник его все это время безмолвствовал.

Табличку перевернули — сейчас на ней можно было прочесть «Уилшир — Креншоу», и в автобус вместо трех особ женского пола село двое мужчин-простолюдинов и одна женщина маленького роста (зрители узнали в ней гувернантку).

Еще один рейс. Господин по-прежнему спал. Кондуктор выкрикивал названия остановок. Наконец пассажиры стали выходить. Неузнанного господина разбудили, опять разгорелся спор, но посредине его господин снова задремал. Автобус стоял. Господина начали трясти. Тут поднялся его спутник, молодой и стройный, и стал просить не беспокоить их. Все нормально, просто они еще не доехали. Пассажиры, уже сходившие с автобуса, услышав это, повернулись и с удивлением воззрились на говорящего. Спутник — молодой человек, который до сих пор, так же как и человек постарше, не оборачивался к публике, объяснил, что они, дескать, ведут себя как положено, платят каждый раз за билет. Это ведь городской транспорт. Кроме того, они только что вошли.

Качая головой, кондуктор шагал взад и вперед, то и дело проходя мимо безмолвного пассажира. Следя взглядом за кондуктором, спутник таинственного пассажира повернулся всем телом, и вдруг зрители увидели, что он распахнул свою накидку. И тут оказалось, что это не юноша, а седобородый старец в кольчуге, перепоясанный мечом, с намалеванным на груди черным крестом. Кондуктор не мог прийти в себя от изумления. Он пошептался с водителем. Из кабины водителя оба они бросали взгляды на таинственных пассажиров. Шофер высказал предположение, что они явились прямо с маскарада.

Спутник опять сел на свое место.

— Go ahead![22] Мы возвращаемся из крестового порода.

Табличку перевернули. Сейчас маршрут автобуса был Креншоу — Уилшир. Опять заняла свои места первая партия пассажиров — три женщины: старушка с тяжелой сумкой, размалеванная девица и аристократического вида дама, которая держалась особняком. Они, как и раньше, смотрели прямо перед собой. Спрашивали, какие будут остановки. Кондуктор отвечал; все взяли билеты, автобус тронулся. Остановки. Конечная остановка. Водитель энергично вытянул ноги, дернул тормозной рычаг, повернул голову назад; пассажиры стали выходить. Кондуктор и водитель, стоя в проходе, смотрели на господина постарше и на его спутника.

И тот и другой не шевелились.

Кондуктор резко:

«Конечная остановка! Конечная остановка, все пассажиры выходят!»

Таинственные пассажиры даже не шелохнулись.

В автобус уже снова поднялись двое рабочих и маленькая женщина (гувернантка); кондуктор перевернул табличку: сейчас автобус шел из Уилшира в Креншоу.

С трудом скрывая свое неудовольствие, кондуктор взял деньги за проезд у новых пассажиров. После этого он, негодуя, подошел к незнакомцам и крикнул каждому из них прямо в ухо:

«Выходите, господа!»

Спутник старика встал. Сказал, что они только что вошли. Приподнял шляпу — на голове у него оказалась корона. К ним поспешил водитель. И он и кондуктор, потеряв дар речи, несколько раз обошли вокруг этого чуда; незнакомец поворачивался вслед за ними: зрители увидели краснощекого высокомерного короля, который, дабы утвердить свое королевское достоинство, держал в руке скипетр. Он то и дело энергично, но любезно повторял:

«Я король Лир. Мы только что сели. Можете не сомневаться».

Кондуктор и водитель обменялись взглядами. Пожав плечами, шофер занял свое место, спутник заплатил за билеты. Кондуктор проверил их деньги: монетки были настоящие и вполне современные.

Автобус проехал несколько остановок. Водитель чаще, чем обычно, поворачивал голову к кондуктору; оба они незаметно следили за своими странными пассажирами. Конечная остановка. Шофер дернул тормозной рычаг, вытянул ноги. Пассажиры поднялись со своих мест, собрались выходить. Кондуктор и водитель сразу же подошли к безмолвному незнакомцу и его спутнику.

«Выходите, господа! Давно пора!»

Незнакомцы не шевелились.

Кондуктор похлопал спутника по плечу, тот вскочил и осведомился, что угодно кондуктору.

«Вы должны сойти, сударь. Непременно. Вы уже дважды прокатились туда и обратно. Что вы себе думаете?»

Спутник спокойно возразил:

«Мы еще не доехали. Я только что сел».

«Том! — Кондуктор подбоченился. — Этот тип уверяет, будто он только что сел в автобус».

«Так оно и есть».

Кондуктор и шофер приблизились к незнакомцам. Теперь автобус должен был идти назад. Спутник повернулся лицом к публике — у него была отвратительная, заросшая щетиной, морда вепря, его лапы поросли шерстью, по-настоящему это были раздвоенные копыта. В то же время пассажир продолжал оставаться вежливым, элегантным господином. Вот он открыл свою мерзкую пасть.

Шофера и кондуктора словно ветром сдуло; они заняли свои места. Удирая, водитель забыл поменять табличку; пассажиры указали ему на это. Итак, Уилшир — Креншоу. В автобусе на этот раз сидела женская троица — старуха с сумкой, расфуфыренная девица легкого поведения и светская дама, державшаяся особняком.

Впрочем, можно было заметить, что все эти персонажи изменились. Произошло сие из-за частых изнурительных поездок и из-за того, что уже пролетело много времени. Старуха из простых то и дело рылась в своей сумке, вынимая из нее различные предметы, которые, кстати сказать, способствовали ее дальнейшим метаморфозам. Расфуфыренная девица становилась все вульгарнее; она сбросила туфли и отбивала такт, колотя каблуком о каблук. Дама, державшаяся особняком, косила глазами то направо, то налево; она была возмущена до глубины души.

В воздухе что-то носилось.

Однако автобус шел по своему маршруту. Кондуктор выкрикивал остановки, на сей раз резким, угрожающим голосом. На тот случай, если что-нибудь произойдет, у него был под боком водитель. Элегантная дама засвистела, выражая свой протест: ее возмущала девица, стучавшая каблуком о каблук.

«Креншоу, — громовым голосом объявил кондуктор. — Конечная остановка».

Спутник поднялся и задумчиво побрел по автобусу. Веселая девица, стуча туфлей о туфлю, зааплодировала, он кивнул, она вскочила и повисла у него на руке, издавая радостные вопли.

Аристократическая дама, кинув взгляд на спутника, отшатнулась и закрыла лицо руками.

Простая женщина разложила рядом с собой бумагу с куском масла. Она смазала свое морщинистое лицо, потом достала из пакета муку и напудрилась. Подбородок и губы у нее уже были совершенно белые, но тут она бросила пакет под ноги спутнику и завизжала.

Спутник и впрямь был страшен. Это обнаружилось, когда он повернулся к публике лицом, так как кондуктор схватил его за плечо и яростно заревел:

«Всем выходить! Всем выходить! Креншоу. Конечная остановка». Пассажиры уже встали. Водитель еще усугубил общую суматоху. И он закричал:

«Всем выходить, конечная!»

Но никто не хотел. Никто не хотел выходить!

Спутник, глубокий старик с перебитой переносицей, с ужасающе горьким, трагическим выражением лица, заявил властным голосом:

«Я только что сел. Отправляйте автобус».

«Деньги за проезд!» — сказал кондуктор.

Глубокий старик, попятившись, ударил его кулаком в грудь, потом пошел вперед и миновал кондуктора, который, шатаясь и призывая на помощь своего коллегу, отступил на несколько шагов; он перевернул табличку и зазвонил в колокол, неизвестно откуда взявшийся; спутник призвал входить мужское трио, ожидавшее на остановке.

«Всем выйти! — закричал кондуктор. — Освободить автобус!»

Не слушая его, мужчины уже садились в машину, на сей раз они были весьма энергичного вида. У одного под черной материей обрисовывалось солидное брюшко, на голове у него был плоский судейский берет. За ним на подножку взобрался полицейский с игрушечной саблей на боку. И наконец, на сцену вскочил ликующий ярко-красный субъект. На нем был ярко-красный купальный костюм, и он волочил за собой тяжелый мешок, из которого торчало нечто непонятное.

Увидев непонятный предмет, кондуктор, который до сих пор еще не оправился от удара, бросил на пол свою форменную фуражку, сорвал с плеча сумку, швырнул ее, соскочил с подножки и пустился наутек по лужайке к кустарнику.

В автобусе поднялась суматоха. Уже знакомая зрителям простая женщина с сумкой — теперь она была отвратительно набелена мукой, — пританцовывая, двинулись навстречу мужчинам. Каждого по очереди она отвела на место, положив руку ему на бедро; при этом она визгливо приговаривала:

«Ваша милость, ваше преподобие, ваше лордство!»

Девица легкого поведения позаботилась о музыкальном сопровождении приветствий: она хлопала своими туфлями, словно била в бубен, и при этом вертелась на месте. Чулки у нее начали сползать. Она быстро сняла их и стала отплясывать босиком. Аристократическая дама вскочила судье на колени. Он не возражал: видимо, оба были довольны. Справа от судьи сел тип с саблей, слева — кроваво-красный.

Водителю, который также собрался удрать, спутник преградил дорогу и толкнул его на сиденье. Запуганный водитель обернулся, спросил:

«Все сели?»

Ему ответили:

«Да».

Водитель взглянул на табличку — рейс был указан правильно. Он схватил колокол, вытянул ноги, задвигал рычагом. Автобус тронулся.

Пассажиры — теперь их было уже восемь — сели лицом друг к другу. Спутник опять занял свое место рядом с совершенно безмолвным таинственным пассажиром, который так и не пошевелился.

«Конечная остановка!» — закричал впавший в отчаяние шофер.

Потом завопил: «Выпустите меня наконец!» Тут он вывалился из автобуса, вскочил на ноги и опрометью кинулся бежать по той же лужайке, по которой удирал его коллега.

Бразды правления перешли к полицейскому.

«Уилшир, ура!! Кто хочет выходить, выходи».

Все наблюдали за погруженным в раздумье господином в черном и за его спутником. Спутник поднялся и отвесил поклон.

«Мы только что сели».

Он пошел по проходу. Сейчас это был потрясающе красивый греческий юноша. Он сразу обворожил всех женщин. Судья в черной мантии тут же лишился своей ноши. Аристократическая дама повисла на руке юноши и в упоении разглядывала его; левую руку она положила ему на грудь, как бы заслоняя свою добычу.

Смятение передалось и двум другим дамам. Дело приняло серьезный оборот — торговка с сумкой пыталась оторвать юношу от впавшей в экстаз аристократки; но вот что удивительно: девица легкого поведения бросила туфли, свой бубен, встала на колени на скамейке и с обожанием воззрилась на чудо-юношу…

Нет смысла пересказывать далее любительский спектакль, который тянулся час с лишним. Наибольший интерес публики вызывали не короткие сценки, которые были описаны выше, а веселые интермедии во время езды автобуса. Пассажиры попеременно пели и читали куски из произведений Гордона Эллисона. Сцены входа в автобус и выхода из него являлись каждый раз как бы заключительными.

В конце представления судья потребовал от загадочного господина и его спутника, чтобы те встали и покинули автобус, на что спутник, уже опять в новом обличье, сказал:

«Для нас эта поездка еще не кончилась».

После чего кроваво-красный палач поднял свой топор, дабы по приказу судьи казнить незнакомцев. Однако спутник, превратившийся в Геркулеса, выбросил из автобуса и палача и его дружков.

В заключение под сурдинку зазвучала музыка, оба незнакомца — загадочный безмолвный господин, который так и не обернулся ни разу, и чародей-спутник — остались сидеть вдвоем.

Поездка продолжалась.

Занавес опустился.

Разоблачение

На следующий день дом приобрел свой обычный вид. И гости и сам Креншоу отдыхали и почти не показывались.

Однажды, спустя несколько дней после празднества, Эдвард зазвал мать к себе в комнату и попросил рассказать конец истории Феодоры. Элис неохотно пошла к нему, сославшись на то, что скверно провела ночь. Несколько минут она сидела, не говоря ни слова, потом все же начала рассказывать. Она казалась хмурой, напряженной, смотрела отсутствующим взглядом; такой он ее еще никогда не видел. Что-то занимало ее мысли.

Элис сказала, что после всех злоключений с мужьями, после собственных переживаний Феодора отказалась от мирской жизни и прокляла свое женское естество. Она остригла волосы и надела мужской костюм. Жила в монастыре, умерщвляла плоть. В конце концов кающуюся Феодору приняли в обитель под именем брата Феодора. Можно было бы многое рассказать о жизни Феодора. Но не стоит. Позже брата Феодора обвинили в том, что он соблазнил женщину, которая родила в монастыре ребенка; отцом его якобы был Феодор. Он обесчестил женщину. В ту пору Феодор тяжело заболел, и всем было ясно, что он скоро умрет, быть может раскаявшись в своем поступке. Брат Феодор, совершенно заброшенный, умирал в келье. Однако в ночь его смерти настоятелю приснился сон: он увидел, что из монастыря вознеслась на небо праведница; ангелы приветствовали некую Феодору, раскаявшуюся грешницу, посвятившую себя Богу. Рано утром настоятель вместе с монахами, которым он открыл свой сон, вошел в келью больного брата. Тот лежал мертвый. Рубаха на его груди была раскрыта. И когда монахи осмотрели тело, то поняли, что перед ними — усопшая женщина.

Так умерла Феодора. Такова была ее жизнь.

— Никто не сжалился над ней? Она никому не открылась?

— Сжалился? Слабых никто не жалеет, Эдвард. Сильные всегда торжествуют. Есть только один выход — месть.

Элис была бледная как смерть.

— А что с тобой, Эдвард? Ты осмыслил наконец свою жизнь? Что с тобой? Как это с тобой произошло? Почему ты захотел пойти на войну? Что погнало тебя из дому? Ты уже понял? Это он напустил на тебя порчу, так же как и на меня.

Неужели то была его мать? («Твой меч, о Эдвард, Эдвард, от крови красен был. О Эдвард, Эдвард… откуда кровь? Отца ведь я убил».)

— Есть только один выход — месть. Я это знаю и не хочу ничего другого. Я хочу дожить до того дня, когда сумею отомстить. А потом я хочу умереть. Я не жду иной жизни, для этого я чересчур стара. Но я мечтаю по крайней мере завершить свою жизнь так, чтобы оправдаться перед самой собой, — завершить ее честно, как ты призывал.

Она говорила, не умолкая.

— Ты наблюдал за ним во время вашего спектакля? Напрасно ты надеялся потрясти его, обличить, словно Гамлет, обличавший своего гнусного отчима, убийцу отца. Он как ни в чем не бывало сидел в кругу почитателей и радовался представлению. Ты заметил? И притом он понимал, что ты хотел сказать. Хорошо понимал, будь уверен. Но он радовался. Да, говорил он себе, таков я и впрямь, пожалуй, еще хуже. Однако автобус по-прежнему идет, и я намерен нацепить на себя еще многие маски, одну гаже другой, одну гаже другой. Кто может со мной в этом соперничать? Потом он тебя искал, но ты исчез; он хотел поздравить тебя и поблагодарить.

— Почему ты вспомнила о Гамлете, мама? («Валяться в сале продавленной кровати, утопать в испарине порока, любоваться своим паденьем…») Не знаю, что ты мне приписываешь. Я вовсе не думал о Гамлете. Ты ведь не та мать, а я не… — Эдвард запнулся, увидев, что мать прикрыла глаза. — А я не, — повторил он, — я не… Кто я?

Элис убрала руки, поднялась.

— Если бы у нас все было просто, как в «Гамлете», то и проблем никаких не возникло бы. Но поскольку у нас иначе, Эдвард, я взываю к небу, прошу помощи. Я не хочу еще больше впутывать тебя в мои дела. Вина отцов уже достаточно отомщена. Ты был моей единственной любовью, обожаемым сыном. Оставь меня, Эдвард.

Через секунду ее уже не было в комнате.

«Твой меч от крови красен был…» Я должен набраться терпения, и тогда я все узнаю. Узнаю, как создаются семьи, как появляются на свет дети, как добиваются признания и славы. До сих пор люди брались за дело не с того конца. Почему мы так трепещем? Ведь на эти темы снимают фильмы ужасов и показывают зрителям. Кому они втирают очки? Неужели люди на самом деле так глупы, что ничего не замечают вокруг себя? Можно не совершать путешествий в заморские страны, ни к чему идти на войну. Даже в кино не стоит ходить, чтобы увидеть разные страсти-мордасти; все происходит у тебя дома.

Это может стать причиной войн. Сперва возникают обычаи, моды, традиции, при этом время от времени с человечеством случаются непонятные припадки. Метаморфозы. А потом говорят: во всем виновато общество. Кто еще, что еще?

Все, все, только не я!

А между тем человек претендует на то, чтобы слыть гордецом! Почему у него не хватает гордости для признания: да, я таков. Таким меня создал Господь Бог. Да, черт возьми, во мне нет ничего хорошего. Но другим я не стану, меня не переделаешь.

Почему человек не сознается: я виноват? Он показывает пальцем на соседа или же выдумывает всякие абстракции — обычаи, общество. В конце концов я — Адам и творю, что хочу. Люди — трусы и тряпки, они не хотят брать на себя ответственность. Не хотят отвечать за себя, даже быть самими собой — зато они жаждут забав, удовольствий, спокойной жизни, хотят вкусно есть… Пускай за чужой счет. Мы разновидность насекомых, что-то вроде комаров или мух: кружимся на солнце, лакомимся то там, то тут и развлекаемся в меру своих сил; завтра нам придет конец.

Все одно притворство, инертность, лень, убожество. Глубокая немота и нечестность. С ранней юности и до самой смерти люди никчемны, глупы и мерзки. Но разве их вообще можно считать родившимися?

Что касается меня, я добиваюсь честности. И ничего иного. Я покинул дом и пошел на войну из-за того, что меня тошнило от людского общества и я не находил ни в ком ни капли правды, ни капли совести. Ни в одном-единственном человеке. Я ни разу не встретил друга, ради которого мог бы принять этот мир. Но и смерть не берет меня. Она опять вышвырнула меня в пустоту, в эту смрадную пещеру. Тот свет сохранил в качестве аванса мою ногу. Все остальное я еще должен заработать.

Войны? В чем причина войн?

В чем причина войн? Бездна трусости и лживости.

Итак: как обстоит дело со мной? Кажется, они произвели меня на свет в довольно странном состоянии.

Я это узнаю.


Не считая родителей, единственным человеком в доме, который понял смысл фарса, разыгранного в саду в день рождения Эллисона, был податливый растерянный Джеймс Маккензи. Уже сам замысел привел его в ужас, а тем более кошмарный образ незнакомца, вечного пассажира, который всегда сидит спиной к публике. Это была темная личность, появлявшаяся только в маске. Дикий человек, приводивший других в состояние судорожного возбуждения.

Почему Эдвард не отступил? Он избрал безумный путь, путь Гамлета, который действовал, однако, не по велениям призрака убитого отца, а по некоему ужасному внутреннему побуждению, повинуясь своим мрачным, болезненным инстинктам. Гораздо больше, по мнению Маккензи, это напоминало Эдипа, который, желая раскрыть тайну своего происхождения, уничтожал себя.

Сидя в саду, Маккензи следил за мрачными сценками, разыгранными в шутовской балаганной манере; вот, например, ярко-красный палач пытается выгнать из автобуса безмолвного неподвижного господина и повести его на плаху. Палач заверяет публику, что именно этого не хватает спектаклю — не хватает блестящей концовки.

После представления растерянный Маккензи смешался с толпой гостей. Среди них он увидел и Гордона Эллисона, чье великолепное настроение не омрачало ни единое облачко. В непосредственной близости от Гордона он столкнулся с Элис. И она, разумеется, была такая же, как и раньше. Развлекала дам, смеялась, болтала, жестикулировала. Все заметили, что во время спектакля она хохотала до упаду, заразительно смеялась. А теперь она и вовсе могла дать выход своему веселью; спектакль поразил ее; он очень удался; Элис поздравляла любительскую труппу — актеров и актрис, которые постепенно появлялись среди зрителей и которым все выражали свое одобрение. Подумать только, незнакомца играл Эдвард, ее сын (при одном упоминании об этом Элис опять тряслась от хохота), и играл мастерски; мастерски безмолвствовал, ограничиваясь скупыми жестами… Он же был и режиссером спектакля.

Маккензи показалось, что сестра его неестественно возбуждена, вот-вот потеряет самообладание. Он наблюдал сценку, которая привлекла внимание всех присутствующих. Лорд Креншоу и Элис, окруженные гостями, встретились после того, как занавес опустился. Лорд Креншоу кивнул, протянул руку и сказал:

— Браво, браво, поздравляю. Кто же — автор? Ты, Элис, или Эдвард?

Элис пожала протянутую руку.

— Не я, Гордон. Спроси Эдварда. Но и я могла бы быть автором.

И тут Гордон привлек жену к себе… Они обнялись.

В этот же вечер Маккензи пошел к Эдварду и имел с ним короткий неприятный разговор. Опять он задал два вопроса: один практический, другой теоретический. Практический вопрос гласил: чего Эдвард добивается своими нападками на отца; ясно ли он представляет себе все последствия этих нападок? Ответа не последовало. Следующий вопрос был такой: если он, Эдвард, впрямь ищет ясности и правды, то трудно предположить, что он найдет и обретет их, мечась, словно одержимый. Эдвард разговаривал с дядей, как министр с просителем; хорошо, он поразмыслит надо всем сказанным, он благодарен за замечания и за визит.

Под вечер в день разговора с матерью Эдварда охватило странное беспокойство, которое нередко наблюдали его домашние; это беспокойство, сопровождавшееся страхом, побуждало его без конца спрашивать, спрашивать и спрашивать. Сейчас он боялся самого себя. И не хотел ни к кому обращаться. Ему не сиделось на месте, он бродил по саду. Перед тем как уйти от Эдварда, Маккензи сказал: лучшее, что Эдвард может сделать для себя и для своих близких, это покинуть отчий кров, и если он еще нуждается в уходе, то лечь в клинику доктора Кинга. Теперь Эдвард спрашивал себя: должен ли он так поступить или не должен?

Шагая взад и вперед, размышляя и споря с собой, Эдвард опять очутился в доме и даже не заметил, как взобрался на чердак. Там, вдали от всех, он чувствовал себя спокойнее.

Пока он оглядывался по сторонам, стоя среди старой рухляди: запертых шкафов и забитых ящиков, на него вдруг напала тяжелая, свинцовая, неодолимая усталость, которая буквально пригибала его к земле.

Он беспомощно озирался, держась за чердачную балку (куда сесть, куда лечь!), и тут вдруг заметил позади узких шкафов — придвинутый к стене старый диван, на котором лежали перевязанные пачки газет. Он сбросил пачки, взгляд его зацепился за синюю надпись на одной из пачек, за надпись, сделанную рукой отца: «Собрано в 1918 / 19 гг.». Вот какие старые газеты здесь хранились. Эдвард вытянулся на диване и сразу погрузился в забытье.

Что это было: обморок, сон? Он ничего не чувствовал. А потом над спящим стали носиться образы, они кружились, подобно стаям ворон. Новые образы приплывали и касались его, словно легкий ветерок, пробегающий по колосящейся ниве, стебли качались, клонились долу, опять выпрямлялись.

Тяжелые, тяжелые сны не оставляли Эдварда. В его сознании возникали разнообразные картины, звучали голоса — чьи-то зовы. И внезапно он понял: ему страшно, он борется с собой. Все было так нереально; он не мог ничего различить, не мог проследить за ходом событий. Хотя его тянуло сделать это.

Вот он, вот он — секрет! Ну хорошо, откройся, уничтожь меня! Ведь я уже сломлен.

Слова бьются о стены, о двери. Громкие голоса, крики, шепот.

Скоро это произойдет. И я все узнаю.

Он плыл, привязанный к доске; его затягивало в водоворот, доска кружилась; того и гляди, его поглотит пучина.

Грохот, громовые слова:

— Ну вот, мы и докатились. Чего больше. Ты своего добилась.

— Я очень рада. Этого часа я дожидалась много лет.

— Ты как кошка кралась за мной. Ты меня ненавидишь. Не хочешь дать мне жить по-моему. Я тебя знаю, Элис.

— Очень рада.

— Чего ты от меня хочешь?

— Отпусти меня. Я тебя ненавижу. Я тебя не люблю. Я создана не для тебя.

— Знаю, ты создана для других.

— Да, для других, как ты утверждаешь, завистливый мерзавец. Хоть бы ты наконец проступил сквозь свои книги и показался людям во всей наготе.

— В виде дикого вепря, убийцы и развратника. Знаю.

— А разве ты не таков? Скажи, разбойник! Разве ты не Плутон — царь ада? И разве не твердил мне это много раз? И при том не умолял остаться с тобой, ибо без меня у тебя нет жизни? А теперь ты сияешь и красуешься в кругу чужих, сияешь, сожрав меня.

— Сплошные фантазии. В тебе говорит ненависть.

— Отпусти меня. Освободи.

— Я этого не сделаю, Элис.

— Почему не сделаешь, подлец?

— Подлец — хорошее слово, вполне прямое. Потому что ты мне нужна. Ты принадлежишь мне. Потому что я тебя люблю. Я крепко держу тебя, ты от меня не уйдешь. Впрочем, иди. Дверь открыта…

— Ты должен меня освободить.

— Почему ты не уходишь; ведь дверь открыта?

— Ты должен меня освободить.

— Не можешь, и ты во мне души не чаешь.

— Я — в тебе, я — в тебе, Гордон Эллисон!

— Также как и я в тебе. Мы — одно целое. Ты такая же тварь, как и я.

— Я такая же, как и ты?

— Да, мелкая тварь. Потому ты и не чаешь во мне души. Ты до смерти рада, что я стащил с тебя маску. Я выпустил тебя на волю. Не смотри на меня так, я тебя освободил. Ты была вся выдуманная, играла роль, сама обрекла себя на это. Я вдохнул в тебя жизнь.

Элис завизжала:

— Раньше я, стало быть, не жила.

— По-настоящему — нет. У тебя не было истинной, честной, настоящей жизни.

— Жить с тобой по-скотски значит жить по-настоящему?

— Не надо притворяться перед самой собой. Лучше уж быть скотом, если ты — скот, но только не изображать из себя ангела, если ты не ангел.

— А почему ты, мерзавец, в таком случае не показываешь людям свое истинное лицо? Скажи, лорд Креншоу? Почему ты всегда нацепляешь на себя маску?

— Это меня забавляет. И я в этом деле — мастер.

— Циник. Я тебя сейчас ударю.

Тишина. Шум борьбы.

Да, они дрались. Они вцепились друг в друга. Она расцарапала ему лицо.

— Такая ты мне нравишься. Все как встарь.

— Оставь меня, Гордон, или я позову на помощь.

— Но ведь я люблю тебя. Я как раз собираюсь доказать тебе свою любовь. Да и кто может прийти сюда!

— Ты разорвал мне платье. Оставь меня, убийца! Я создана не для тебя.

— Для кого же?

— Для других.

— Для кого именно?

— Для другого человека. Сам знаешь. Иначе ты не разорвал бы в клочья мое старое платье.

— Повтори, что ты сказала.

— И повторю. Оставь меня! Я буду кричать.

— Скверная баба. Потаскуха. Прожила столько лет со мной и… Повтори.

— На помощь! Убийца!

Грохот. Громовые слова.

И тут Эдвард, шатаясь, вышел вперед из-за шкафа, в руке он держал палку; перевернул стеллаж; мать завизжала, увидев сына.

Кофточка хрупкой Элис была разорвана снизу доверху, правая ее половина и вовсе оторвалась; клочок рукава еще болтался около локтя и предплечья; остальные части кофточки, превратившиеся в лохмотья, свисали с красного пояса. В пылу схватки прическа Элис распустилась. Гордон держал в кулаке здоровенную прядь волос, темная масса волос упала Элис на лицо, на глаза, она откинула их. Скрестила руки на голой груди — согнула тонкий стан, увернувшись верхней частью туловища от удара.

Жирный, задыхающийся Гордон, не замечавший, что со лба, ушей и губ у него капает кровь, уставился на неожиданно возникшего перед ним Эдварда, словно это было привидение. Его кулак, которого удалось избежать Элис, бессильно упал. Гордон залился диким хохотом, напоминавшим скорее звериный рык.

— И он тоже здесь, lupus in fabula[23]. Вот он, этот больной, этот симулянт. Инспектирует местность, поле битвы.

Чем дальше разглядывал Гордон растерянного Эдварда с палкой в трясущейся руке, тем сильнее в нем вскипала ненависть, ярость.

— Жалкий хромой бес, ублюдок, ублюдок, я тебя убью!

Эдвард ловил каждое его слово. Каждое слово было ему знакомо. Он знал эти интонации, этот голос, выражение лица. Тысячу раз они возникали в его мозгу и означали одно — убийство. Жирный, обезумевший человек подступил к нему и замахнулся правой рукой, как молотом — еще секунда, и он убьет его. Рука Гордона разжалась, клок темных женских волос упал на пол. Правая рука Эдварда невольно поднялась, согнулась в локте и прикрыла лицо — так он защищался; тысячу раз он проделывал это во сне. Однако сегодня он не испытывал страха. Страх смерти так и не появился.

Вот он опять стоит на палубе. Японский летчик-камикадзе камнем упал вниз. Он пробил палубу и с приглушенным грохотом проскочил дальше, расколошматил, разнес в куски трюм; судно ужасающе, по-звериному заревело. Забил гейзер, взлетели на воздух доски, люди, трубы; в черных клубах дыма, между которыми поднялся огненный факел, закружились куски металла, куски тел, оторванные конечности.

Из разинутого рта Эдварда вырвалось еле слышное «ах». Палка завихляла в его левой руке, выскользнула и покатилась назад по дощатому полу. Левое колено не выдержало тяжести тела, Эдвард покачнулся, но упал в другую сторону, туда, где стояла мать; Элис бросилась между ним и взбешенным Гордоном, чтобы принять удар на себя; она обхватила сына за плечи и прижала свою голову с растрепанными волосами к его шее. И отчаянно закричала, почувствовав прикосновение его холодного лица к своей груди, к груди, вскормившей Эдварда.

Рука Элис смягчила падение сына, теперь она вытащила ее из-под твердого плеча Эдварда; сама она не чувствовала боли. Она опустилась на колени рядом с сыном, начала тормошить его. Заговорила с ним.

Все это время Эллисон стоял как вкопанный, он так и не опустил тяжелый кулак правой руки, занесенный, словно молот. Еще не вполне очнувшаяся от бешеной схватки с Гордоном, Элис взглянула на него с черной безнадежностью — так дьявол ищет взглядом другого дьявола — и зашипела:

— Уходи. Уходи. Уходи, говорят тебе.

Только тут Эллисон пошевелился: он разжал кулак.

Он хотел подойти к Эдварду, сделал шаг и уже собрался было опуститься на пол. Но его опять настиг черный ужасный материнский взгляд, в котором, казалось, были заключены все муки ада; Элис зашептала:

— Прочь. Прочь. Не прикасайся ни к чему. Не прикасайся к моему ребенку.

Гордон остановился и стал слизывать кровь, сочившуюся из губы. Лицо его, которое только что было багрово-синим и раздувшимся, опало. Не двигаясь с места, он пробормотал что-то нечленораздельное.

А Элис тем временем нежно ворковала, обращаясь к распростертому телу. И тут Гордон затопал к дверям.


Как только Эдвард зашевелился, Элис прошмыгнула в свою комнату, спустившись по лестнице на полпролета, и набросила пальто. Выходя из комнаты, она схватила с туалетного столика гребень и провела по своим взлохмаченным волосам справа и слева, даже не глядя в зеркало.

И вот она уже опять сидит на корточках, рядом с Эдвардом. Он стал подниматься, она поманила его.

— Иди сюда. Я помогу тебе.

Элис проводила сына вниз. При этом они не обменялись ни словом. Взгляд у Эдварда был сонный. У себя в комнате он лег.

Элис сразу вышла от Эдварда, — медленно закрыла за собой дверь; она не знала, что ей делать, какое было время суток, какой день — будний или воскресный.

Откуда-то сбоку к ней приближались шаги, это был ее брат Джеймс.

— Почему ты надела пальто, Элис? Тебе холодно? О, боже, шея у тебя в крови.

— Где? Я, наверное, поцарапалась.

Джеймс:

— Гордон ушел из дому.

— Ах, так.

— С чемоданом. Он уехал на машине.

— Ах, так.

Джеймс:

— Как себя чувствует Эдвард? Я вызову врача.

— Как хочешь. Спокойной ночи, Джеймс.

Был еще день. Несколько минут Элис слонялась по комнате — подняла и переложила щетку, открыла пудреницу и густо напудрилась, налила в раковину воды, вымыла и вытерла руки, поглядела в окно и вдруг поняла, что ей этого не вынести — необходимо принять снотворное. Она проглотила лекарство и разделась: ей казалось, что это не она, а какой-то посторонний человек — его чужое тело она и уложила в кровать.

Подождала немного, пока тело заснет и возьмет ее с собой.

Долгая ночь лжи миновала

Несколько дней в доме скрывалось бегство Гордона. Возможно, он всего лишь уехал в Лондон, чтобы собрать материал для своей новой книги.

Но время шло, издательства посылали запросы, надо было подписывать чеки — утаивать правду стало невозможным: Гордон уехал… уехал, не оставив адреса.

В мгновение ока в литературных кругах распространились слухи. В дом пришли люди из полиции, дабы узнать, в чем дело. Госпожа Элис отмела все подозрения, заметив, что Гордон Эллисон время от времени исчезал бесследно, ибо ему требовался абсолютный покой. В былые времена, лет десять или двадцать назад, этого никто не замечал; публика не занималась тогда столь пристально личной жизнью Эллисона.

Это объяснение как нельзя лучше соответствовало тому, что говорили шепотом решительно все. Гордон Эллисон страдал от присутствия сына, инвалида войны. Он уступил настояниям жены, и потому сына взяли в дом… Однако это оказалось выше его сил.


После сцены на чердаке дом Эллисонов стал не таким, каким был прежде. Элис заперла дверь в кабинет Гордона, портьеры опустили, окна закрыли. Комнату Гордона Элис больше не отпирала: ее не убирали, не проветривали.

Скоро пришлось закрыть и вторую комнату — комнату Кэтлин.

Когда спустя несколько дней после той истории Кэтлин появилась в саду — она уезжала в гости к приятельнице, — на нее немо воззрились запертые, зашторенные окна отцовского кабинета. В доме ходили на цыпочках, прислуга шепотом говорила, что отец уехал. Куда? Этого никто не знал. Все были подавлены, напуганы. Не успела огорченная и раздраженная Кэтлин бросить свой чемодан на кушетку, как она спросила себя: не лучше ли и ей тотчас уехать отсюда? Однако гнев погнал ее наверх, к Элис.

В поведении матери был заметен наигрыш. Это напоминало ее состояние в начале болезни Эдварда. Элис говорила спокойно и отвечала на вопросы Кэтлин то же самое, что отвечала друзьям: отец хотел поменять обстановку, он решил поработать в полном одиночестве.

— Но почему? Что ему мешало?

— Не знаю, Кэтлин.

— Что он написал?

— Всего несколько строк.

— Дай мне его адрес, пожалуйста.

— У меня его нет.

— Нет адреса?

— У меня его нет, Кэтлин.

— Что здесь стряслось? Что вы с ним сделали?

— Кэтлин!

— Вы мне ничего не рассказываете, я уже давно видела, что вы сживаете его со свету. Вы нападали на отца, особенно Эдвард. А ты его поддерживала. Что он вам, собственно, сделал? Он наш отец.

— О, боже, Кэтлин, мы его не прогоняли. Он напишет.

— Он никогда не вернется. Я это давно предвидела. И все это началось, когда Эдвард заболел. Скажи мне по крайней мере, что вы против него имеете? Ты и Эдвард? Я его дочь. Как-никак я тоже член семьи.

— Мы ничего против него не имеем.

— Ты лжешь, мать. Я протестую. Ты обращаешься со мной, как с маленьким ребенком.

Элис лежала в шезлонге. Она сказала:

— Зайди ко мне через час.

Через час Элис услышала, как Кэтлин открывает верь. Она повернулась к дочери и сказала, что в доме ничего не произошло; никто не устраивал облав на отца.

Однако Кэтлин настаивала на своем, она наседала на мать, и тут Элис жалобно заплакала. Кэтлин топнула ногой и потребовала вразумительного ответа. Но мать опять повернулась к стене, продолжая всхлипывать, Кэтлин в ярости ушла, хлопнув дверью.

Мать возбуждала в ней ненависть. Она поклялась себе приложить все силы, чтобы найти отца и отомстить за него Эдварду и матери.

Несколько дней она еще прожила дома. После этого пришлось закрыть комнату Кэтлин.


Элис чувствовала себя разбитой, она лежала в спальной. И только иногда, крадучись, проходила в халате по дому, наводившему на всех жуть, — ей надо было показаться прислуге. Заглядывала она и к Эдварду, за которым ухаживали Джеймс Маккензи и доктор Кинг. Оба они следили за тем, чтобы Элис больше времени проводила у себя и чтобы она успокоилась. Ее ни о чем не спрашивали: казалось, она впала в летаргию.

Доктор Кинг наблюдал за ней. Как-то раз ее посетил брат; Джеймс сказал, что хочет сделать ей приятное сообщение, — оно касается перелома в состоянии Эдварда.

И тут Элис очнулась, села на своем диване и выслушала Джеймса.

— Элис, твой сын теперь порадовал бы тебя. Впечатление такое, словно он сменил кожу; бабочка сбросила с себя оболочку куколки. Я не преувеличиваю. Он стал спокойным, серьезным, раскованным. На всех смотрит внимательным взглядом, не пристает. Раньше он казался мне мальчишкой. Сейчас производит впечатление зрелого человека.

Джеймс Маккензи не стал рассказывать о предшествующих днях, о том, что было после неизвестного ему столкновения на чердаке; в первый вечер Эдвард, пробудившись после тяжкого сна, кричал не переставая, своим визгом он поднял весь дом на ноги. (Только Элис ничего не услышала, ведь она приняла снотворное.) Эдвард вел себя как на палубе парохода, доставившего его на родину; с одной лишь разницей: на сей раз он мог подниматься с постели и прятаться то в одной комнате, то в другой, скрываясь от преследователей и врагов, которых никто, кроме него, не видел.

Доктор Кинг — за ним сразу послали — оставил на ночь молодого врача. На заре припадок у Эдварда повторился, но в более легкой форме.

А потом он обессилел. Напряжение спало. Он много плакал, всхлипывал без причины. Его без конца тянуло плакать. Казалось, будто слезы вымывают последние осколки войны, которые засели в нем. Выплакавшись, он становился более уравновешенным, открытым.

Элис спросила брата:

— Что он говорил? О чем он говорит?

— Мы беседуем о самых обыденных вещах. Я приношу ему газеты. Как-то мы рассуждали о голоде в Европе, о трудностях преодоления политических кризисов. Эдвард склоняется сейчас к той точке зрения, которую я приветствую. Он считает, что, в сущности, война имела положительные последствия и это необходимо признать — нельзя сбрасывать со счета уже одно то, что среди переживших войну существует масса людей, для которых несчастья послужили хорошей школой; эти люди обязаны войне многим, куда большим, нежели книгам или любому личному переживанию.

— А чему война научила его самого?

Джеймс:

— Это я понял лишь приблизительно. Он говорит теперь очень медленно, взвешивая каждое слово. Видимо, он еще сам не все додумал до конца. Но разве не удивительно, Элис, что молодой человек, почти юноша, который столько перестрадал, испытывает нечто вроде благодарности к судьбе, поведшей его этим путем?

Джеймс старался ободрить Элис. Но это ему не совсем удалось.

Он видел: с ней что-то творится, недаром она либо лежала, либо слонялась по дому, молчаливая, неряшливо одетая, замкнутая. О, боже, какую ношу он на себя взвалил, согласившись приехать к Эллисонам и поселиться здесь, — он считал, что это будет всего лишь короткий визит, а теперь он не может отсюда вырваться. Его жизнь, протекавшая до сих пор так приятно, так разумно, вдруг изменилась. Да, Джеймс Маккензи, эпикуреец, страдал и не обращался в бегство. Он просил сестру успокоиться и не ворошить то, что тихо и мертво жило в ней — жило подспудно. А вместо этого она как слепая крушила все вокруг себя. Теперь ее покарала судьба — Гордон сбежал, Кэтлин ушла, хлопнув дверью.

Когда Джеймс вернулся в свою комнату с балконом, выходившую окнами в сад, — как раз над комнатой Эдварда, — он сердито подумал о своем нижнем соседе, о том юноше, который в этом доме вырос, которого здесь опекали, оберегали.

Эдвард поправлялся. Доктор Кинг поставил опыт, и опыт удался; старик потирал руки — пациент был близок к исцелению. Но какой ценой? Может ли вообще человек требовать подобных жертв?

Если бы не было Эдварда, больного Эдварда, Элис не стала бы ничего предпринимать. А при Эдварде они — она и Гордон — пошли на то, чтобы разворошить в камине уже остывшую золу; и вот оказалось: под золой еще что-то тлеет; Элис пришлось долго разгребать и перебирать головешки; ей хотелось во что бы то ни стало доказать: когда-то здесь был огонь, ей пришлось заново раздувать пламя, чтобы его увидели все, чтобы никто не мог отрицать — здесь когда-то вовсю полыхало; а потом огонь вдруг занялся, вылетел из камина, влетел в комнату, поднялся к потолку, к крыше и охватил весь дом.

Так называемая честность победила, шагая по трупам.

Доктор Кинг делал хорошую мину при плохой игре, но веселость его была явно напускной. В эти недели, когда на его «подопытном дереве» стали созревать ягоды, он вдруг догадался: теперь уже поздно, ничего не воротишь. Да, он понял: Элис использовала его. Кинг приходил к ней в комнату, осторожно выспрашивал, стоял у ее кровати, смотрел ей в лицо. Ему было ясно — эта женщина, одержимая страстями, сыграла ним плохую шутку. С его помощью она удовлетворила уже давно возникшую в ней жажду мести. Кем она была? Прозерпиной? Нет, Медеей или же Деянирой, очаровательной, но коварной супругой Геракла; желая отомстить мужу за неверность, Деянира послала ему тот смертоносный плащ! Женская ненависть! Он уже знал, что это такое. Слабый пол, который беспрестанно борется за то, чтобы стать сильным; женщины подобно террористам, не останавливаются ни перед чем, даже перед самым бесчеловечным актом насилия.

Доктор Кинг поехал домой в своей двуколке, поехал к себе в клинику, из которой он в свое время отпустил Эдварда. Какое трогательное лицо было у нее тогда, как светилось оно материнской любовью!

В коридоре она прижалась головой к моей груди, она вела себя как моя дочь. «Мой сын, мой сын», — повторяла она. Женская ненависть, ненасытная злоба!

Что она сделала со своим мужем! Добрый Гордон хотел только одного — писать, сочинять. Я заглянул за кулисы жизни художника; какое убожество, какие несчастья мне открылись!

Она положила голову мне на грудь и вкрадчивым голосом стала молить, стала плакать: «Верните мне моего сына, моего бедного сына. Он ведь мой сын».

Я согласился на это.

Она заманила его в дом, чтобы совершить давно задуманное. Она преступница. Меня пробирает дрожь при мысли об этой женщине.

Подлинная история Гордона Эллисона

Страшные ощущения прошли; Элис больше не чувствовала себя оглушенной, выброшенной из жизни, раздавленной, разбитой. У нее появилось желание двигаться. Какая-то сила заставляла ее пробираться через весь дом к комнатам Кэтлин и Гордона.

Вот она остановилась перед дверью Кэтлин.

…Слева ряд окон, справа — множество обитых дверей. Сестра открыла одну дверь, Кэтлин скользнула в маленький предбанник. Он лежал спиной к двери. «А теперь иди ты». В этой комнате был ее сын. Вдруг он задвигался. Он повернул лицо к двери: два широко раскрытых глаза взглянули на нее. Она оделась как молоденькая девушка: на голове плоская соломенная шляпа с широкими полями, на груди — букет. Его губы шевелились, уголки губ подергивались. Он грезил. Летчик! Застонал. А потом на лице у него появилось то злое выражение и выражение ужаса, безымянного ужаса. Его хотят избить… Его хотят убить. Он скрежетал зубами. Оскалил зубы… Я упала в обморок.

Она поплелась вверх по лестнице, к двери Гордона.

…Я надела голубое платьице. И шла рука об руку с Эдвардом. С той поры пролетела целая вечность, это было в какой-то другой жизни. Гордон стоял у двери и глядел в пространство.

Что-то заставило Элис отпереть дверь и войти в большой мрачный темный кабинет.

Она остановилась посередине комнаты. Потом подошла к креслу Гордона. Села. Включила лампу. Он бросил все как было. Даже свои рукописи не удосужился убрать.

Элис ни до чего не дотронулась. Слева один ящик был выдвинут. Взгляд ее упал на маленький открытый футляр — красный бархат, а на нем блестело что-то золотое. Элис сунула руку в ящик. Это было кольцо, массивный гладкий ободок — обручальное кольцо. Футляр лежал на клочке бумаги. Элис убрала коробочку с кольцом и прочла строку, написанную рукой Гордона:

«Четверг, полдень. Элис, это — мое обручальное кольцо. Ты добилась того, чего хотела. Я ухожу из дому».

Подписи не было. Он сам не знает своего имени.

Элис взяла кольцо и поднесла его к настольной лампе: гладкое теплое золото заблестело.

— Я опять себе хозяйка. Все само дается мне в руки. Он меня отпустил. Он меня освободил. Он дал мне свободу. Я свободна.

Пока все это доходило до сердца Элис, она катала кольцо по ладони, глаза у нее увлажнились.

Вот его кольцо; я никак не могу это осознать. Я свободна. Он подарил мне свободу. Он отпустил меня. Гордон отпустил меня. Гордон уехал, его и след простыл. Никакого Гордона Эллисона больше нет и в помине.

Она крепко сжала кольцо. Погладила его, поднесла к губам.

Я этого еще не понимала, я этого не понимала. О, как это прекрасно, прекрасно, прекрасно.

Элис вскочила. «О чем я думаю, где моя голова? Он отпустил меня на свободу. Он уехал. Гордон Эллисон уехал. Никакого Гордона Эллисона нет и в помине. Злыдня нет. Тиран исчез. В этой войне победила я. В этой войне победила я». Она захлопала в ладоши. Стала целовать ссадины на своих руках, которые остались после стычки на чердаке.

Взгляд Элис упал на ее собственное кольцо. С наслаждением, медленно, миллиметр за миллиметром она стала снимать его с пальца. Положила кольцо на столешницу и, онемев, взглянула на свой голый палец. Облизала пустое место на пальце. Цепи разорваны. Она подняла левую руку и стала вертеть ею. Каждому предмету в комнате она показывала свой голый палец. Пружиня шаг, она прошлась по кабинету. Радостная, она улыбалась во весь рот, помахивала как флагом левой кистью.

Потом она опять присела за письменный стол Гордона и положила в футляр свое кольцо рядом с его кольцом. Закрыла коробочку и поставила в ящик. Взяла красный карандаш и сделала приписку к тексту Гордона:

«Вторник, утро. А это — мое обручальное кольцо, Гордон. Они лежат теперь вместе. Благодарю тебя от всей души. Я тоже ухожу из дому».

Элис хотела подписаться, но с ней произошло то же, что и с ним: она заколебалась. Ей не хотелось писать свое имя. Она подумала, не подписаться ли так: «Бывшая Элис». Но потом бросила красный карандаш, положила записку под футляр и, последовав примеру Гордона, не стала задвигать ящик.

Наконец она встала, потянулась. Выключила свет и покинула темный безмолвный кабинет. Быстро шмыгнула к себе, вымыла руки, левую руку она помыла до самого плеча. А потом пошла в ванную, зажгла газ, разделась и влезла в теплую воду.

Она вымылась с ног до головы и приняла душ. До конца дня она пролежала в своем шезлонге в купальном халате; она спала, спала до вечера, а потом появилась за столом и поразила Эдварда своим счастливым видом, удивительным мечтательно-радостным выражением лица.

На следующий день долгие утренние часы, которые Элис провела в кровати, дожидаясь чаю, она думала о том, что ей еще предстоит выполнить свой долг перед Эдвардом — открыть ему правду, всю правду.

Неужели он ее осудит? Все это время он был со мной, он взрослый, взрослый человек. Я не хочу ничего скрывать от него. Я не должна, не желаю иметь от него тайн.

Долгая ночь лжи миновала.


Элис тщательно привела себя в порядок. На сей раз она прорепетировала улыбку перед зеркалом; впрочем, улыбка скоро уступила место нежно-задумчивому выражению лица. Сохраняя это выражение, она и направилась в комнату к сыну. Ей было стыдно и боязно. Ведь та позорная сцена на чердаке разыгралась в его присутствии. Все равно она должна предстать перед ним, хотя бы для того, чтобы выслушать его приговор. (Сама она, однако, уже вынесла себе оправдательный вердикт: сняла обручальное кольцо.)

Увидев мать, Эдвард просиял. Он сидел у окна и, как только мать появилась, пошел к ней навстречу, обнял ее. Он ласково прижимал ее к себе и не выпустил, когда она заплакала.

— Мама, успокойся. Мы будем вместе. Я всегда с тобой.

— Тебе не обязательно оставаться здесь. Тебе надо уйти отсюда. Поверь.

— Мама, о чем ты говоришь!

Элис было несказанно приятно сидеть с ним рядом, держать его за руку. (Она думала: если бы Гордон увидел нас, он начал бы отпускать язвительные замечания, любой ценой он помешал бы нам. Я счастлива, ибо долгая ночь миновала.) Опять из глаз у нее брызнули слезы.

Элис поглядела на сына:

— А ты, как твои дела, мой мальчик? Дядя Джеймс говорил: у тебя все в порядке.

Она заметила, что лицо у него спокойное, ясное. Он стал взрослым. Поистине.

— Я чувствую себя здоровым, хорошо сплю. Доктор сказал: браво. Мы своего добились. Ведь это безусловно был смелый эксперимент. И для него как для врача он представлял интерес. В один прекрасный день Кинг намерен был описать все с точки зрения медицины… По его словам, это — драматическое исцеление с помощью самоанализа. Знаменательно, что лечение проходило без врачебной поддержки и врачебного руководства! Разве мне помогли бы его консультации? Я сказал ему: войны выигрывают на поле боя, а не в помещении генштаба.

— Что он ответил?

— Вы правы. Но это могло кончиться так или эдак; могли возникнуть также непредвиденные трудности и тому подобное. А для меня это означало, что я сам веду лечение. Оно касалось только меня, а не врачей.

— Ты, стало быть, чувствуешь себя хорошо?

— Вполне хорошо, мама. Мне все ясно. Я совершенно свободен.

После этого наступила пауза.

— Я стал размышлять обо всем лишь несколько дней назад, мама. А до этого как бы заново родился — вроде бы мое судно приплыло из-за океана только вчера, — поэтому я не мог заниматься деталями. Сейчас я постепенно вхожу и в них.

— О чем ты думаешь? Чем именно занимаешься теперь?

Эдвард взглянул на мать. Взял ее правую руку и стал разглядывать хорошо заметный рубец.

— На руке у тебя тоже была кровь. И на шее. И кофточку он тебе разорвал.

— Да.

Эдвард приподнял голову. Ее милый сын, ее судья. Знаю, он начнет спрашивать, а я буду отвечать; я могу отвечать свободно, с той свободой, какую завоевала.

Обручальное кольцо я больше не ношу.

Глядя в пол, он прошептал:

— Отца нет. Он на тебя накинулся. Пришел в ярость при виде меня. Знаю, я всегда вызывал у него неприязненное чувство, даже ненависть. Он хотел меня удалить, что я ему сделал?

Она закусила губу.

— Ты ему ничего не сделал.

— Теперь ты сидишь со мной так спокойно. Я рад, что тебе лучше, мама. Сделай и ты одолжение. Расскажи мне обо всем прямо: без художественного обрамления и без иносказаний; как же это получилось? Кое-что я уже знаю. Он держал тебя на привязи, но ты ведь свободный человек, а он не тюремщик… Почему ты не ушла от него? Сейчас у меня ясно всплыла в памяти сцена на чердаке. Когда я спал на чердаке, вы тоже были там, и вы подрались. Он был в крови, ты звала на помощь. В чем дело?

— Продолжай.

— И это… это я уже пережил, будучи маленьким ребенком. Во мне жило воспоминание — стрела застряла у меня в теле, я рос, а она все сидела. Ты мне объяснишь, мама? Можешь объяснить?

Она держала правую руку сына в своих руках, погладила ее, положила его ладонь себе на щеку, поцеловала.

— Мой милый мальчик, мне так приятно слышать твои слова.

— Ты решила мне все рассказать, мама?

— Решила. — Элис опустила голову. — Решила это уже давно. — Она оглядела комнату. — Не возражаешь, если я прилягу на кушетку? Мне что-то нездоровится.

Элис легла, ей не хотелось видеть его до тех пор, пока она говорит. Она намеревалась рассказать ему все напрямик (все ли?), все, что она думает, что ее занимает. Пусть это станет ясным и для него и для нее самой.

В том, что случилось, что неминуемо должно было случиться, она не была виновата. На всем свете не нашлось бы человека, который мог бы судить об этом столь правильно, как Эдвард, ее сын; он разделил ее судьбу; она стала его собственной судьбой, начиная с появления на свет и до той поры, когда разразилась война и он убежал из дому. Ему пришлось заплатить за все дорогой ценой — поставить на карту тело и душу.

Положив голову на подушку и устремив взгляд к белому потолку, Элис чувствовала, что ее сын рядом, здесь, в комнате. Она подумала об этом, и ей стало необыкновенно хорошо. Теперь ей и впрямь захотелось говорить.

Как Плутон похитил Прозерпину

— Да, ты получишь объяснение. Надеюсь, оно тебя не очень взволнует. Раньше я не смогла бы его дать. Но теперь он покинул дом, который я построила вместе с ним. Наша семья распалась. Только ты и я еще держимся вместе.

Эдвард! Человек не должен соединять то, что разделено Богом. В любовных повестях и драмах обычно рисуются мужчины и женщины, которые тянутся друг к другу, но которых разлучают либо родители, либо обстоятельства. Чаще, однако, в жизни происходит обратное, Эдвард.

Я была молоденькая, веселая и наивная девушка, чем-то похожая на дочь богини Деметры — позже ее увидел во мне Гордон Эллисон.

(Вся ли это правда, Элис? Ты ведь знаешь, что это неправда. Теперь ты знаешь это наверно, но все равно говоришь.)

— Ты не застал в живых моего отца и мою мать, Эдвард. У нас с дядей Джеймсом была счастливая юность. Отец был владельцем крупной типографии, богачом. Я училась чему хотела. Много путешествовала с мамой и компаньонкой. Дядя Джеймс взял меня с собой во вторую поездку в Индию. Да, я была в Индии.

— Ты об этом никогда не вспоминала. (Ты заколебалась, Элис? Ты ведь хотела рассказать все, как было.)

— Я откладывала — ждала, когда ты станешь взрослым, — а потом воспоминания потускнели в моей памяти, другие мысли вытеснили Индию. И еще учти, Эдвард: вскоре у нас в доме и во всем мире стали твориться дела, о которых не принято было говорить. Да и здесь, в нашем доме, нельзя было произносить некоторые имена, хотя я с ними никогда не расставалась. Почему нельзя? Были ли они связаны с преступлением? Нет… Всего лишь со счастьем. Однако это счастье другой ненавидел. И поскольку он его ненавидел, постепенно вообще прекратились всякие разговоры о счастье. Счастье, даже иллюзия счастья, оказалось под запретом.

У меня были приятели и приятельницы. Я воспитывалась в доме, где всегда толпились люди; мой отчий дом был открытым домом и отношения в нем были сердечные, искренние. Ничего не скрывалось. Секретов не принято было заводить. И когда казалось, что кто-либо из нас затаился, темнит, другой сразу начинал беспокоиться, докапываться до сути, помогать, облегчать. Никто не хотел расставаться друг с другом. Мы жили одной семьей. Тайная любовь, о которой не ведает ни одна живая душа, — возможно, заманчива. Но как унизительно, если тебя заставляют навсегда замолчать, если на том, к чему ты привязан, без чего не можешь жить, ставят клеймо, запретительный знак, клеймят позором… Впрочем, буду рассказывать по порядку.

В нашем кругу не было таких, как Гордон Эллисон. Я сочла бы сумасшедшим всякого, кто сказал бы: в будущем тебя ждет судьба рабыни.

Однако эта судьба ждала меня, и клянусь, Эдвард, до сих пор я не могу понять, как это получилось.

Кем он был? Недавно он представился нам как Микеланджело. А теперь послушай историю Гордона Эллисона, за которого я вышла замуж и с которым жила до самого недавнего времени.

Отчасти это и моя история. И твоя тоже. На сей раз тебе рассказывают не балладу, не кельтскую сагу, не жития святых, а столь же реальную быль… сколь реально то, что ты пошел в армию, высадился во Франции, плыл по Тихому океану, сколь реально то, что ваш крейсер разбомбили.

Фамилия его действительно Эллисон. Имя Гордон он придумал позже: в молодости он много читал и наткнулся на жизнеописание Гордона, героя Хартума.

Он происходил из простой семьи. Отец его называл себя экспедитором, он держал несколько извозчичьих пролеток, иногда всего одну, люди этой профессии часто пьют горькую, отец Гордона не составлял исключения. Он был неотесанный мужлан. Я с ним несколько раз встречалась. Но ни разу мне не удалось застать его совершенно трезвым. Домашних он держал в черном теле, иногда вовсе не давал им денег. Жене приходилось тяжело работать. У них было трое детей, старшая дочь никогда не показывалась; думаю, она была парализована и умственно неполноценна. По старшинству за ней шел Гордон, а за ним еще одна дочь, трогательное, тихое, запуганное существо. Она не могла много работать, — во всяком случае, работать столько, сколько от нее требовали. Из-за нее я потом часто посещала семью Гордона. В конце концов эта сестра порешила себя, она знала, что ее ждет. У нее всегда был такой вид, будто она тонет.

Чарльз, позже переименовавший себя в Гордона, был человек смелый и делал для семьи все, что мог. Он жертвовал собой, но не безропотно. Благодаря хорошему почерку — тогда еще не было пишущих машинок — его взяли в крупную фирму как переписчика. Там он скоро стал пописывать статейки для маленьких провинциальных газет о текущих событиях — о пожарах в Лондоне, о спортивных праздниках, ярмарках и так далее. Статейки давали ему приработок; кроме того, это было пробой пера. И еще: они расширяли его кругозор и помогали вырваться из тяжелой домашней обстановки.

Потом он поступил в пригородную газету на должность репортера и кое-как перебивался. Положение в семье ухудшилось, и способствовало этому как раз то, что Гордон стал больше зарабатывать. Теперь отец мог разыгрывать из себя почтенного старца и страдальца. Первый, кто извлек выгоду из повышения благосостояния семьи, был он. Старик отстроил свою конюшню и свой каретный сарай, нанял людей. Сын работал как вол, не давал себе поблажки, охотясь за информацией, а в это время папаша барствовал.

Впрочем, Гордон добровольно согласился стать рабом. Однако потом в нем развилась мстительность, ибо он увидел, к чему это привело: у самого Гордона жизни не было, а отец пустился во все тяжкие. Иногда отец брал с собой сына, эту ломовую лошадь или, как он его называл, этого тихоню, чтобы тот «рассеялся». Однако Гордон считал, что не подходит для отцовской компании. Он не знал, как вести себя с игроками и пьяницами. Для них он был чересчур тяжеловесен и серьезен, а потом и чересчур озлоблен.

Бывали случаи, когда Гордону приходилось экономить на обедах, чтобы принести домой достаточно денег, а деньги эти шли не в последнюю очередь для увеселений отца.

Как-то раз в одном из питейных заведений Лондона, о котором Гордон должен был написать ночной репортаж по заказу фирмы, поставлявшей виски, разыгрался скандал.

Как ты думаешь, кого застал в этом заведении Гордон за стаканом того самого виски, какое он должен был рекламировать?

Собственного папашу с молоденькой провинциальной субреткой.

Разъяренного репортера вышвырнули из кабака. Домой он приполз в разорванном костюме с ушибленной спиной. Все было так мрачно, так безнадежно, что Гордон не открыл правду об отце ни матери, ни младшей сестре. Он промолчал не потому, что боялся осрамить отца, а потому, что эта жизнь была ему отвратительна.

С этого и начинается первый трюк, который выкинул будущий лорд Креншоу, чтобы спастись от нужды.

Как сказано выше: дома он не стал сообщать о происшествии в питейном заведении, и отец с изумлением заметил, что никто не осыпает его упреками; стало быть, «тихоня» не предал его. Он истолковал это по-своему. Оставшись с сыном вдвоем, старик начал хвалить его и благодарить. Кроме того, он уговаривал Гордона бывать с ним почаще. Поразмыслив, сын согласился. По сравнению с отцом он имел большое преимущество, был намного моложе. Это преимущество он решил использовать. Он задумал отбить у отца его красотку. Познакомился с ней, и она стала путаться с обоими.

Эта потаскуха была его первой любовью. Гордон был совсем молодым человеком, ему только что минуло двадцать. Субретка делала вид, будто хочет избавиться от старика. На самом деле ее по-своему устраивали оба — старый пьянчуга и молодой мечтатель.

Поскольку журналистика приносила Гордону мало денег, он подрабатывал в качестве подсобного официанта в ночных ресторанах, а также нанимался на свадьбы и другие празднества. И вот однажды кто-то затащил старого Эллисона в известный ресторан, где посетителей обслуживал его сын. Старик в обществе субретки весело приветствовал Гордона. Сын выполнил свой долг: он не повел и бровью, обслуживая отца. Каждый раз, когда Гордон наполнял бокал, старик совал ему в руку мелочь — чаевые; они заведомо были взяты из тех денег, которые он получал от сына.

Но потом, когда все разошлись, уже на улице, старик заметил, что красотки с ним нет. Эллисон заподозрил, что она осталась в ресторане и продолжает развлекаться. Он вернулся обратно, была уже глубокая ночь, заведение давно закрыли. На его стук дверь отперли. В ресторане Эллисон обнаружил своего сына и красотку, которые в нежном согласии прибирали в зале.

Красотка убежала от пьяного старика и заперлась в задней комнате. Гордон хотел удержать отца, но тот сбил его с ног табуреткой: у него оказалась сломана рука.

Старик обрушил свою ярость на красотку. Незнакомые люди, подоспевшие к ресторану, уняли его, и прелестница — яблоко раздора — увезла сына в больницу, где тот провалялся несколько недель. После этого жизнь семьи Эллисонов вошла в прежнюю колею.

— Мученик! — вырвалось у Эдварда, когда Элис на секунду замолкла.

Она наполовину откинула плед, которым укрывалась. И ответила сыну:

— Ты прав. — После чего продолжила свой рассказ: — Так начиналась карьера Гордона. А потом он встретился с Хейзел Крокер. Профессия репортера, депрессия, скованность, короче говоря, судьба, рок затягивали Гордона все глубже и глубже в круг людей, выброшенных обществом.

Хейзел Крокер в свое время была знаменитостью. Она поступила в экономки к пожилому человеку, чье завещание подделала. Обстоятельства смерти этого старика так и остались невыясненными; по некоторым признакам он умер от отравления, однако при вскрытии ничего определенного установить не удалось; Хейзел Крокер повезло. В данном случае. Однако подделка завещания была раскрыта, и несколько лет экономка провела за решеткой.

После выхода из тюрьмы она была еще молодой женщиной, лет тридцати с небольшим, в общем, достаточно молодой, чтобы идти тем же путем. Впоследствии о Хейзел много писали, потом о ней забыли; на смену Хейзел пришли дамы с аналогичной репутацией. Говорят, Хейзел была серьезной, приятной, вселявшей доверие особой: все до одного комиссары уголовной полиции, следившие за ней, — как-никак Хейзел подозревали в отравлении — были уверены в ее невиновности. Позже Хейзел была не раз обязана своим устройством одной из этих женщин-комиссаров, хотя это и звучит неправдоподобно.

Крокер никогда не порывала с порядочным обществом. Видимо, она происходила из семьи, которая балансировала где-то на грани, иными словами, была тесно связана с той продажной средой, о которой я имею весьма смутное представление. Сама она все время стремилась попасть в хорошее общество, но, как только это ей удавалось, обязательно получалась какая-нибудь грязная история. Хейзел умела носить маску добродетельной буржуазной дамы, что облегчало ей работу.

Следующей жертвой Крокер был маклер по продаже недвижимости, которому она, как стало известно, поведала о своем прошлом без всякой утайки (это выяснилось позднее из его писем) и который тем не менее женился на ней в непостижимом ослеплении. Очевидно, в данном случае она была совершенно убеждена в успехе. Маклер ей не поверил, а может, поверил и именно это его привлекло. (Кто поймет человеческую душу!) Будучи на свободе, Хейзел продолжала водить дружбу с несколькими женщинами, с которыми познакомилась в тюрьме. Их-то она и натравила вскоре после свадьбы на своего мужа, маклера. Легко было доказать, что лично она не принимала участия в убийстве, которое было совершено в лесу неподалеку от их дома. Хейзел в тот день гостила у родственников в Лондоне. Наверняка убийство было не ее рук делом.

А когда Хейзел вызвали из Лондона и подвели к задушенному мужу, она, по свидетельству очевидцев, вела себя прямо-таки поразительно. Наверно, эта женщина обладала двумя или тремя душами, непохожими одна на другую. Трудно представить себе, что ее поведение было лишь притворством. Хейзел не снизошла до банальных слез и всхлипываний. Непонятно как удалось этой женщине разыграть то, что она разыграла, — ведь она была человеческим существом.

Ничего не сказав, ее повезли домой, и вот Хейзел, теперь уже вдова, вошла в комнату, обронив по дороге слегка удивленное «ах», — вошла в свою гостиную, куда поставили гроб с телом. Все последующее было, видимо, каким-то кошмаром.

Хейзел начала гладить голову мертвеца, плечи, руки; она покрывала его руки поцелуями и при этом то и дело поднимала глаза; вглядывалась в раздувшееся, посиневшее лицо покойника (маклера, как говорилось выше, задушили), казалось, она чего-то ждет. Хейзел оттаскивали от трупа, но она опять подходила к нему; несколько раз она крепко прижала его к себе… а потом ее уже не пришлось уводить. Как видно, она поняла, что муж — мертв, и смерть его привела Хейзел в ужас.

До этого мгновения она не вымолвила ни слова. А теперь подбегала то к одному, то к другому и пыталась спрятаться за ними. Она спрашивала, что здесь происходит, почему это сделали, в чем он виноват и прочее. Теперь она не хотела больше поворачиваться к мертвому лицом. И закричала, когда ее попытались принудить силой. Ее отпустили, и она тотчас кинулась к двери и остановилась в другой комнате, бледная как полотно, с тем же выражением растерянности на лице, с каким стояла прежде в коридоре за дверью.

Преступление было раскрыто много времени спустя. Как выяснилось, Хейзел подговорила своих товарок совершить убийство, что долго не удавалось обнаружить. Вдова Хейзел получила наследство и, щедро заплатив своим сообщницам, владела им (до раскрытия преступления). Хотя вначале ничто не указывало на участие Хейзел в преступлении, ее все же засадили на несколько недель в тюрьму. После этого загадочную Крокер опять отпустили на свободу, некоторые считали, что эта женщина убита горем.

Как раз в то время с Хейзел познакомился Гордон Эллисон. Ему заказали репортаж об убийстве в лесу, и он присутствовал при «очной ставке» Хейзел с задушенным. Потом Крокер вышла из тюрьмы. Гордон взял у нее интервью и… прилип к ней. Хейзел поступила в университет — изучала криминалистику. В ту пору много писалось о переломе в ее жизни. Несомненно, она совершила преступление — в тот первый раз подделала завещание. Однако люди были готовы смотреть на это сквозь пальцы, объясняя ее поступок следующим образом:

Молодую девушку, вращавшуюся в сомнительном обществе, нанял в экономки старик; следует предположить, что они сблизились и зажили вместе счастливо и достойно. Она принесла ему в жертву свою молодость и ожидала благодеяний с его стороны. Эти ожидания — разумеется, непозволительные — Хейзел выразила в грубой и наивной форме: подделала завещание. За это ей пришлось поплатиться. Потом она вышла из тюрьмы и сочеталась браком. Но и тут случилось несчастье — муж умер; более того, его убили вскоре после свадьбы. Какое горе. Какое непостижимое стечение обстоятельств! Разве ей не следовало разочароваться во всем: и в жизни, и в своей судьбе? С сочувствием читали люди газетную заметку о Хейзел Крокер; эта многострадальная женщина хотела теперь изучать юриспруденцию. Она мечтала уяснить свою жизнь и постичь свою судьбу.

Итак, ее товарищем по университету стал Гордон Эллисон. Позднее Эллисон относился довольно странно к этому периоду своей жизни. В дальнейшем он стал очень старательно заметать следы. И это ему удалось. Но я-то знаю все досконально. Он мне сам рассказывал; признавался не раз, а много раз; это было в первое время, когда мы познакомились и когда он ухаживал за мной. И стало той ужасной приманкой, на которую он меня ловил.

— Приманкой? Почему ты называешь это «приманкой»? Почему это, по-твоему, приманка?

— Потому что он преследовал определенную цель: отталкивать и одновременно привлекать. Он меня пугал, приводил в ужас. Эта история казалась мне непостижимой, кошмарной, загадочной. С другими он никогда так не откровенничал. Со мной он осмеливался это делать. С тех пор он не отпускал меня от себя.

— Это была его манера ухаживать?

Элис:

— Я тогда ничего не смыслила. Внутренне ужасалась, не могла не слушать Гордона. Я считала его рассказы исповедью; считала, что, кроме меня, ему некому довериться; на самом деле это оказалось приманкой. Он выбрал меня. И незаметно все больше подчинял своему влиянию.

Что я знала о мире? И что знала о людях, не принадлежавших к нашему кругу? Он посвящал меня в свои тайны; так уж получилось, что первым человеком, который открыл мне свою душу, был он. Казалось, он приходил, чтобы очистить совесть, а на самом деле чтобы сделать меня сообщницей. Я это скоро поняла. И испугалась; ночи напролет я проводила без сна, но ни разу не проговорилась. Таким образом, я уже почти пропала. Мне нужен был совет, совет, чтобы решить, как вести себя в столь ужасных обстоятельствах. Да, это была его манера добиваться меня и убивать меня. Ибо, не убив меня нравственно, Гордон не мог рассчитывать на мою покорность.

Я рассказываю тебе историю преступления, жертвой которого стала. Однако, Эдвард, тот факт, что я здесь с тобой, что я жалуюсь и обвиняю, доказывает: он не подавил меня, не уравнял с тенями в аду, где он чувствовал себя в своей тарелке. Он сделал со мной то, что Хейзел Крокер сделала с ним. Передал эстафету и пошел дальше. Он был ее учеником. А потом хотел отомстить за свое темное прошлое и темную жизнь. Молодая девушка, то есть я, стала его жертвой. — Помолчав немного, Элис добавила: — И еще я знаю: он хотел вырваться из той мрачной среды, в которой жил.

Эдвард:

— В этом вся суть.

Эдвард внимательно слушал Элис, но в его душе не пробуждалась ненависть к отцу; он пытался пройти вслед за ним по тем давним дорогам жизни.

— В нашем доме молодой журналист, чье имя уже мелькало на газетных полосах, стал своим человеком еще тогда, когда он был близок с Хейзел Крокер. Он жил двойной жизнью. Никто не знал, что он делал перед тем, как явиться к нам на чай или на лодочную прогулку. Гордона отправили в Европу, и оттуда он присылал путевые очерки, в которых уже явственно проглядывал его стиль. Иногда Гордон сочинял стихи, но не печатал их; это были всего лишь стихотворные опыты. Он читал мне свои стихи, а также свои первые короткие рассказы — шутовские, жутковатые сочинения. Я не знала, что он писал их вместе с Хейзел. Ведь в то время Гордон уже постоянно бывал у нас в доме. Она его вдохновляла. Да, эта Хейзел Крокер была его любовницей и его музой.

Элис громко рассмеялась, и Эдвард подумал, что она до сих пор ревнует мужа к той женщине.

— Он не мог от нее уйти, да и Хейзел не намерена была отпускать молодого журналиста. Гордона поражало, как она уверенно идет своей дорогой. Он восторгался ее умением держаться. Правда, он допускал, что она совершила убийства, в которых ее подозревали. Но это его не смущало, такова уж была Хейзел Крокер. Она делала только то, что ей нравилось. И все ей удавалось. К тому же природа наделила ее невинно-добропорядочным личиком.

Во время очередных похождений Хейзел повстречалась с одним полицейским чиновником. Этот еще молодой человек приглянулся ей. Однако он был помолвлен. Свадьба была на носу. Но как раз это раззадорило Хейзел Крокер. Великолепное поле деятельности для нее — можно было ставить палки в колеса, плести интриги, мучить и терзать; она оказалась в своей стихии. Неразбериха, напряженная атмосфера щекотали ей нервы; вообще-то у нее была рыбья кровь, но это возбуждало ее. Игра стоила свеч из-за того кульминационного момента, к которому она готовилась и которого ждала.

Видимо, все предыдущие истории она затевала подобным же образом, но с течением времени эта женщина стала более смелой, быстрой и нетерпеливой. Раньше ее привлекало медленное развитие событий, тонко разработанные интриги, тщательно построенное действие. Тогда она умела наслаждаться каждым этапом своих авантюр. Теперь же пренебрегла побочными линиями, постепенным, медленным развитием событий. В предыдущих случаях все давалось ей само в руки, и она неизменно выходила сухой из воды; поэтому теперь ей не терпелось выступить с открытым забралом. В истории с Эстел Стойтен она сперва не ставила себе иных целей, кроме как насолить ей. Хейзел не желала, чтобы Эстел заполучила своего полицейского. Эстел была кровь с молоком — пышущая здоровьем девица из простой семьи, отец ее был мясником. До поры до времени Хейзел и Эстел вроде бы хорошо ладили друг с другом. Но чем меньше времени оставалось до свадьбы, тем чаще Хейзел вступала в конфликты с невестой по самым пустячным поводам. Хейзел вмешивалась во все мелочи, которые касались подготовки к свадьбе, и буквально напрашивалась на то, чтобы ей дали отпор.

Роман с полицейским становился, видимо, все более бурным; впрочем, трудно сказать, что было на самом деле и что являлось наигрышем. Хейзел хотела посеять в душе полицейского сомнения и беспокойство, сделать его нерешительным и неуверенным в себе. В то же время она приставала к юной Эстел, бросалась к ней на шею, делала вид, будто обожает ее. Словом, выставляла напоказ свои чувства по отношению ко всем действующим лицам; никому от нее не было спасу. Единственный человек, который чувствовал себя при этом как рыба в воде, была сама Хейзел Крокер. Гордон при сем присутствовал и не уставал восхищаться. Он не испытывал ревности, вернее, испытывал время от времени, но это как раз и было неотъемлемой частью его отношений с Хейзел. Ведь так же как и Хейзел, ему было незнакомо то естественное и простое чувство, которое мы называем любовью.

Хейзел пустилась во все тяжкие. В вечер свадьбы она разыграла с полицейским сцену страсти. Все были под хмельком, и Хейзел решила продемонстрировать, что жених принадлежит ей. Возмутительная, скандальная история! Жених и Хейзел сели рядышком и без стеснения начали обниматься и целоваться в присутствии невесты. Хейзел взгромоздилась к полицейскому на колени. Гости объяснили это тем, что она выпила лишнее, Эстел вела себя тихо.

Танцы и гульба продолжались своим чередом. По обычаю, жених и невеста должны были исчезнуть вскоре после начала бала. Жених исчез, но один, оставив Эстел сидеть в белой фате. Она танцевала то с одним, то с другим; чаще всего с Гордоном, который уговаривал ее не волноваться. Вся компания чувствовала: происходит нечто непонятное. В конце концов исчезла и Эстел.

Свадьбу справляли в гостинице средней руки. Послышался шум, в зале поднялась суматоха. Откуда-то донесся грохот ударов; кто-то колотил в дверь, кто-то звал полицию. А потом раздался душераздирающий крик:

«Она меня заколола!»

Эстел застала в гостиничном номере своего жениха, теперь уже законного супруга, с Хейзел Крокер. Это стало последним похождением Хейзел; на сей раз жертвой оказалась она сама. Эстел, как установили позднее изрядно подвыпившая, разыскала в доме острый длинный нож, каким пользуются мясники; этот нож она вонзила в Хейзел. Хейзел не успели довезти до больницы, она истекла кровью.

Так кончила свои дни приятельница Гордона, пресловутая Хейзел Крокер, героиня скандальной хроники.

Эдвард:

— К тебе он пришел позже?

— Да нет же. Я ведь говорила. Уже тогда он стал у нас в доме своим человеком. И посвящал меня во все. Я была наивной девчонкой. Он мне рассказывал решительно все. Держал в курсе дела.

— Но ведь он не участвовал в убийстве. Разве его в чем-нибудь обвиняли?

— Он… не участвовал в убийстве. Ну разумеется. Ведь он был заодно с Хейзел. Его ни в чем не обвиняли. Но Гордон, как и она, жил в атмосфере убийства.

— А ты?

— Что «я»?

— Почему он тебя во все посвящал? Почему ты разрешала ему посвящать себя в это?

— Мне казалось, что я выполняю в его жизни определенную миссию. И что он поэтому приходит ко мне. Я считала, мне нельзя от него отдаляться… Я обязана его спасти.

— И он хотел быть спасенным? Ты ведь сказала, что он поэтому приходил к тебе.

— Конечно, при желании, при желании можно смотреть на это и так. Он хотел быть спасенным, хотя для него спасение не было столь необходимым, как казалось мне.

— Не говори с такой уверенностью. Он хотел. Иначе он не приходил бы к тебе. Зачем?

— Приходил затем, чтобы я не осталась прежней. Для него я была бельмом на глазу. Он не мог этого перенести. Ему не терпелось меня погубить.

— Не верю, мама. Ведь он долго ходил к тебе, поверял свои тайны. Ты видела, что он не такой; иначе ты бы избегала его; стало быть, в отце было заложено и другое тоже. Ты так долго терпела мрачное и отвратительное; это было бы невозможно, если бы ты не чувствовала при этом — от тебя он хочет совсем иного.

— Чего он хотел от меня, по-твоему?

— Любви.

Элис откинула плед и села на кушетке.

— Совсем недавно он пришел ко мне вечером с тем же. — Лицо у нее стало злое. — Не исключено, что он этого хотел на свой лад… Завтра мы продолжим наш разговор у меня в комнате, Эдвард.

Любовь Элис и Франклина Глена

Всю вторую половину дня Эдвард старался избежать встречи с Джеймсом Маккензи, который послал ему записочку.

У меня нет времени. Я просто не способен слушать. Почему я должен все выслушивать? Надо быть осторожным, иначе услышишь слишком много. Честность, истина… и это может надоесть.

Эдвард метался по комнате. Не знал, куда себя деть. Вздыхал, вздыхал. Несмотря на прекрасную погоду, не выходил из комнаты. Задвинул шторы, пусть будет темно. Никакие звуки не должны были долетать до него.

В какой дом я попал? Разве я считал возможным нечто подобное? Так выглядит закулисная жизнь дома. Постепенно я начинаю различать детали. И сам я постепенно выхожу из-за кулис. Именно потому, что я находился за кулисами, в темноте, я потерял ногу, заболел. Природа заставила меня исполнить роль Гамлета. Теперь я понимаю, почему дядя Джеймс не захотел рассказывать «Гамлета». Он дал мне возможность сыграть его. Впрочем, нет, он видел, что говорить со мной бесполезно. Сама судьба возложила на меня эту роль.

Первый этап уже пройден. Но неправильно думать, что пьеса сыграна; нет, это не так. Без всяких усилий с моей стороны мне предстоит сделать дальнейшие открытия. Гамлет, часть вторая. Открытия настигают Гамлета, Гамлет бежит от открытий. Эту часть следует назвать так: «Гамлет, или Наказанное любопытство»!

Что происходит? Что здесь происходило? И каковы действующие лица? С чем пришла ко мне мать? А я-то думал: сейчас я выздоровел, следовательно, могу ей помочь… У нее другое на уме.

Среди каких людей я живу? Что представляют собой люди, рядом с которыми я живу и которые называют себя моими родителями? Да и остальные в том же роде. Странно, что раньше я ничего не замечал… Наверное, это зависело от меня самого. Я просто не видел, а теперь у меня открылись глаза. И это называется хорошим обществом! Они говорят о высоких материях, музицируют, читают красивые стихи, увлекаются Мильтоном, Сведенборгом и Шелли; встречаются друг с другом, улыбаются, пьют чай, а за кулисами…

Может быть, они чувствуют то же, что чувствовал я, мучимый кошмаром; кошмар сидит где-то в них, но они не могут придумать ему названия, они пытаются убежать от него, освободиться, но кошмар преследует их; засел в них, не только в них, но и во мне; от него не убежишь, напрасно человек размахивает кулаками.

Люди остаются такими, какие они есть.

Они такие, и соответственно катятся их дни. Им трудно вытерпеть самих себя. Однако вместо того, чтобы уничтожить себя, они уничтожают других.

Так жила Хейзел Крокер, таким отец пришел к маме; правда, он сознавал, что его дело дрянь, он страдал, хотел, чтобы она его воспитала, ну а что из этого получилось?

Один человек обратился к другому — он просил очистить его от скверны и от злобы, простить ему все. А что произошло? Не знаю, что произошло между родителями. Но я как-никак собственными глазами видел сцену на чердаке, сцену из репертуара Хейзел, видел, что они хотели убить друг друга.

Кем был отец? Несчастным, который цеплялся за мать. В нем чувствовалось нечто темное и ужасное, то тяжелое, что выпало на его долю в детстве. Он это понимал; ему бы следовало превратиться в саламандру, в скользкую ящерицу, погрязнуть в трясине.

А он привязался к маме. Ухаживал за ней, как умел. Обходился с ней, как умел. Когда Гераклу захотелось погладить ребенка, он продавил ему череп. Он был не виноват, он вовсе не ожидал такого.

Мать приняла его. У него проснулась надежда. Мать сошлась с ним. Он ее не отпускал. От него было не просто отделаться. Но она все равно не смогла этого выдержать. Это оказалось выше ее сил. Груз был больше, чем ее возможности.

Брак. Теперь он ушел из дому. Мать выиграла бой. Она своего добилась. И Кэтлин ушла тоже…

Эдвард, тяжело вздыхая, заходил по комнате…

…О чем еще мама хочет говорить со мной? Она оказалась несостоятельной! Она оказалась несостоятельной! Я это вижу. Так что же еще? Я не желаю выслушивать подробности. Не может быть, чтобы между ними не было ничего, кроме борьбы и ненависти; Прозерпина родила от Плутона ребенка. Я родился. Кэтлин родилась. Почему меня не щадят…

Эдвард постоял еще немного у окна, пристально глядя в сад. Потом подошел к книжной полке. Все — ложь, туман, муть. Он вытащил первую попавшуюся книгу. Это была книга по естествознанию. Эдвард открыл ее на главе «Пауки».

Существует вид пауков, который называется мальмигнат. Обитают мальмигнаты преимущественно в средиземноморских странах. Одна разновидность этих пауков носит название «черный волк». «Черный волк» встречается в Азии и в России. Укус этого паука приводит к параличу сердца! Сперва начинается озноб, судороги и горячечный бред, потом наступает смерть. А вот паук «голован». Что за названия! Но самый страшный паук именуется «черная вдова». Он распространен в Калифорнии и на Гавайях. Окраска самки от серого до черного, длина один сантиметр. Того, кого она укусила, начинает трясти. Он теряет память, теряет рассудок. От укуса «черной вдовы» погибло больше людей, нежели от укуса «черного волка» и «голована». В дюнах около Лос-Анджелеса водится также паук величиной в один миллиметр, его самка протыкает коконы ядовитых пауков и откладывает в них свои яйца. Когда из них вылупляются личинки, они пожирают яйца «черной вдовы».

С удивлением Эдвард пробежал эту главу, перевернул книгу…

Вот вам природа, чудесная, невинная, замечательная природа, которой они поклоняются, ибо все, что она создает, будто бы прекрасно и целесообразно, даже красиво — например, цветы, снежинки; все это достойно поклонения точно так же, как изысканные костюмы наших дам и господ. Точно так же, как красивые слова, с которыми они обращаются друг к другу. Одни живые существа уничтожают других. Челюсти, зубы, клыки — все это творения природы. Смерть, нет, убийство глубоко угнездилось в мире.

И это чувствуется. И накладывает свой отпечаток на каждого из нас. Перестаешь доверять даже себе. В человеке есть что-то порочное, от чего он хочет избавиться. Оно мучает его. Он хотел бы оказать сопротивление. Кажется, я напал на след. Хорошо бы отвлечься, но не выходит. Барахтаешься без толку и все равно начинаешь все сначала. Почему человек, который вырос во тьме, стремится к свету? Гордон пришел к изящной прелестной женщине. Зачем? Рассказал ей о себе, о Хейзел, о всей этой мерзости. Неужто только для того, чтобы замарать ее? Конечно, нечто подобное присутствовало. Но самое главное — он хотел излить душу и хотел, чтобы Элис ему поверила. Она должна была посочувствовать ему, как врач.

Я представляю себе отца. Микеланджело. Так он пришел к ней. Постучал в ее дверь, может быть, он был тогда таким же, каким был я, вернувшись с войны в грязи, в смятении.

Он задал ей задачу.

Кажется, она это поняла.

Кажется.

Не совсем поняла.

А что из этого получилось?

Эдвард отложил книгу. Целый день он раздумывал, иногда впадал в дремоту. Он так и не вышел из своей комнаты.

Вечером все началось сначала.

…Чтобы она посочувствовала… Ведь она должна была посочувствовать, как врач, который, изучив болезнь, исцеляет. Это была ее миссия по отношению к нему, да. И вот вам результат. Результат. Она не сумела стать врачом. Больной заразил врача.

Эдвард взял из шкафа Шекспира, нашел «Гамлета» и стал листать его.

Но почему отец поднял руку на меня? Что я ему сделал? Ведь это был их спор.

Он меня не любил. Я вспоминаю, что однажды, когда я был еще мальчишкой, он тоже хотел меня побить, я удрал, и он пришел в ярость, погнался за мной, я заперся у себя в комнате, он начал барабанить в дверь. Пришла мама. Слава богу, а не то бы он наверняка поколотил меня. Почему? Что я ему сделал?

Что я вообще мог ему сделать? Он меня ненавидел; однажды, когда мама появилась в разгар ссоры, я бросил ему это в лицо. Отец пожал плечами. Не знал, что сказать; он молча ушел. Не осмелился сказать «нет». Был смущен. Не в силах был отрицать.

Вот что говорится в «Гамлете»:

Призрак.

Да, этот блудный зверь, кровосмеситель,

Волшбой ума, коварства черным даром —

О, гнусный ум и гнусный дар, что властны

Так обольщать! — склонил к постыдным ласкам

Мою, казалось, чистую жену…

«Мою, казалось, чистую жену» — как правильно! Он дал «постели датских королей стать ложем блуда и кровосмешенья».

Отец держался за нее. Ей он был не нужен. А может быть, все-таки нужен. Я невольно вклинился в их отношения. Тут-то он размахнулся и захотел ударить.

Что собирается сказать мама? Что она может еще сказать мне? На следующий день Эдвард неохотно поднялся к ней. Напоследок прочел несколько строк из «Гамлета»:

               Но являть упорство

В строптивом горе будет нечестивым

Упрямством: так не сетует мужчина;

То признак воли, непокорной небу,

Души нестойкой, буйного ума,

Худого и немудрого рассудка.

Я скажу ей это. Ах, если бы кто-нибудь согласился пойти к ней вместо меня.

Эдвард стоял на лестничной площадке перед потемневшей картиной, на которой были изображены Плутон и Прозерпина. Почему, во имя всех святых, они не снимут эту картину? Хорошо еще, что она с каждым днем темнеет. Я бы вообще запретил писать картины и ваять статуи. Напрасно люди пытаются удержать то, что нельзя удержать, да и не следует удерживать.

Клянусь: прежде чем покинуть этот дом, я сорву со стены картину.

Эдвард все еще держался за круглую деревянную шишечку перил.

У меня мелькнула мысль: оставить дом. Мысль эта только что пришла мне в голову. Я хочу этого… определенно.

Стоя на площадке, он хмуро, неохотно и тоскливо смотрел на дверь комнаты Элис (теперь он понял, что боится).

Ах, если бы только избегнуть этого разговора. Что со мной случилось? Мне ведь было так хорошо с ней. Что мне предстоит на сей раз?


Сердито и воинственно нахмурив брови, гордо откинув голову, придавливая подушку сцепленными на затылке пальцами, Элис лежала на своем диване. Ее серо-голубые глаза были широко раскрыты, полны жизни.

В чем состоит грех? Саломея пляшет, чтобы получить голову Иоанна. Это — грех? Я думаю об обманщике, который похитил у меня жизнь. Под подушкой лежит оставленное им письмо — оно валялось среди его старых бумаг: это короткое письмецо пришлось мне по душе, радует меня, поднимает настроение; его письмо для меня — бальзам.

«Я был дураком. Удерживал тебя. Не мог отказаться от тебя. Всему виной прошлая моя жизнь, которая тебе известна. Я буквально прилепился к тебе. Держался за тебя. Но теперь — довольно. Теперь я знаю, какая ты; с тех пор как вернулся Эдвард, мне все ясно. Можешь уходить. Я выпроваживаю тебя. Вместе с Эдвардом. Запрещаю тебе жить в моем доме».

Вот что такое Гордон. Он не дописал письмо. И убежал сам. Правильно сделал. Да, он меня раскусил. Я получила свободу для греха: для всего, чего хочу, даже для того, чтобы стать Хейзел Крокер. Может быть, я еще раз встречусь с ним позже как Хейзел Крокер. Благослови его Бог за то, что он ушел. Еще лучше было бы, если бы он выгнал меня.

Вашей утонченной Элис, светской дамы, больше не существует. Возьму-ка я метлу и, как положено ведьме, вылечу верхом на метле через трубу.

Эдвард шел по следу Гордона Эллисона, хотел уличить его. Я приняла участие в погоне (я смеюсь, я счастлива), но при этом выдала себя. Эдвард ничего не знает; впрочем, не исключено, что он догадывается, он о многом догадывается, болезнь сделала его проницательным. Он всегда казался себе Гамлетом, которому выпало на долю раскрыть кошмарное преступление… «Кровосмеситель… склонил к постыдным ласкам мою, казалось, чистую жену». Чистая жена давно склоняется к тому, чтобы не быть чистой. С чистой покончено. Да, мы пребывали с тобой в постыдном сожительстве, и теперь я поняла почему — потому что мы брат и сестра; я — такая же, как ты, а ты — такой же, как я (разве я могла тебя спасти?).

Вошел Эдвард. Элис лежала на диване, закинув руки за голову, сцепив пальцы на затылке; она смотрела на него из-под полуопущенных век, кончиком языка облизывала верхнюю губу.

Моя мать… Кто она такая?

Она торжествует.

И зачем только я вошел в эту комнату?

Рядом с диваном на ковре лежала куча старых газет. Эдвард сразу узнал пожелтевшие полосы. Газеты были из той кипы, которую он сбросил с кушетки на чердаке; на этой кушетке он потом заснул и услышал все, что происходило между Гордоном и Элис, услышал и о себе.

Мать показала на газеты.

— В них ты найдешь репортажи о судебных процессах над Крокер, а также сообщения о ее смерти. Некоторые писали, что Крокер невозможно было уличить, но что в конце концов ее настигла справедливость. Справедливость! Она имела все, что хотела. По окончании процесса Эллисон отправился путешествовать. Ужасная смерть Хейзел буквально преследовала его. Он как-то пожаловался мне: у него такое чувство, словно его самого убили. Он ездил по свету, изменил имя; тут-то и началось его возвышение; однако, попав в хорошее общество, он не порывал с преступным миром, с преисподней. Десять лет спустя я увидела эту Эстел, убийцу своей соперницы Хейзел; тогда ее только что выпустили из тюрьмы. Эстел ничего не знала о женитьбе Эллисона. В своих письмах к ней он ни словом не упомянул об этом.

И вот однажды она появилась у нас. Вы с Кэтлин уже бегали. В высшей степени странная ситуация. Посреди бела дня к тебе вторгается некто из преступного мира, из преисподней. Бывшая арестантка захотела навестить друга прежних лет. В фешенебельном доме ее принял уважаемый, солидный господин. Ах, как неловко. Я оставила их одних. Но он скоро позвал меня. И я все поняла. Мы опустили занавес над прошлым. Перенесли его на другую сцену. Гордон пожелал, чтобы помощь Эстел оказывала я.

В то время как Элис говорила, по лицу ее пробегали радостные блики — воспоминания. Эдвард не поднимал глаз, ему было стыдно.

Меня здесь нет. Она не знает, что я в комнате.

…На лестнице стояла пожилая женщина. Это было в Париже на Монмартре. Каменные ступени, ведущие к собору Sacré-Coeur, ярко освещало солнце. Была адская жара, прохожие редко поднимались в этот день по лестнице; тут я хочу стоять, сынок, после войны, поджидать тебя. И еще женщина бегала на вокзалы. На вокзалах происходили исключительно важные события. А представители власти сидели у себя в учреждениях. Часы приема написаны на дверях. Есть надежда, что позже мы получим известие.

Какой смысл торчать здесь день за днем, стоять на этой лестнице много месяцев подряд? Чего мать ждет?

Разве что-нибудь вообще может случиться с матерью и ее ребенком? Мать и ребенок — одно целое. Из человеческой груди никогда не выпадет сердце, так же ребенка нельзя оторвать от матери.

Когда наступило перемирие и долгая война кончилась, многие сдвинулись с насиженных мест. Кое-кто вывесил флаги и стал праздновать. Кое-кто решил подновить свой дом. А некоторые вернулись на родину с чужбины, оглядели причиненный ущерб, начали бродить и проклинать все на свете. Было также много людей, которые продолжали поиски.

Элис на диване заговорила снова:

— Франклин Глен Уоштрук. Его имя никогда не произносилось в этом доме. Но повсюду, где живу я, живет и его имя. Сосланный пожизненно ныне реабилитирован. Преданный, поруганный, изгнанный возвращен. Чужеземное иго сброшено, теперь и я вывесила флаги. Конечно, я поступила плохо, унизила себя, но все-таки довела борьбу до конца.

Я не сумею рассказать тебе много о Глене. О страданиях и несчастьях можно говорить без конца, о счастье говорить трудно. Мы были вместе именно так, как людям надлежит быть вместе. Друзья, товарищи, возлюбленные. Я полюбила его с первого взгляда, и он меня тоже. Сама судьба предназначила нас друг для друга. Увидев его, я поклялась — никто никогда нас не разлучит, цель моей жизни достигнута. Наша любовь была безгрешна. Грех не прилипал ни к нему, ни ко мне. Мы узнавали себя в старинных любовных преданиях, которые читали вместе. Но ни одна из этих историй не была столь счастливой, столь божественной, как та, которую мы переживали.

После того как я увидела Глена, существование в моих глазах обрело смысл. Я познакомилась с ним во время путешествия в Индию, в которое отправилась вместе с братом. А потом мы с Гленом без конца разъезжали в поисках новых мест. Мы упивались своими чувствами в снегу и во льдах, на сверкающем, освещенном солнцем морском берегу, на широких, усыпанных галькой пляжах. Почему? Мы вовсе не хотели найти в природе свое отражение, не искали разнообразия. Мы ездили для того, чтобы познать мир и себя; только будучи вдвоем, мы увидели по-настоящему туман и бурю, вьюгу и летний зной.

Когда я жила одна, в разлуке с ним, когда он жил один, в разлуке со мной, мы были ни на что не годны, приходили в уныние. «Потерянный рай, как обрести тебя снова?» — жалобно вопрошали мы. А потом звали друг друга, кидались друг к другу. Архангел у врат рая освобождал нам дорогу. Мы брались за руки, падали друг другу в объятия, безгрешные, счастливые.

Я не отпускала Глена и после того, как оказалась во власти другого. Ах, боже, я не могла порвать с другим. Гордон завладел мной, я присохла к нему. Но и он не мог ничего сделать с Гленом — Глен оставался со мной, и я всегда помнила о нем.

У меня были платья, которые Глен мне подарил. Он привозил их из своих странствий. Он ездил в Индию и Восточную Азию. В конце концов и ты отправился в Восточную Азию, Эдвард. Когда ты туда поплыл, мне показалось, что ты что-то почувствовал и последовал некоему зову; тебя тянуло пройти по следам Глена. Он привозил мне платья из Китая, я их носила. Гордон не мог этому помешать… пока не принялся рвать их. Долгое время все, что я надевала, решительно все, выбирал и покупал Глен. Пусть я не жила в его доме, не была его женой, все-таки я ощущала его присутствие.

То голубое платьице было последним. Ты видел Глена, видел во время каникул у моря.

…Море было как зеркало. Мы быстро продвигались вперед. Только бы нас не трогали. Море, о, боже, я терпеть не могу моря. Нестерпимый блеск! Меня от него воротит. Мы поедем в Азию, Джонни, пошлем к черту эту жалкую Европу. Договорились? Ты мне клянешься? Клянусь. Мы там останемся. Поселимся в Гонконге или в Шанхае или отправимся в Мандалай. Ты мне клянешься? Под столом клочья его военной формы. Он должен был сидеть внизу. Я пропал. Ты оставил меня одного, Джонни. Не оставляй меня одного, куда мне деться…

Элис:

— Человек голодает, но проходит время, и он забывает о своем голоде, отвлекается от него. Так было и со мной. Голод перестал ощущаться как голод, я только чувствовала: мне чего-то недостает. Это походило на изнурительную болезнь. Меня постоянно мучило что-то. А какую тоску я испытывала!

…Почему она мне все это рассказывает? Изливает душу. Время, когда со мной без конца разговаривали, миновало. Теперь меня больше не развлекают. Она почувствовала себя свободной. И я ей помог. Но разве я этого хотел? Я хотел правды, честности. Меня использовали в своих целях. Я пошел на войну во имя дела, о котором ничего не знал… И зачем только я переступил порог этой комнаты!

…То была опустошенная войной страна. Наумбургский собор. Она так долго стояла. Потом села на скамейку, повязала голову платком. Почему мать здесь сидит? Разве их сюда заманишь? Разве их сюда привезешь? Они больше не придут. Всех их отправили в Россию, во Францию, в Италию. Они больше не придут. Останутся там. Пусть земля им будет пухом. Там они попали в плен, заколоты, потоплены. Их послали в Африку. Они полегли в песках, умерли от жажды. Они остались там. Пусть земля им будет пухом. Но почему их погнали на эту войну, кто это придумал? Вы в силах ответить на это? Быть может, они сами пошли на войну. Все вы здесь им порядком надоели. Господин священник, вы были тут и уговаривали их. И вы внесли свою лепту. Идите на все четыре стороны! Это вас должно устроить. А что делает мать? Стучится. Пусть себе стучится. Я заткну уши. Она подошла к церковным вратам и стала колотить в них кулаками. Она плакала и всхлипывала. Я заткну уши. Так делал доктор Мартин Лютер, он начал писать свои тезисы, первый, второй, третий, четвертый. Послушайте только. Те, кого это касается, пусть слушают. Она барабанила руками в дверь. Била в нее ногами.

Мать звала сына. Протестовала. Плакала, требуя справедливости и правды…

— Я не хочу оправдываться перед тобой, Эдвард. Но ты должен все знать. Ты обязан понять. Без тебя я не зашла бы так далеко. Я чувствую, что ты мне поможешь. Без тебя я не смогла бы спастись. Да, теперь все хорошо.

И Элис, глядя в потолок, громко сказала «Глен», еще раз громко произнесла это имя. Она как с горы покатилась. Впервые после многих десятилетий она заговорила свободно. Никогда в жизни ей не дышалось так легко. Шутка ли, ведь она могла сказать прямо, сколько вытерпела на своем веку и чем насладилась. Конечно, у них с Гленом была счастливая пора, но на их любви тяготело проклятье. Теперь она хотела поведать о своем чувстве всему свету и гордо взять под защиту это чувство.

Ее душа была переполнена.

Святой Антоний прогнал меня, загнал в мое логово, но я не хотела залезть в него, я туда не войду, не могу, побудь все же со мной… Убирайся, искусительница!.. Я не искусительница, я просто человек, и ты должен стать человеком, должен понять, что такое человек; ты должен вести разумную жизнь, не жить так, как пришлось мне. Иди, посмотри, как я пляшу.

Я — Саломея и в то же время Иродиада, да, развратная Иродиада, которая сидела рядом с царем на троне, пила с ним и целовалась на глазах у всех. Это — я. Теперь я ничего не отрицаю. Я — свободна, добилась свободы, заработала ее за эти долгие годы — говори что хочешь, но такими нас создало небо, и такими мы должны быть. Иначе непонятно, почему, почуяв свободу, люди становятся ужасно счастливыми… Ах, не мучайся же, Глен, к чему все людские муки; Бог не так уж зол. Он отослал нас не в тюрьму, а на землю, где над нами солнце и милый месяц, небо и счастливые звезды, где вместе с нами нежные растения и звери. Никто нас не терзает, не истязает — все это придумал сам человек, ибо он не чувствует себя свободным, машет кулаками и обречен на насилие.

Я присягаю свободе. И это — грех. Я присягаю греху. Я молюсь за высокое могущество греха.

Тут сидит Эдвард. Он мой сын. Он прибыл с войны, чтобы помогать мне, выслушивать меня. Он мой брат. Как я счастлива, что родила его для себя. Эдвард, мой сын, мой брат, трубадур, да, молодой трогательный трубадур в широкополой шляпе, с посохом, в сандалиях. Он переплыл через свирепое море к принцессе, что ждала его. Кто-кто, а я его вылечу, он уже выздоровел. С корабля я препровожу его прямо в мой замок…

Эдвард не шевелился. Где вина, там и возмездие.

…Глен, ты меня ждал. Ты должен меня увидеть. У меня горячий лоб, пылающие ярко-красные губы; мой язык пересох, как у гончей, которая жаждет напиться. Челюсти у меня свело. Я дам себе полную волю. Дома, как населенные людьми, так и пустующие, меня больше не интересуют. Они бегут за мной, но не догонят. Дома плачут по мне, молят меня, тоскуют. Долго я жила в них. Но больше не могу.

Одно из двух: либо простите меня, либо бросьтесь на меня и убейте. Щиты воинов царя Ирода да сомкнутся над Саломеей!

Он закинул удочку. И я клюнула. Мне больно. Меня потянуло куда-то; тянуло и тянуло. Может, это и есть грех?

Грех… Он цветет и осыпает меня плодами, какой обильный тучный грех и какова царица, которую выдавали за рабыню, взгляните на нее. Она стряхивает плоды на траву. Мне осталось собрать их в корзину; их так много, никогда мне больше не придется голодать.

А желтая луна поднимается и медленно светлеет. Чарующий свет. Волшебная ночь. Лунные блики упали на мое лицо. В висках у меня застучало. Мое сердце разбилось, мое сердце — невредимо. На плечах у меня шкура пантеры. Саломея пляшет. Дома рыдают и пляшут со мной…

Прищурив глаза, Элис взглянула на Эдварда, он сидел перед ней.

…Я еще не обратила его внимание на другую картину, которая висит на лестнице рядом с Прозерпиной. Ее тема с ней связана. Собственно, она прямое продолжение первой картины. Ибо я не верю, что Прозерпина восседала потом на троне, держа в руке плод граната.

На второй картине — вакхические пляски. Обезумевшие люди, огромные пышные женщины, чьи телеса раздались, наподобие перезревших виноградин, женщины с тяжелыми грудями, животами и бедрами.

И дети, и козлоногие фавны, и сатиры. Из-за деревьев выскакивают притаившиеся нимфы — некоторые из них стыдятся, зато другие летят очертя голову.

Пантеры и львы тоже участвуют в общем веселье. Даже змеи, извиваясь, выползают из кустов, чтобы влиться в толпу, они поднимают свои головки, их коварные черные глазки блестят. Змеи обвили своими кольцами жезлы плясунов, и те радостно несут их, словно детей. Змеи крутятся вокруг кончиков жезлов, гордые, победоносные, будто это их праздник. О, змея! О, презренная змея! А чем вам не нравится змея? Змея возглавляет процессию, шипит и гремит своими трещотками, а люди в это время хохочут, поют, дуют в свирели и звенят бубенчиками.

Впереди мчится Дионис, бог, приносящий радость. Все вокруг принадлежит ему — и земля, и луга, и лес. Морские волны, пенясь, устремились навстречу Дионису и бегут за ним следом.

В сумрачных священных рощах все они исполняют мистерию жизни или мистерию смерти. Кто знает? Кого это касается?

Я хочу показать Эдварду вторую картину с изображением вакхической пляски. От времени она потемнела.

…Я должен помочь маме. Теперь из нас двоих я здоровее. Почему она не оставляет в покое прошлое? Теперь с ней творится то же, что творилось со мной. Все переменилось. Теперь околдовали ее. Вижу. Я должен ей помочь. Она потеряла голову. Боюсь, что я опять заболею.

— Мама, я тебе очень благодарен. Ты мне помогла. А сейчас пора подумать и о тебе.

Элис улыбнулась сыну.

— Я это и делаю, Эдвард. Именно это я и делаю. Впервые за много-много лет. Ты свободен и спокоен. И я тоже. Я не жалуюсь, больше я не жалуюсь. Ты стал моим помощником, Эдвард. Тебя послало сюда само небо.

Сумасшествие. Как мне ее спасти?

— Взгляни на мою руку, вот! Я сняла кольцо, свое обручальное кольцо.

— Мама, мне это неприятно слушать.

Она безумна. Я ее не узнаю…

— Я положила кольцо в письменный стол, в стол Гордона Эллисона, рядом с его кольцом, которое он оставил.

— Вы оба одержимые.

— Я заколола дикого вепря! — Щеки у Элис пылали. — Преступник обратился в бегство. Блуждать по свету. Мы его прогнали. Он не уйдет от судьбы. На свете существует справедливость. Если бы у меня была церковь, в ней звонили бы во все колокола.

— Мама, не говори так об отце, я не могу этого вынести.

— О ком не говорить?

— Об отце.

Элис встала, подошла к сыну. Она засмеялась ему прямо в лицо и подняла руки (у Эдварда мороз по коже пробежал).

— Отец! Гордон Эллисон не твой отец. Ты сам не знаешь, насколько был близок к истине, когда сравнивал себя с Гамлетом. Мне это рассказал брат, но тогда я не велела ему беседовать с тобой о Гамлете, о старом и новом короле датском и королеве. Время еще не приспело. Теперь тебе пора все узнать. Можешь торжествовать вместе со мной. Нам удалось отомстить.

Эдвард, запинаясь, сказал:

— О чем ты, мама? О, господи, о чем ты говоришь? Я не понимаю ни слова.

— Ты… отомстил за меня и за своего отца, за своего настоящего отца. Ты его не знаешь. Нет, Гордон Эллисон не отравил его, но все равно твой отец скитался по земле, как призрак… Как призрак среди живых людей. И я тоже. Ты его не видел в обличье призрака, но он подталкивал тебя, взывал к тебе, так же как и ко мне. Впрочем, быть может, он и впрямь умер, тогда его тень и впрямь понукала тебя, понуждала к действию.

— Я позову на помощь, мама, зачем ты мне лжешь?

— Тебе больно? Этого я не хотела, Эдвард, дорогой сынок. Но ведь сегодня у нас праздник. Для нас это большой день.

Эдварда трясло. Не вставая с места, он сжал кулаки.

— Что случилось с отцом, мама? Ответь. Перестань придумывать. Я жду ясного, вразумительного ответа.

— Гордон Эллисон не твой отец. Сиди. Прошу тебя, сиди. Тебе уже давно пора все узнать. Иначе почему бы он тебя ненавидел? Почему мне приходилось защищать тебя?.. Он хотел тебя задушить, он бы тебя поколотил… Почему? Да потому, что знал — я не отрицала — ты не его сын. Кэтлин его дочь, а ты не его сын. Все-таки хоть в чем-то я одержала верх в нашем браке. Тебя я получила от… Глена. Потому-то я и поехала с тобой на курорт, где встретилась с Гленом. Твой настоящий отец и я хотели порадоваться вместе.

— Он… мне… не… отец?

— Почему это тебя пугает? Ты должен ликовать, как ликую я. Это мой подарок тебе… Разве нет? Ты меня больше не любишь? Неужели ты не видел, как я страдала? Понимаешь теперь, как мудро распорядилась судьба, как благосклонна и милостива была она ко мне и к тебе — хорошо, что он тебя ненавидел и что ты, больной, приехал сюда; тень наседала на тебя, ты не находил себе покоя, хотел все разворошить, все раскрыть… Хотел освободиться сам и освободить меня.

Эдварда трясло. Он схватился за стул.

— Нет, этого я не хотел, мама. Никогда. Не дотрагивайся до меня. Не прикасайся ко мне («распутница и блудный зверь, кровосмеситель, не дай постели датских королей стать ложем блуда и кровосмешенья»).

Эдвард повернулся к матери. Она отпрянула от его искаженного злобой лица. (Неужели на него опять накатит, он так ужасен.)

— Эдвард, послушай меня, останься, не уходи.

Его лицо было страшно, на нем застыло выражение ненависти.

Он заскрежетал зубами, глядя на нее.

Элис вскрикнула. Эдвард хотел уйти, но не мог встать. В конце концов колено у него согнулось.

Он быстро заковылял, хлопнул дверью.


Элис пристально смотрела на дверь. Она прислушивалась к тому, что творилось внизу. Его шаги, стук палки замолкли. Но она не осмеливалась пойти за сыном. Села на постели и вытащила из-под подушки голубой клочок материи.

Элис дрожала всем телом. Она целовала голубой лоскуток, сжимая его ледяными пальцами. Обливала его слезами.

— Глен.

Элис уезжает

Ей так и не удалось показать Эдварду картину с изображением вакхических плясок. Когда Элис наконец-то спустилась в этот день к сыну, его дверь оказалась запертой. Услышав его жалобные стоны, она постучала, но он не отозвался.

Рано утром Элис разбудило какое-то шебуршение в доме. Но потом она опять заснула.

Уже среди бела дня она позвонила, лежа в постели; к ней пришла старая гувернантка, она сообщила с испугом: комната господина Эдварда пуста. Эдвард уехал. К старушке явился садовник и все рассказал: рано утром господин Эдвард растолкал садовника и сообщил, что срочно отбывает. Они поехали на вокзал, господин Эдвард имел при себе два чемодана. С первым же поездом он отправился в Лондон.

Маленькая женщина робко стояла перед Элис. Элис сказала:

— Ах, так. — И прибавила: — Спасибо.

Новость дошла и до Джеймса Маккензи, брата Элис, профессора. Он сразу же отправился на поиски Элис. Однако посередине лестницы остановился, а потом и вовсе повернул обратно. Что он ей скажет? Он ведь предупреждал. Теперь все сбылось. Джеймс был потрясен, с каждой минутой это чувство усиливалось. Он сел, но никак не мог успокоиться. Взял свои выписки. И прочел:

«Когда после долгих странствий по чужеземным странам человек благополучно возвращается домой, его встречает толпа друзей и родственников. Точно то же происходит и с тем, кто правильно прожил свою жизнь: при переходе из этого мира в потусторонний — к себе домой — его встречают, подобно добрым друзьям, собственные благие поступки».

Стало быть, они — Элис и Эдвард — своего добились. Но и по Эдварду это рикошетом ударило. Теперь очередь за Элис. Мир медленно перемалывает людей железными челюстями. Джеймс стал читать дальше.

«Благословенна отъединенность благоразумного, того, кто познал учение и стал зрячим. Благословен отказ от всяких вожделений. Благословенно состояние отрешенности от мира и бесстрастие. Благословенно преодоление чувственных радостей и власть над темными желаниями».

Они хотели все знать. Знают ли они все сейчас? И что они знают? Они бегали по лесу в поисках целебных трав, искали, искали, без конца искали, рвали травы, поедали их и отравились.

Джеймс читал дальше:

«Но существуют еще те, кто не родился, никем не стал и никем не был создан. Если бы их не существовало, то не существовало бы выхода для рожденных, кем-то ставших, созданных. Есть царствие, где нет ни земли, ни воды, ни огня, ни света, ни этого мира, ни потустороннего, ни солнца, ни луны. Тех, кто его узнал, я не называю ни непришедшими, ни оставшимися, ни погибшими, ни готовящимися родиться. В самом царстве нет ни опор, ни движения, ни предметов. Это есть освобождение от страданий».

Как мог я не заметить его ухода! Наверное, я крепко спал. Мальчику помог садовник, а он как раз и должен был задержать Эдварда. Должен был догадаться, в каком состоянии сейчас Эдвард. Да нет же, как он мог знать. Где теперь скитается Эдвард?

Джеймс стал читать дальше:

«Состояние просветления. Сумеречное состояние.

Каждый человек составляет одно целое с жизнью универсума. Каждый живет лицом к лицу со святостью. Каждый пользуется переливающейся через край благодатью святости. Жизнь вовсе не есть безбрежное море болезней, рождений, старения, смертей. Жизнь вовсе не юдоль слез, а обитель блаженства. В ней мой дух совершенно преображается и меняется; отныне он непроницаем для зависти и ненависти, гнева и честолюбия; его не охватывает больше печаль и отчаяние».

А сам я между тем охвачен печалью и отчаянием.

Да, я не сумел это предотвратить. Я ничего не сумел предотвратить. А как это вообще возможно? С чем бы я к нему пришел? Даже себя я не в силах успокоить.

В конце концов Джеймс все же отправился к Элис. Он казался себе торговцем, который предлагает негодный товар.


Когда Маккензи вошел к сестре, она стояла напротив двери перед зеркалом. Элис отложила пуховку и, чуть заметно улыбаясь, кивнула брату в зеркале. Потом взяла тюбик помады. Элис была тщательно одета и причесана. Ее густые волосы с легкой проседью ложились крупными волнами, они закрывали пол-уха. Тонкое лицо было гладким, без морщинок. Приоткрыв рот, Элис провела помадой по нижней губе. Накрасив уголки губ, она обратилась к Маккензи:

— Садись, Джеймс. Как мило, что ты зашел! У тебя все в порядке?

Глядя в зеркало и орудуя помадой, Элис поворачивала голову то вправо, то влево, поднимала ее, опускала; время от времени она бросала взгляд на брата. Он старался ловить ее взгляды.

Элис надела то самое платье, в котором поехала с Кэтлин в клинику; Эдварда привезли тогда из-за океана, это был ее первый визит к сыну; у нее не отобрали мальчика, он остался в живых, она его ждала, время приспело, он был жив, ее спаситель явился. Широкополая плоская соломенная шляпа лежала на банкетке рядом с Элис.

Пораженный Джеймс нерешительно присел. Элис была сама любезность, она повторила:

— Прекрасная идея навестить меня, Джеймс. Ты, конечно, уже с раннего утра за работой. Принесли ли тебе твой стакан чаю?

Джеймс теперь и не думал предлагать свой негодный товар. Он спросил, не нуждается ли она в его помощи.

— Ах, так, — сказала она, — совсем не плохая мысль. Я только не знаю, можно ли на тебя рассчитывать и в каких пределах.

Не вставая со стула, Джеймс поклонился.

— В неограниченных, Элис.

Она ответила на это коротким смешком.

— Не хочу тебя обременять. Мне нужен сущий пустяк. В последние дни садовник что-то не показывается, а я совсем забыла справиться о нем. Может быть, он болен.

— С удовольствием пойду к нему, Элис.

— Если он не болен, попроси подать мне машину. И пусть его жена придет и поможет уложить чемоданы.

Элис взяла со стола белые длинные, до локтя, перчатки и натянула одну из них на руку.

Эти перчатки были на ней тогда, когда она взглянула через глазок в его палату; сиделка стояла рядом с ней. Эдвард был ужасен. Повернулся к двери; на лице был страх, неописуемый страх. Какая ярость, какое отчаяние, он заскрежетал зубами. Поднял руки, закрыл лицо, оскалился.

Элис опустилась на банкетку перед зеркалом. Я его защищала, а он меня покинул. Я его спасла, а он меня проклял.

На глаза у нее навернулись слезы. Она закинула голову, ведь она только что напудрилась.

Джеймс:

— Ты отправляешься на поиски Эдварда?

— Странное предположение. Удивительно, какой у людей ход мыслей. Мне бы никогда не пришло это в голову.

— Что ты замышляешь, Элис?

Она все еще не может успокоиться. Как она себя мучает! Хочет убежать бог знает куда — накликать на себя новую беду.

— Мой милый мудрый братец заботится обо мне. Я очень ему благодарна. Ты будешь укорять меня: дескать, из своих поступков надо делать выводы. Их-то я как раз и делаю. Не спустишься ли ты к садовнику и не передашь ли ему мою просьбу насчет машины и просьбу к его жене прийти сюда и помочь мне уложиться?

Джеймс встал. Это невыносимо. Предвидеть ее судьбу и не иметь возможности вмешаться. Разум бессилен. Каким неслыханным красноречием надо обладать, чтобы убедить ее? Нет.

— Никак не можешь решиться, Джеймс? Я пойду сама.

— Перестань, Элис, я уже иду.

Я помогаю в этой безумной затее. Ее ждет то же, что и всех нас: неустанно бушующее море болезней, старости и смерти будет качать ее утлую лодчонку до тех пор, пока та не перевернется.

Они пообедали вместе. Садовник уже отвез багаж Элис на вокзал.

Элис в пальто и шляпе ходила по комнате и стряхивала с себя пыль. Она еще раз побывала на чердаке, перебрала кое-какие вещи и присела на кушетку, на которой Эдвард спал во время ее последней ссоры с Гордоном. Эдварду эта ссора должна была пойти на пользу: она все объясняла. Потом Элис хотела довести дело до конца, но оказалось, что Эдвард ничего не понял; да, она была его матерью, но он не был ее сыном, не был ей другом и помощником. Он ничегошеньки не понял. И она для него ничего не значила. Он ее проклинал.

Не плачь, Элис. Этого мгновения ты ждала всю жизнь. Этого мгновения, да, этого мгновения. Неужели я заслужила ненависть? Почему меня проклинают? Почему судьба так поступила со мной?

Садовник возвратился со станции. Госпожа Эллисон правильно сделает, если отложит свою поездку. Сегодня, уж во всяком случае, поездка в Лондон невозможна: на каком-то перегоне путь поврежден.

Стало быть, завтра. Еще один день она пробудет здесь. Меня хотят задержать, чтобы я как следует осознала, чего я жду от будущего.

Она пошла обратно к себе в комнату.


Ты одна, глупая, маленькая, бедная Элис. Тебе все пригрезилось. У тебя ложные представления о людях. Никто не помнит, что ты для него сделала, все считают это естественным, не стоящим гроша ломаного. Никто не старается тебя понять, не жалеет и не заступается за тебя. От тебя бегут, как от чумы.

Конечно, для Джеймса я сейчас чудовище, вепрь из легенды о короле Лире. Но какое я, в сущности, жалкое чудовище, мышка, которая ищет лазейку, мышь в мышеловке.

За этот день Элис раз десять открывала дверь, выходила в коридор и прислушивалась к тому, что происходит в опустевшем доме. Кого она ждала? Кого? Она слышала шаги Джеймса, слышала шорохи на кухне. Собственно, прислугу следовало отпустить, тогда бы я заперла дом.

Под вечер она притащила стул на лестничную площадку и сняла со стены две старых картины: копию «Похищения Прозерпины» Рембрандта и «Вакхические пляски».

Потом по одной снесла картины наверх в свою комнату, прислонила каждую из них к стулу так, чтобы на картины падал свет, и стала разглядывать их, сидя на диване, — она смотрела на картины вблизи и издали.

После этого она обошла их несколько раз кругом. Теперь это были ее пленницы, наконец-то она заполучила их. За десятки лет они принесли много вреда. Она вынула из шкафа большие ножницы, со злобой воткнула их в одну картину, потом в другую.

Раз за разом протыкала она ножницами картины, а под конец отодрала клочья холста и стала комкать их. Сбегала на чердак и засунула лоскутья в ящик с соломой и картонками. После этого она принесла на чердак рамы и разломала их. Деревянные обломки она тоже спрятала в ящик и закрыла его крышкой. Пусть валяются там до Судного дня.

Элис так и не смогла успокоиться. Всю ночь напролет она плакала и бродила по дому. Обвиняла себя и других, впадала в отчаянье. Ее тошнило.

Утром, разбитая, она села за письменный стол. Положила перед собой изображение святой Феодоры. «Ты меня не покинешь. Ты вывела меня на этот путь. Когда сюда привезли Эдварда, я воззвала к тебе… Ты меня не предостерегла. Ах, теперь уже все равно».

А потом она так ослабела, так ослабела, что легла грудью на стол и на час крепко заснула. После этого ее опять стало тошнить. Тошнота подступала к самому горлу; Элис подумала: наверное, это из-за того, что она не выходит к столу, не ест. Она решила спуститься на кухню. Подавая ей какую-то еду, прислуга спросила — не вызвать ли врача, Элис была бледна как полотно, к тому же ее пошатывало. Проглотив кусочек, Элис посидела немного за кухонным столом. Потом встала, чтобы пойти к себе наверх, но она была очень слаба, ноги подкашивались, пришлось опереться на руку горничной.

Вытянувшись на диване, Элис вдруг почувствовала себя спокойнее, все печали куда-то отлетели. (Перемена декораций?) Теперь все уже позади. У Элис, у малышки Элис, нет никаких забот, малышка Элис пошла погулять. И куда она только забрела. Она катает обруч, она отправилась на урок, пора ей немножко поучиться, пусть побегает на солнышке, ничего страшного.

Тошнота не проходила, и когда Элис подумала об этом, у нее мелькнуло воспоминание; она выбежала из комнаты, ее вырвало. В мозгу Элис всплыла давно забытая история.

Это произошло еще тогда, когда Элис жила в семье, и было связано с учителем греческого, у которого она брала частные уроки. Они часто болтали, Элис нравилась учителю, но не понимала этого; они целовались, он овладел ею. Никто об этом так и не узнал, только мисс Вирджиния что-то заподозрила, и учителю пришлось отказаться от места. Потом Элис увезли на свежий воздух из-за малокровия и частых приступов дурноты.

Если бы молодой учитель пробыл у нас дольше, я наложила бы на себя руки — теперь я это хорошо понимаю. Я не могла с ним порвать, но мне было противно.

Почему я это вспомнила? Со мной творится то же, что и с Эдвардом, во мне что-то засело.

Это чувство появилось намного раньше, чем история с Гленом и то курортное приключение.

О чем ты думаешь? Элис?

Этого мгновения ты ждала всю жизнь. Ты свободна.

Волна боли прокатилась по ее телу. Какая невыносимая мука!

Чтобы заглушить боль, Элис стала двигаться, нагнулась над комодом, и неожиданно боль раскололась, как туча; и еще: к боли прибавилось нечто кошмарное, чего она уже давно ждала; Элис как бы распалась на две половинки снизу доверху, — какой ужас! — от макушки до пят; трещина прошла через кончик языка, через внутренности. Это кошмарное нечто было вожделением, неистовым вожделением. Удар молнии! Казалось, в нее вошла какая-то посторонняя сила — приказ свыше? И, повинуясь ему, она мгновенно превратилась в рабыню, бросающуюся навстречу повелителю, молящую о милости.

Когда, сломленная физически, она согнула колени и опустилась на ковер перед комодом (драконы изгибали свои длинные чешуйчатые туловища, святой Георгий на взмыленном коне бросал копье, а вокруг порхали яркие невиданные птицы), ее белые губы раскрылись и издали стон; и тут ее жаждущий полуоткрытый рот, ее горло, ее распахнутую грудь заполнил торжествующий образ Саломеи!

Саломея подмяла ее под себя. Ах, оставь! Меня сгубил Гордон, он меня совершенно опустошил, варвар… Саломея овладела всем ее существом. Саломея выпотрошила ее, превратила в тень, подняла с руками и ногами, перекрутила, как игрушку на шарнирах.

Будто подхваченную в танце, Элис понесло куда-то, и она дала себя унести, похитить. Сладость опоясала, обернула, обняла ее грудь и затылок, спину, руки и ноги, подобно большой мягкой кошке.

Когда мягкая горячая кошка соскочила с нее, Элис села и потянулась. Потом сделала несколько шагов по комнате и наконец, поджав колени, свернулась на диване.

Час спустя к ней вернулось хладнокровие и уверенность в себе. Она решила, что все ясно.


Время отъезда. В последний раз она обошла комнату. Здесь долго, долго жила Элис Эллисон. Здесь лежала и мечтала Элис Эллисон. Здесь много лет ждала чего-то Элис Эллисон.

Ее больше нет. Она упорхнула, не сказав до свидания.

Элис смотрела на шкатулку, где лежало изображение святой. Устремила неподвижный взгляд на святую. Издали. В ее душе ничто не шевельнулось. «Феодора меня покинула. Покинула и предала. Силы небесные от меня отвернулись.

Я вас всех ненавижу. Всех».

Она взяла свой короткий зонтик от солнца и сумочку.

Уже стоя в дверях, она повернулась и оглядела комнату — чудовище раскрыло пасть и показало свои клыки убийцы. Только после того, как все прояснилось и прошла потребность жаловаться, Элис открыла дверь.

Невольно посмотрела на свои ноги в коричневых полуботинках. Перешагивая через порог, она замешкалась и вдруг пошатнулась. Нет, чувства здесь ни при чем.

Элис упала, зацепившись за складку ковра. Полминуты она пролежала неподвижно. Потом поднялась, отряхнулась, подобрала зонтик и сумочку. «Мне дали подножку. Но пусть не пытаются догнать меня».

Джеймс поджидал Элис внизу у лестницы.

— Пошли, — сказала она, беря его под руку.

Он взглянул на нее.

— Ты упала? Я слышал шум.

— Споткнулась. Ковер был плохо натянут.

— В ваше отсутствие дом придет в еще большее запустение.

— Да ну? — сказала она и посмотрела на него невидящими глазами. Очевидно, она не поняла его слов.

Они ждали на перроне поезда. Черты ее лица застыли, она произносила какие-то ничего не значащие фразы. Джеймс стоял рядом, он был подавлен. Она попрощалась с ним спокойно, дружелюбно. Вошла в вагон.

Поезд вышел из-под крытого перрона. Рельсы блестели, черный громыхающий состав побежал по ним. А позади него две светлые металлические линии сблизились и слились в одну точку.


Джеймс остался в пустом доме, он бродил по коридорам, поднимался по лестницам.

Пошел на чердак. Здесь обитала «истина». Она основательно опустошила этот дом. Они хотели что-то установить.

И вот установили. Истина найдена.

В полном одиночестве Джеймс сидел в саду под деревом.

«Надо созерцать дерево, отвлечься от собственного „я“… Но они этого не умеют.

И я тоже.

Да, и я тоже не умею.

Мне это разонравилось».

Он поднял взгляд на безмолвный дом, на закрытые ставни. Сердце у него сжалось.

Откуда ждать помощи?

Исповедь Гордона

Гордон Эллисон грузно опустился в широкое кресло в доме старого Кена Фарли, своего первого издателя и друга; голову он склонил налево, насколько это позволяла ему жировая складка, свисавшая с короткой шеи. Широко расставив ноги, он разговаривал с маленьким юрким желтолицым и морщинистым Кеном, который, засунув руки в карманы брюк, бегал по комнате и время от времени смеялся, как будто каркал.

Гордон угощал издателя эпизодами из своего прошлого и прошлого Элис. Теперь он на это решился. Но предварительно Кену Фарли и его умной симпатичной жене пришлось проделать нелегкую работу. В первые страшные недели после своего появления Гордон вообще не хотел разговаривать. Он казался невменяемым, часами просиживал неподвижно, вперив взгляд в пустоту, часто стонал, потом начинал торопиться куда-то, от всего отказывался, называл себя зачумленным. К нему приставили больничную сиделку, боялись, как бы он не покончил с собой.

Однажды вечером Эллисон прибыл в дом Кена Фарли в неописуемом виде — ни дать ни взять бродяга, без вещей; слуга не хотел его впускать. В довершение всего бродяга оказался пьян. Фарли был частым свидетелем безумных выходок Гордона, но это происходило уже давно, много лет назад.

На следующий день после приезда Гордон попросил хозяев держать в тайне его пребывание у них, в строжайшей тайне. И после этого пришел в то печальное состояние, о котором говорилось выше.

По наведенным справкам, на вилле Гордона, кроме садовника, остался один лишь профессор Джеймс Маккензи, брат госпожи Элис. Вся семья разлетелась в разные стороны; по слухам, это произошло из-за тех ссор, которые возникли в связи с приездом сына Эллисонов Эдварда.

И вот теперь Гордон нарушил молчание. У жирной тяжелой туши настроение переменилось к лучшему. Умный, живо интересующийся всем Кен выудил у Гордона некоторую информацию. Гордон начал говорить, угрожать и жаловаться, а кончилось дело хвастовством. Словом, кризис миновал. Гордон вошел в свою привычную роль рассказчика — он повествовал на сей раз о самом себе. Как жаль, что под рукой у издателя не оказалось стенографистки; история Гордона была увлекательна, хотя и не вполне правдоподобна. Гордон явно сочинял в своей обычной манере.

Сперва он описал Элис Маккензи:

Она была (в прошедшие годы, согласно его версии) совершенно фантастическим существом, полной противоположностью всем нормальным людям, живущим естественной жизнью. Ее поведение в различные периоды никак нельзя было привести к общему знаменателю. Элис представляла собой нечто вроде освещенного облака, которое то парило, то рассеивалось, то принимало какую-то новую форму. Человек, который гнался за неожиданностями, пришел бы от нее в восторг.

— Меня она поражала, а ведь я хорошо изучил человеческую природу, но здесь и я пасовал. Ты ведь помнишь: в Библии упоминаются сыны Божьи, сошедшие на землю (извини, если я неточно цитирую), сыны Божьи, взявшие себе в жены дочерей человеческих — от них произошли исполины. Из той породы была и Элис. Вот именно. Эту породу я узнаю с первого взгляда. Уже в юности я встречал странных людей, чудаков, монстров, с которыми общество не могло справиться. Ты знаешь, в начале своей карьеры я был студентом, занимался криминалистикой, писал судебные очерки… даже для газет; ты уже не помнишь, конечно, судебные казусы, описанные мною в прошлом. Но то, что мне довелось повидать тогда, было сущим пустяком по сравнению с тем, что я обнаружил в Элис Маккензи, в этой дочери солидных буржуа. И при всем том Элис казалась на редкость добропорядочной, строгой, изысканной, изящной, скромной. Я скоро заметил, что она боялась самое себя. Она стеснялась собственного характера, своего происхождения, своей принадлежности к роду сверхлюдей, поэтому с преувеличенным рвением открещивалась от всего ненормального. Элис пугало, что окружающие раскроют ее тайну. Но мне она себя выдала. — Гордон рассмеялся. — Ах, какой ужас я в нее вселял… но и порвать она со мной не могла… Какое прекрасное увлекательное время! Как я благодарен ей и тем исполинам, тем высшим существам, которые видят в своих мечтах людей. Ибо и я был, в сущности, создан из того же самого материала. Но мне не хватало законченности Элис. Можешь себе представить, что такое создание заставляли иногда декламировать стихи Мильтона. Она умела и это, Элис была феноменально одаренной девушкой. Но что за чепуха! Зачем ей было читать чужие стихи, при ее-то талантах. Стоило ей открыть рот, спросить, сколько времени, предложить сигарету — и она могла заткнуть за пояс самого Мильтона. — Гордон с удовольствием зачмокал губами. — Встретиться с таким существом — удача. Как я дрожал перед ней в начале знакомства! Этого я никогда не забуду. А здорово я придумал, взять ее себе в жены! Ни одна моя смелая поэтическая выдумка — ни раньше, ни позже — не могла сравниться с этой. Это был…

Он не находил слов. Кен попытался ободрить его:

— Что это было?

Гордон продолжал (по его лицу пробежала тень):

— Это был вызов. Неслыханный вызов. Особенно учитывая то, что я был совсем молод. По-видимому, я рано раскусил себя.

Издатель не отходил от погруженного в воспоминания гостя, он подлил ему в рюмку ликера. Его обрадовало, что Гордон увлечен своими воспоминаниями; все устроилось как нельзя лучше.

— Элис была небесным созданием, но очень трудным. — Гордон захохотал. — Она ни с кем не могла поладить надолго. При ее куртуазном дворе все шло по особым законам. И эти законы диктовала она сама. Ха-ха! И что она только ни делала со своими поклонниками! По крайней мере для десятка мужчин, которые и сейчас занимают высокое положение, воспоминание о ней является самым значительным в жизни, единственным в своем роде. Но я не стал трубадуром, наподобие всех остальных. Стоило мне появиться, как игра прекратилась. Конец маскараду, сближениям и отталкиваниям, обожанию, фантазиям. Когда я появился, началась новая глава, и Элис это сразу почуяла. Ее это устраивало и одновременно не устраивало. В ней происходила борьба, борьба шла постоянно. Тут нет ничего удивительного. Почему ты качаешь головой?

— Дорогой мой, тогда тебе надо радоваться, что всему пришел конец, хотя для тебя это, конечно, болезненно, и ведь ваш брак тянулся долго. Ты пока еще молод, у тебя есть имя, тебе еще многое предстоит, и ты обязан подумать о себе. Эдакий брак в духе Стриндберга.

Гордон далеко отвел правую руку.

— Ничего похожего. Пока ты меня еще не понял. Я недостаточно ясно выразился! — Он уронил руку на стол с такой силой, что зазвенели стаканы. — В историю с борьбой надо вдуматься. Не забывай, кем она была, кто она такая… Она не людской породы.

— Прошу тебя, Гордон.

— Да, она другой породы. Придется тебе в это поверить. Я сразу понял, в чем дело. Без меня она зачахла бы, ее настоящее место рядом со мной. И потом, я ее охранял, вывел из безвоздушного пространства. Никто, кроме меня, этого не смог бы. Таких, как она, не всякий раскусит; кроме того, надо иметь сходную кровь. Она бунтовала. Как я уже говорил, Элис боялась себя. Знала, что поставлено на карту. Ну конечно, в ней было нечто солнечное, веселое, детское — она входила в те роли, которые играла, уговаривала себя, что она и есть прелестная Прозерпина, дочь Деметры, а я — злодей Плутон. Поэтому я как-то купил копию картины Рембрандта. Помнишь это великолепное полотно, где изображено, как Плутон похищает крошку Прозерпину, малышку Прозерпину? Он везет ее на адской колеснице, а она вскочила ему на грудь, расцарапала лицо. Чудо, какие гримасы строит Плутон… Но что может сделать Прозерпина? Однако у нас все было по-другому. Элис сама пришла, бросилась ко мне. Я завлек Элис, но еще и освободил от себя. Выкурил лисицу из норы. Разумеется, она кусалась. Мне много пришлось повозиться с ней, Кен. Если бы ты только знал, как эта женщина — всем женщинам женщина — занимала меня всю жизнь! Ты этого не замечал. Ясно, это было наше с ней дело, очень личное… Никого мы не могли в него посвятить. И она и я обходились без третьих лиц. Ибо для нас не существовало возможности бежать или прекратить борьбу. И при этом мы оба ничего бы не выиграли. Из всего этого ты, Кен, заметил только одно, — вспомни-ка, — заметил, что я перестал скакать с места на место и в некотором роде поменял профессию: из разъездного корреспондента превратился в писателя — начал сочинять романы и рассказы.

— Это и сделало тебя тем, кем ты стал.

— Стало быть, ты знаешь, кому я всем обязан и как зовут мою музу. После женитьбы я больше не мог путешествовать, я был незаменим. В ту пору мои знакомые насмехались надо мной — я стал надомником. О, боже, это оказалось куда опаснее, чем заморские путешествия. С того времени я так много занимался ею и собой, что прекратил дальние странствия. Однако в действительности я совершал куда более отчаянно-смелые вояжи, нежели раньше. Я беспрестанно крутился вокруг нее и притом сам прокладывал себе пути — конечно, в воображении, в так называемом воображении, которое куда более реально, чем так называемая наиреальнейшая реальность, доступная нашим органам чувств. (Это я не устаю повторять и проповедовать.)

Кен подтвердил:

— Знаю. К счастью, сам ты не оторвался от реальности, не ушел в фантастику.

— Но, мой милый друг, дражайший Кен, люди, ушедшие в фантастику, не обладают фантазией. Обладать фантазией — значит уметь до предела ощутить действительность. Элис могла сидеть перед тобой, идти рядом, повернуть к тебе лицо, обхватить руками колени или откинуть назад свои каштановые волосы — копну своих волос — и сцепить на затылке пальцы. И вот, чтобы унять волнение, перевести ее жесты в слова, я должен был с утра до вечера, с утра до вечера писать; моих наблюдений хватало для целых романных глав. Всего я так и не смог изобразить на бумаге.

Кен знал свое дело. Он не прерывал Гордона. Гордон явно старался ободрить и защитить себя, он хотел оправдаться. Придумывая и нагромождая все новые и новые аргументы. Гордон пытался спрятаться за ними — ему следовало во что бы то ни стало осмыслить то, что с ним случилось.

Однажды он произнес такую фразу:

— Элис была солнцем, а я — планетой.

Его слова прозвучали жалобно, умоляюще; Гордону очень хотелось, чтобы ему поверили.

— Ах, — сказал он как-то и замурлыкал романс (это был романс Шумана: «Мне горечь этих женских слез // Навек все отравила…»). Да, я отравлен. Кто меня исцелит, где я найду противоядие?

И опять он впал в беспокойство; его начало трясти, он стал клясть Элис и придумал новый тезис (но ни одним словом не обмолвился об ужасной сцене на чердаке и об Эдварде, не сказал даже, что сам убежал из дому). Новый тезис был о человеческом одиночестве; дескать, индивидуализм, собственное «я» люди просто придумали себе в утешение. Он восхвалял Элис.

— Я часто сидел возле нее, не сводил с нее глаз и с трудом удерживался от того, чтобы не упасть перед ней на колени. В голове у меня не умещалось, что мне посчастливилось встретить такое… как ты говоришь… такое «небесное» создание.

— Да, Гордон, тогда считали, что ты без памяти влюблен в жену.

Гордон поднял руку и с таинственным видом помахал ею.

— Для меня она была неким знамением. Довелось ли тебе когда-нибудь увидеть знамение? С иными это случается всего один-единственный раз в жизни, с другими — часто. Знамение может быть разной силы и убедительности. Среди нас водятся философы и пессимисты, которые вывели целую теорию из якобы свойственной человеку обособленности. Но, стало быть, и солнечный луч должен чувствовать себя обособленным? Не хочу притворяться: до сих пор я еще не нашел того, что мог бы назвать собственной индивидуальностью. Мне дали прозвище «лорд Креншоу». Таковы все мы. В человеке многое скрыто, целый зверинец; время от времени ты отождествляешь себя с каким-нибудь зверем, потом с другим, а иногда с символом под названием «я». Символу этому ты отдаешь явное предпочтение, поручаешь представлять тебя всего целиком. На самом деле человек включает в себя… нет, скорее так: на самом деле каждый из нас — это целый народ со своими буржуа, пролетариями и знатью, с разными палатами, с палатой представителей и с королем. А также с революцией, со многими революциями, в соответствии с нашим возрастом.

А теперь займемся главой «Эротика». Здесь я всегда, с тех самых пор, как со мной живет Элис, прихожу к одной-единственной мысли: все мы так устроены, что к нам применимы библейские слова: «И сказал Господь Бог: не хорошо быть человеку одному; сотворим ему помощника, соответственного ему». Вот как это было: «Господь Бог образовал из земли всех животных полевых и всех птиц небесных и привел к человеку, чтобы видеть, как он назовет их, и чтобы как наречет человек всякую душу живую, так и было имя ей. И нарек человек имена всем скотам и птицам небесным и всем зверям полевым; но для человека не нашлось помощника, подобного ему». А потом в Библии идет то место, где рассказывается, что бог «навел» на Адама крепкий сон и, когда тот уснул, взял одно из ребер его. И создал бог из ребра, взятого у человека, жену, и привел ее к человеку. И сказал Адам: «…вот, это кость от костей моих и плоть от плоти моей; она будет называться женою: ибо взята от мужа». Дальнейшие слова этой главы гласят: «Потому оставит человек отца своего и мать свою, и прилепится к жене своей; и будут одна плоть».

Мой старый друг Кен, слова эти воистину необычайной глубины. Ты должен со мной согласиться. В животных, в природе человек не узнает себя. Природа получает от нас свои имена, она предстает перед нами, как предписал создатель. Но только в женщине человек видит самого себя, она его подобие, он берет ее себе и дает ей собственное имя.

А эротика — это вот что: мужчина и женщина, с самого начала предназначенные друг для друга, созданные из одной плоти, воссоединяются. Здесь залог счастья, блаженства; каждое поколение людей открывает и воспевает это заново. Однако, разумеется, нас, людей, великое множество: и мужчин и женщин. Выходит, человеку трудно найти свою плоть и кровь. К этому надо относиться иначе. Нельзя понимать это буквально. Каждое человеческое существо стремится к тому, чтобы стать самому себе Адамом. Вот почему я восхвалял мою жену, стал ее трубадуром и считаю ее единственной и неповторимой.

— Как тебе известно, я всегда очень высоко ценил госпожу Элис. А о том, как я отношусь к тебе, и говорить не стоит. Оба вы могли бы подойти многим людям. Я хочу сказать, вы можете без труда дать счастье разным людям. Вас свел вместе случай. Погляди на природу…

Гордон прервал его:

— Но я как раз не смотрю на природу. Когда я обозреваю природу, то не нахожу ничего похожего на меня. — Он хлопнул себя по бедрам и сердито закричал: — Оставь меня в покое с твоей природой. Я не имею с ней ничего общего, связан с ней не теснее, чем любой другой человек. Я доказал, что не имею с природой никаких дел. Я не животное, не король Лир, я не дикий вепрь, которого надо загнать. Я именно не таков. Обо мне не сочинишь сказку.

Гордон поднялся, но только для того, чтобы помахать в воздухе кулаками. (Кен ничего не понял!) Потом Эллисон пробормотал сквозь зубы:

— Прошу прощения.

Кен испугался, как бы его гость опять не впал в прострацию. Но Гордон сел (видимо, после страстной, но так и не произнесенной обвинительной речи по адресу незримого противника) и снова с надменным выражением лица склонил голову набок: атака была отбита. За сим последовало несколько патетических проклятий.

В другой раз он разразился следующим монологом:

— Я превозношу эту женщину. Она сделала меня тем, кем я стал… словом, если хочешь употребить выражение, которое я сам не выношу, то она сделала меня «художником» (это, впрочем, не имеет ничего общего с длинноволосым пиитом у утиного пруда в ольшаннике, голодным, глупым и лживым), — итак, она сделала меня художником. Она заняла мои мысли, поглотила до отказа. С того времени, как я ее знаю, ни одна другая женщина всерьез не могла меня занять. Благодаря Элис я пришел к моногамии. Хотя некоторое время противился этому. Тщетно. Я хотел низвергнуть мой кумир, мне это не удавалось. Но и я помог ей обрести себя. Она была из моего ребра. С ней я понял, кто я есть и чего хочу. Элис была и моей мечтой, и частью меня самого.

Сперва она хотела улизнуть от меня, но я держался за нее зубами и когтями. Это изнуряло и меня и ее тоже. Однако моя задача была мне ясна, и я не отступал. При этом я вел себя диковинно, как утопающий. А она, чтобы подразнить меня и освободиться, часто сочиняла — и под конец явилась с тем же, — будто Эдвард не мой сын, а сын другого человека, морского офицера, с которым я был знаком и с которым она нередко встречалась и после нашей женитьбы на курортах и в других местах. С образом этого веселого, легкого и полного сил человека — чрезвычайно немужественного мужчины — она не расставалась. Элис хотела улизнуть, но я крепко держал ее. (Чудеса, что после стольких лет человек еще способен пережевывать то, что поистине стало достоянием истории. Но для меня эти побасенки до сих пор вполне реальные и живые.)

Даже сейчас, во время нашего последнего спора, она решилась бросить мне в лицо свою старую выдумку: «Эдвард не твой сын!» И тут, как на грех, рядом с нами оказался мальчик (какое роковое стечение обстоятельств), он это часто делал, но в тот день я его чуть не убил. Напоследок Элис решила все-таки избавиться от меня, отправить меня на покой, то есть целиком занять писаньем, и пойти своей дорогой.

Покусывая губы, Гордон замолчал; ему было трудно продолжать.

— Гордон, тебе давно следовало поговорить со мной. Я дал бы тебе совет. Все это сплошные выкрутасы.

— Кен, в некоторых случаях не следует никого спрашивать. Судьба запечатала нам уста. Судьба повелела нам проиграть.

— Гордон Эллисон!

— Да, проиграть. И мне, и ей. Мы стоим на краю пропасти. И боремся друг с другом. Ясно, что мы сорвемся, этого нам не миновать, мы должны сорваться. И мы сорвемся.

— Чистое самоубийство!

— Пустые слова, Кен. Что мы знаем, дорогой мой, о жизни и смерти! Смерть — неотъемлемая принадлежность жизни, но сознаем мы это только в редких случаях… Когда это касается чего-то подлинно важного. Свои отношения с Элис я всегда рассматриваю с этой точки зрения.

— Не понимаю тебя. Это был злой рок, который ты сам накликал. Повторяю, тебе бы давно следовало выложить все кому-нибудь.

Гордон покорно поднял руку.

— Теперь я излил душу. Это произошло. Пусть произойдет и все остальное. — Он встал и взглянул на кресло, в котором только что сидел. — Удивительное дело: я заговорил. Я все еще говорю. Плохой признак.

Кен взял его за руки.

— Отличный. Поверь мне.

— Ты мой друг, знаю… Но то, что я заговорил, такая же скверная история, как и то, что я отпустил Элис. Проявление слабости. Я сломлен.

— Да нет же, это было правильно, замечательно. С твоей стороны это смелый поступок.

Гордон положил на плечи издателю свои тяжелые руки.

— Впрочем, заверяю тебя, Кен, она позовет меня назад.


Она не позвала его назад. Он прождал две недели. Нарочный от Гордона поехал на виллу и отвез Джеймсу Маккензи письмо, адресованное Элис. Она не приехала. Тогда Гордон испугался. Он сам собрался уезжать.

— Возьми меня с собой, — попросил Кен. — В эти дни мне не хотелось бы оставлять тебя одного. Правда, я уже старик, но не могу отпустить тебя в таком виде. Прошу тебя.

— Но почему? Элис сидит дома. Она не может ничего объяснить Эдварду и Кэтлин. Я чувствую, какая гнетущая атмосфера создалась в нашей семье; и все это я натворил собственными руками. Кто знает, каково состояние Эдварда. И зачем только я накинулся на него, когда Элис опять вспомнила свою старую сказку о том, что он не мой сын. В этот последний раз мы вели себя как разъяренные звери.

— Возьми меня с собой.

— Она ждет меня. Все меня ждут. Мне уже давно пора вернуться, таков мой долг перед ними. Теперь я терзаю себя за то, что не сделал этого намного раньше.

Старику издателю не оставалось ничего иного, кроме как от всего сердца пригласить Гордона при первой же возможности приехать к нему в гости одному или с Элис, еще лучше со всей семьей; приехать, чтобы всем вместе провести несколько приятных денечков, так сказать, тряхнуть стариной.


Возвращение Гордона Эллисона.

Его встретил Джеймс Маккензи.

— Наконец-то.

— Где Элис?

— Вы… вы не встретились?

— Где? Когда?

— Просто мне это пришло в голову… Ведь она уже давно уехала. И от нее нет никаких известий.

— Где Эдвард? Где Кэтлин?

За спиной Гордона поставили его чемоданы. Он стоял на пороге.

Маккензи пожал плечами. Потянул Гордона в дом и внес чемоданы в вестибюль. Прислуга появилась в дверях кухни.

— О, господин Эллисон. — С готовностью, не дожидаясь распоряжений, она взяла чемоданы. — Есть ли у господина Эллисона ключ от библиотеки?

Гордон был подавлен.

— Нет, ключа у меня нет.

Прислуга взглянула на Маккензи.

Джеймс:

— Пойдите к садовнику. Он сумеет открыть дверь.

Некоторое время Гордон и Джеймс простояли в вестибюле. Гордон так и не снял шляпу. И они не обменялись ни словом. Садовник радостно приветствовал хозяина, все ключи оказались у него. Гордон и Джеймс поднялись по лестнице за ним. Когда библиотеку отперли, в нее вошла прислуга, раздвинула занавески и открыла окна. Потом поставила чемоданы и скрылась вместе с садовником.

— Позволь помочь тебе, Гордон. Хорошо?

— Спасибо.

Гордон по-прежнему был в пальто и в шляпе, с тростью в руке. Сперва Джеймс не решался уйти, потом все же удалился, но остался ждать Гордона в коридоре.

Гордон закрыл дверь и прошелся по огромной комнате. Письменный стол был, как и раньше, завален бумагами. Он сел. Один из ящиков оказался открытым.

Джеймс за дверью услышал стон Эллисона.

— Что я наделал? Что я наделал? Что я наделал?

Маккензи открыл дверь и увидел, что у Гордона свалилась с головы шляпа. Шляпа лежала перед ним на бумагах, а трость — на полу рядом со стулом. Джеймсу пришлось переступить через трость, так как он хотел помочь своему зятю сесть прямо. Гордон причитал:

— Где она? Что я наделал? О, боже, что я наделал?

Джеймсу удалось усадить его как следует. Он принес Гордону рюмку коньяку, который стоял в шкафу. Гордон выпил коньяк залпом. После этого он замер в кресле. Джеймс и прислуга сняли с него пальто. Он молча подчинился. Этот человек был совершенно уничтожен. Бросив взгляд через плечо зятя, Джеймс прочел записку Элис:

«Вторник, утро. А это — мое обручальное кольцо, Гордон. Они лежат теперь вместе. Благодарю тебя от всей души. Я тоже ухожу из дому».

Наконец-то Гордон встал. Он захотел прилечь. Но когда Джеймс сделал попытку последовать за ним в другую комнату, Эллисон поблагодарил его.

Час он лежал наверху у себя в кровати. Потом стал бродить по дому, повернул ручку двери в комнату Элис и остался стоять на пороге. После зашагал по чердаку. Прямо у двери валялись обломки рам. Он оглядел их, в голове у него мелькнула догадка, и он спустился снова на верхнюю площадку. На темных обоях можно было различить два светлых прямоугольника.

Она уничтожила картины. Джеймсу, который шел за ним по пятам, Гордон сказал:

— Картины были моим свадебным подарком.

Джеймс не понял, в чем дело. Гордон заплакал и без сопротивления дал увести себя в гостиную. Там сказал, всхлипывая:

— И зачем только она это сделала.

К радости Маккензи, Гордон прожил в доме еще неделю. Они спокойно беседовали. Иногда Гордон даже дурачился и вообще вел себя как раньше. Но чаще всего он был серьезен и задумчив. Время от времени произносил полувопросительно:

— Стало быть, надо как-то устраиваться?

В конце концов Гордон и Джеймс решили уехать из дому вместе: Гордон собирался опять к Кену, а Джеймс — в свой университет. За эти восемь дней они без лишних слов сблизились больше, нежели за долгие годы своего знакомства.

Однако, когда Джеймс Маккензи позвонил из университета Кену, чтобы поговорить с Гордоном Эллисоном, выяснилось, что тот не приехал к издателю. Он не приехал к нему ни на следующий день, ни неделю спустя.

Война давно кончилась

Война давно кончилась. В Западной Европе праздновали годовщины высадки и битвы в Нормандии, отмечали день, когда были сброшены атомные бомбы на Нагасаки и Хиросиму. Даты эти перешли на страницы учебников истории. Неужели люди и впрямь пережили все это?

Для того чтобы окончательно задвинуть войну в прошлое, политики сидели за столами мирных переговоров.

Но вот в обшарпанной лондонской гостинице было найдено расчлененное тело старой проститутки. Поначалу убийцу обнаружить не удалось. А через месяц в другой гостинице, неподалеку от первой, обнаружили труп девушки, также расчлененный. Сперва засадили в тюрьму какого-то негра. Потом арестовали белого, который признался, что он пошел за обеими девицами в гостиницу в нетрезвом состоянии, поспорил и с той и с другой и вытащил нож, но только чтобы попугать, позже, однако, он по непонятной причине впал в бешенство.

Очаровательной киноактрисе Лупе Велец было тридцать три года, она жила в Калифорнии, в Беверли-Хилл, в роскошном особняке. Снимаясь в фильме «Речка француза», Лупе познакомилась с французским актером. С того времени прошло уже несколько лет. Вдруг киноактриса сообщила, что ее дружба с французом кончилась, но что это был единственный человек, с которым ей было хорошо. Молодая женщина стала беспокойной и грустной и ни с кем не хотела поделиться своим горем. Что, собственно, случилось? Однажды утром актрису нашли на постели в голубой шелковой пижаме, она не подавала признаков жизни; рядом на ящике для постельного белья лежала пустая трубочка из-под сильнодействующего снотворного. Приехала полиция, приехал врач. Обворожительная богатая Лупе Велец была мертва. На туалетном столике обнаружили незапечатанное письмо, написанное ее рукой.

«Да простит бог тебя и меня, меня тоже. Я предпочитаю убить себя и нашего ребенка, не хочу произвести его на свет в позоре. Как ты мог, Гарольд, притворяться, будто испытываешь столь сильное чувство ко мне и нашему ребенку, ведь ты никогда нас не любил. Я не вижу для себя никакого другого выхода. Итак, прощай, будь счастлив».

Из Мексики приехала мать актрисы, ее сестры, ужасно милые: все плакали. Но такова была любовь, таков был мир, таковы были люди.


В городе X господин Мидоу, отец молодого Джонни, который погиб на глазах у Эдварда от бомбы, попавшей в их крейсер, подошел к машине Эдварда и помог выбраться из нее опиравшемуся на палочку гостю. Мидоу долго обнимал Эдварда на тротуаре. Потом взял его за руку, ввел в дом и проводил по лестнице на второй этаж. Там к Эдварду вышла маленькая хрупкая женщина, мать Джонни, которую он раньше не видел. Она взяла его руку и долго прижимала к своим губам. Зарыдала и, не сказав ни слова, вышла из комнаты.

Эдвард послал родителям Джонни телеграмму из Лондона, предупредив о приезде. Дома у Эдварда считали, что он сразу отправился на вокзал, но это было не так. В страхе перед самим собой, он в последнюю секунду принял решение отдать себя под покровительство доктора Кинга. И доктор спрятал его.

В клинике Эдварду предоставили возможность вопить и буйствовать. Врач не стал его успокаивать, он дал ему выкричаться.

Почему Эдвард вопил? Чтобы ничего не слышать. Чтобы оглушить себя, чтобы перекричать те слова, которые сказала ему мать дома. Он то останавливался у окна перед маленькой этажеркой с цветами и неподвижным взглядом, широко раскрыв глаза, рассматривал какой-нибудь кактус, то углублялся в иллюстрированный еженедельник, пытаясь стереть, перечеркнуть картину, стоявшую у него перед глазами: мать лежит на диване, вот она подняла руку и с пылающим лицом сказала: взгляни на мою руку. Я сняла свое обручальное кольцо, преступник обратился в бегство. Ах, как она торжествовала, как улыбалась; Гордон изгнан. Для нас это большой день. Он не твой отец.

Эдвард кричал изо всех сил, теперь он слышал только собственный рев. После он попросил прощения у доктора Кинга.

— Уезжая от вас, я был не таким сильным, как мне казалось, доктор. Я не мог вынести жизни в семье.

Врач не торопил его. Потом пригласил к себе выговориться. Но Эдвард был не способен на откровенность. Доктор Кинг не стал настаивать.

Двух недель полного покоя и изоляции, нескольких коротких и поверхностных бесед оказалось достаточно для того, чтобы обезопасить больного от призрака рецидивов.

И вот теперь Эдвард жил у родителей Джонни. Его приютили здесь, словно птицу, выброшенную из гнезда. Ведь он был другом погибшего. В этом доме никто не смотрел на Эдварда как на отпрыска проклятого рода, на ублюдка, которому следовало прятаться от всех.

Эдвард поселился в комнате Джонни. Его не трогали, радовались его присутствию. Родители Джонни были счастливы, что он у них. Иногда им чуть ли не казалось, что вернулся сам Джонни.

Светлая узкая комната, на книжных полках, кроме Библии и псалмов, стояли классики, приключенческие романы, путевые очерки, географические атласы.

Эдвард сидел и лежал в этой комнате часами, не в силах взять себя в руки, часто в тайном страхе, лежал и думал.

Они старались излечить меня от прежних комплексов. Им это удалось. А потом, выждав момент, нанесли второй удар. Теперь я буду читать, читать.

И Эдвард взял книгу Киплинга. Но его мозг работал в прежнем направлении, мысли заслоняли строчки.

Я хочу думать о матери. Она меня ждала, когда я был ранен. Звала меня, я слышал ее зов. Она буквально перетащила меня через океан. И в клинике она не захотела оставить меня. И потом, у нас дома, делала буквально все возможное. Вот какая она, вот чем я обязан ей.

И все это только потому… ну, да, потому, что я ее сын, но и потому также, что я сын какого-то неизвестного, которого она любит, которого я не знаю, которого ненавижу, который мне отвратителен. Я бы с удовольствием убил этого Глена.

Эдвард бросил на стол книгу. Встал и снял с полки томик Шекспира.

Да, я внушал себе, что я Гамлет и что мой долг раскрыть ужасное преступление и покарать преступника. Вот эти стихи:

Подгнило что-то в датском государстве

…………………………………………………

Я дух, я твой отец,

Приговоренный по ночам скитаться,

А днем томиться посреди огня,

Пока грехи моей земной природы

Не выжгутся дотла. Когда б не тайна

Моей темницы, я бы мог поведать

Такую повесть, что малейший звук

Тебе бы душу взрыл, кровь обдал стужей…

…………………………………………………

Коль ты отца когда-нибудь любил…

(О, боже!)

Отмсти за гнусное его убийство.

А где отец? Он убежал из дому. В тот день я еще многого не понимал. Они поругались. Мать ему все выложила, вполне ясно, ничуть не смущаясь. Что за женщина! Менада. После этого он уехал. Понимаю, почему он хотел меня поколотить. На самом деле он мечтал расправиться с тем, другим, и с женой. Со своими убийцами.

Как все во мне кипит! Только бы опять не сойти с ума. Буду читать, ну хоть бы Киплинга. Это поможет.

Эдвард прочел страницу Киплинга.

Я спокойно лежу, а он скитается. «Твой меч, о Эдвард, Эдвард, от крови красен был. Твой меч, о Эдвард, Эдвард, от крови красен был. Откуда кровь? Откуда кровь? Отца ведь я убил». Вот на что она меня толкала. Я был готов ему отомстить. А за что? За то, что он прогнал ее гнусного любовника.

Мать — женщина. Только для этого ей понадобился сын, она хотела превратить меня в свое орудие. Она меня использовала для своих целей, постыдно, ужасно, неслыханно: науськивала, как собаку. И только после того как я разорвал дичь, я понял, в чем дело. А она, глядя мне в глаза, торжествовала:

Убийство гнусно по себе; но это

Гнуснее всех и всех бесчеловечней.

…………………………………………

                  Но знай, мой сын достойный:

Змей, поразивший твоего отца,

Надел его венец.

О Гамлет, это ль не было паденьем!

Меня, чья благородная любовь

Шла неизменно об руку с обетом,

Мной данным при венчанье, променять

На жалкое творенье…

Но как вовек не дрогнет добродетель,

Хотя бы грех ей льстил в обличьях рая,

Так похоть, будь с ней ангел лучезарный

Пресытится и на небесном ложе,

Тоскуя по отбросам.

Я должен его разыскать, он не находит себе места. Я должен его увидеть. Должен все ему объяснить.

Не потерпи, коль есть в тебе природа:

Не дай постели датских королей

Стать ложем блуда и кровосмешенья.

Но как бы это дело ни повел ты,

Не запятнай себя, не умышляй

На мать свою; с нее довольно неба

И терний, что в груди у ней живут,

Язвя и жаля.

Страха, который Эдвард пытался преодолеть и который возвращал его к той ужасающей сцене, больше не возникало. То, о чем он вспоминал, разыгрывалось при ярком дневном свете. Он обдумал все по пунктам и был неутомим, мозг его все время работал и воспроизводил буквально каждую деталь.

Родители Джонни приходили в комнату к Эдварду, и чем дальше, тем чаще: они болтали с ним, приносили ему книги и подарки. Все вместе они совершали короткие прогулки. Совсем другой мир. Долго он не представлял себе его. Он привык к иным декорациям. (Когда-то в его жизни был лорд Креншоу — вепрь из саги о короле Лире. Креншоу окружал дух кельтского эпоса. А потом он жил во времена крестовых походов и юного трубадура Жофи, он покинул прекрасный Прованс, бросил на произвол судьбы семью и провел остаток дней своих в знойном пустынном краю среди арабов.)

Судьба поменяла декорации. И здесь я тоже жил, учился, должен был сдавать экзамены. Но тут началась война. Во мне всегда бродило беспокойство. Как старый боевой конь, я услышал в своей конюшне зов трубы. И вот уже другая декорация. Я надел военную форму. Высадка на континент. Нормандия. Бельгия. Голландия. Наступление. Мы с юным Джонни были всегда вместе. Я опять поспешил в действующую армию, мы хотели повидать Восточную Азию, Индию, Бирму.

А потом — Тихий океан и бомбежка. Для Джонни занавес опустился. Для меня — новый звонок.

Следующий акт. Я хромаю, мне отняли ногу, я вернулся домой, открыл заново свой «дом». Декорации переменились еще раз. Следующий акт. Я стремлюсь к честности, к правде. И вот я получил их. Действие окончено.

Окончено ли? Акт кончился, но пьеса продолжается. Я остался сыном лорда Креншоу. Только надел другой костюм.

Они часто беседовали о юном Джонни. Родители не могли наговориться досыта. Каждый новый рассказ о сыне был для них как подарок — они уносили его к себе в комнату, заново воссоздавали облик Джонни. Постепенно они стали меньше плакать и горевать. В их комнатах появился новый Джонни. Они его нежно растили и холили.


С газетных полос на читателя смотрели лица государственных деятелей, художников, кинозвезд и преступников.

Вот печальное потасканное лицо миссис Лилиан Смит, опустившейся уборщицы; банальное жалкое создание с глазами, полными укоризны; за несколько шиллингов она пошла в гостиницу с каким-то негодяем, который убил ее зверски, жестоко. По чьей вине она так обнищала, так низко пала? Почему оказалась совершенно беспомощной?

В Лондоне несколько сот человек, которым никто не помогал и которые не знали, как им быть, устроили форменный бунт, они и их семьи остались без крова в то время, как огромные здания по той или иной причине пустовали, и вот бездомные силой захватили эти здания и засели в них; общественность, во всяком случае большая часть общественности, радовалась этому; другая часть, опасавшаяся за свое право собственности, указывала на юридические нормы и побуждала власти действовать, советовала им принять строгие меры, ибо «до чего мы докатимся» и так далее.

Кое-какие из газетных сообщений Эдвард (вправе ли он называть себя Эдвардом Эллисоном?) принимал к сведению.

Ответственность за войну? С этого я начал. Об этом спрашивал, когда потерял ногу. Я хотел, так сказать, поймать за руку того, кто остался на родине, из-за кого у меня оттяпали ногу.

Что ни говори, а без злодеев и людей, нажившихся на чужой беде, не обошлось. Их надо наказать. Впрочем, не думаю, что таким путем можно все уладить. Мы создавали и уничтожали. Но разве это произвело впечатление на людей? А наше отчаяние? Тоже нет. Видимо, иначе они не умеют. Наоборот, наше прошлое толкает их на новые дела.

Существует ли вообще человек — думающее, свободное существо?

Я уверен, я точно знаю: в нас что-то засело, а может, засело вне нас; это что-то управляет нашими мыслями и поступками. Во мне, к примеру, засел старый страх, засел еще с тех времен, которые я давно забыл; он подгонял меня. Действовал ли я сам? Свободный, отвечающий за себя человек? Был ли я виноват? Я вел себя как актер, игравший роль в пьесе, текст которой ему неизвестен. Суфлер подсказывает актеру реплики и жесты.

Итак, целый наблюдательный совет управляет моим сознанием, моим подсознанием, моими решениями, а я, как ни странно, принимаю их за собственные.

То же происходило, наверное, и с матерью. За нее распоряжались сумеречное сознание и бессознательные импульсы. За нее и за отца. И все эти силы стали сталкивать нас друг с другом — мать с отцом, отца со мной.

Что это такое? Что значит сумеречное «сознание»? Сознание? Нет, это нечто другое. Что именно, я еще не понимаю.

Раскаяние доктора Кинга

Эдвард написал доктору Кингу. Покидая клинику, он не дал врачу своего адреса, не желал поддерживать никаких отношений с домом. Теперь он захотел увидеть врача. Как только доктор Кинг получил адрес, он появился; Эдвард был потрясен тем, с какой быстротой это произошло.

— Не верится, что вы так быстро приехали, доктор. Вас может кто-нибудь заменить в клинике? У вас сейчас мертвый сезон?

Доктор Кинг:

— Клиника битком набита, а врачебного персонала у меня, как всегда, маловато.

— Тогда я вам вдвойне благодарен за то, что вы не стали мешкать.

Высокий седой врач казался усталым и обеспокоенным. Они опять зашли в комнату к Эдварду. Только теперь бывший пациент разглядел своего врача.

— Вы измучены, доктор. Ради меня не стоило предпринимать этой поездки.

— Мой мальчик, я предпринял ее в первую очередь ради себя. Ждал вестей от вас. Вы ведь знаете: ваш отец уехал из дому — адрес неизвестен. И матушка тоже уехала. Ее проводил на вокзал Джеймс Маккензи.

— Куда она делась?

— Неизвестно. Кэтлин тоже уехала, и вы уехали. Я очень обрадовался вашей открытке. И вот я здесь.

— От всего сердца благодарю, доктор. Мне приятно думать, что вы принимаете участие в нашей судьбе.

— Я… приехал ради себя самого, Эдвард.

И врач заговорил. Прежде всего он рассказал о своем последнем посещении виллы Эллисонов. Он встретил там Джеймса Маккензи, который жил в доме совершенно один. Под конец уехал и Джеймс. Дом опустел.

— Я неправильно оценивал обстановку. Был слишком легкомысленным. Мне не следовало выписывать вас из клиники, Эдвард. Стоило это сделать, как все вышло из-под моего контроля. С любой точки зрения это оказалось неправильно. Да. И еще более того. Я думал: Эдвард хочет уйти от меня. А почему бы нет? В большинстве случаев больные знают себя лучше, чем доктора. Потому я пошел на это. И еще я думал: вы будете близко, и я смогу за всем следить, в частности, за самоанализом, которым вы займетесь и который в конечном счете вам удался. Я рассматривал и вас, и эксперимент с научных позиций, поверхностно. И не подумал о других обстоятельствах. Не предвидел, какой эффект вызовет ваше присутствие. Это не просто ошибка. Это преступление.

— Доктор, вы упрекаете во всем себя? Считаете, что повредили нам?

— Quieta non movere[24] — эта фраза пригодна для любых человеческих отношений. У каждого из нас свои слабости. И от других мы всегда чего-нибудь требуем. И еще: душа человека — вместилище всяческих тайн. Люди привыкают к собственным тайнам, но хотели бы знать, что скрывает от них другой. Впрочем, бремя секретов облегчает одно обстоятельство: ты знаешь, что и другому, в сущности, не легче, чем тебе. Словом, Эдвард, ничего сверхъестественного не было в том, что ваши родители имели тайны, разумеется, совершенно особые, тем более что с каждым годом им становилось все легче управляться с ними, — я это знаю, ведь я знаком с ними обоими уже давно, с тех самых пор, как отец купил этот дом.

— Стало быть, не кто иной, как я, разрушил нашу семью?

— Эдвард, прошу вас. О вас вообще нет речи.

— Почему, доктор? Кто же взбаламутил эту уже устоявшуюся жизнь?

— Я. Ибо я поселил вас в их доме. Я уступил вашей матери. Она на меня наседала. Подстегивала. Я дал себя использовать. Задолго до того, как вас ранило, даже до того, как вы пошли на войну, я знал, с какими мыслями носилась ваша матушка. Она хотела разрыва. Хотела уйти из дому. В отличие от меня, ее интересовал конечный результат, и она предвидела последствия.

Эдвард сжал кулаки.

— Моим доверием она злоупотребила, так же как и вашим. И меня она использовала в своих целях.

— Все равно, лавину нельзя было остановить. Разрыв был навязчивой идеей вашей матери. Отец не знал, что происходило. Иногда я думаю: как бы мы ни поступили, лавина обрушилась бы. Ваша мать стремилась довести все до логического конца. В последние годы буквально каждый раз, когда она на несколько дней ложилась в мою клинику, мне приходилось с ней бороться. Когда вы приехали, все уже было предопределено.

— Стало быть, не следовало пускать меня в этот дом. Стало быть, вы совершили преступление, доктор.

Доктор Кинг сидел тихо, сцепив руки на коленях.

— Это я сам себе говорю. Не будьте таким жестоким, Эдвард. Я обвиняю себя. Но я думал о вас, только о вас, о том, чтобы поставить вас на ноги. Путь, предложенный вашей матушкой, показался мне приемлемым. Дело вашего исцеления передавалось в ваши руки. Я не ожидал, что это приведет к таким последствиям. — Доктор Кинг нахмурился. — Кажется, будто все это было заранее подстроено. Единственным виновником оказался я.

Вот как это выглядит в представлении доктора, подумал Эдвард. Он говорит: подстроено, а я угадываю за своими словами какой-то ранее написанный текст, а за разумом — целый наблюдательный совет, который управляет и нашим сознанием, и подсознанием.

Эдвард взял за руку врача.

— Давайте оставим все это, доктор. Просто вы исполнили в нашем доме роль провидения. Скажите лучше, что с отцом? Где он теперь?

— Я приехал сюда ради него тоже. Думал, у вас есть его адрес. Надо уладить кое-какие дела; отец назначил одного адвоката своим поверенным, и тот обратился ко мне с просьбой дать ваш адрес — адвокат хочет сообщить вам, что он распоряжается банковским счетом отца и что вам следует обращаться к нему по всем финансовым вопросам. То же самое я должен передать Кэтлин.

— Благодарю. Так где же теперь отец?

— Не знаю.

— Его разыскивают? Полиции сообщили об его исчезновении?

— О чем вы говорите? Он удалился добровольно. Адвокат получил от него открытку из Шотландии всего дней пять назад.

— Что он пишет?

— Просил выслать деньги. И больше ничего. Он путешествует. Скрылся от всех. Для него это оказался тяжелый удар, что, впрочем, нетрудно было предугадать.

— А — я?

— Не понимаю. Что с вами?

— Разве для меня это не было тяжелым ударом?

— Вы скоро поправитесь. Ведь вы молоды.

Эдвард подсел к врачу ближе и прошептал:

— Вам известно, что я не Эллисон?

Доктор удивленно пожал плечами.

— Вам известно, что я не его сын?

— Вы бредите, Эдвард. Почему это пришло вам в голову?

— Мне сказала мать.

— Что вам сказала ваша матушка?

— Будто я не сын Гордона Эллисона, в чьем доме считался сыном, будто я сын другого человека, с которым она находилась в связи до Гордона или уже будучи в браке с Гордоном.

— Это она вам сказала?

— Да, не могла больше скрывать, ведь настала минута ее торжества, наш дом рухнул.

Доктор Кинг:

— Мне она никогда не говорила ничего подобного. Я знал, что отец не был чрезмерно нежен с вами в ту пору, когда вы были ребенком. Обычная отцовская ревность, если мать питает преувеличенно сильную любовь к сыну. Кроме того, ваш отец отличался вспыльчивостью; между родителями даже в вашем присутствии разыгрывались бурные сцены. Раньше. Возможно, что в один из припадков бешенства отец потерял голову и набросился на вас. Но я могу выдать вам один секрет: не так давно — это было после того, как вас ранили, — не так давно Гордон пришел в клинику и со слезами на глазах рассказал о полученном известии. Он по-настоящему плакал. В первый раз я видел Гордона плачущим. Он боялся самого страшного и спрашивал, какие у вас шансы выздороветь. В этот раз отец сказал буквально следующее: он, Гордон, должен покаяться, ибо тяжело провинился перед вами, он как безумный ревновал к вам, злобствовал. Его самое заветное желание, чтобы вы опять стали здоровым и чтобы он помирился с вами. Гордон хотел заслужить ваше прощение.

— И тут явился я, напал на него и выжил его из дому… Но ведь она уверяла, будто я вообще не его сын, будто я родился не от него.

— Такого рода небылицы люди придумывают в состоянии аффекта.

— Я незаконнорожденный. Больше я не называю себя Эллисоном. Мне не надо его денег.

— Вы сошли с ума. Ваша мать сказала это, будучи в ссоре с Гордоном, либо она хотела довести его до белого каления, либо решила полностью отвратить вас от отца, перетянуть на свою сторону.

— Что она сделала со мной… Со всеми нами.


После отъезда доктора Кинга Эдвард все же связался с адвокатом отца, дал ему свой адрес, просил посылать ежемесячно определенную сумму, так как хотел возобновить прерванные занятия: в последующих письмах он слезно умолял адвоката написать, где находится отец. Он должен срочно увидеться с ним.

Адвокат неоднократно сообщал Эдварду, что не знает местопребывания Гордона Эллисона. Нерегулярные открытки от Гордона приходили из разных частей страны, под конец из Ирландии.

Некоторое время Эдвард пожил еще у родителей Джонни. Благодаря им он успокоился, к нему вернулась трудоспособность. Госпожа Мидоу поцеловала Эдварда на прощание. На этот раз она плакала не так сильно. Он пообещал писать родителям Джонни и приехать к ним при первой возможности.

Эдвард отправился в Лондон, чтобы освежить свои знания и разыскать Кэтлин, которая к этому времени обручилась с одним ветеринаром. Кэтлин показалась Эдварду чересчур развязной. Она намеревалась ввести брата в разные компании. Но Эдварду это не понравилось.

Уже при первой встрече с сестрой ему бросилось в глаза нечто, чему он затруднился бы найти название. На второй или на третий раз Эдвард разгадал, в чем дело, — манеры Кэтлин стали походить на манеры матери; у нее появились такие же жесты, тот же смех, улыбка. Эдвард глядел на нее подавленный… Неужели это его сестра? Еще больше сходства с матерью брат обнаружил в Кэтлин, когда она в первый раз пришла в его номер в гостинице, чтобы поговорить с ним без посторонних. Все началось со вспышки возмущения и гнева, а потом она пропела хвалу свободе и независимости. Эдвард замкнулся в себе.

Кэтлин не хотела иметь ничего общего с отчим домом. Она воспринимала брата как товарища по несчастью. Он наблюдал за ее отношением к жениху. Как-то раз молодой человек повел ее в театр на «Укрощение строптивой» Шекспира; в ресторане, после спектакля, держа сильную руку Кэтлин в своей руке, жених сказал, что ему, мол, лучше, чем герою комедии: его «строптивая» не доставляет стольких хлопот. Кэтлин положила жениху руки на плечи, чуть-чуть надавила, расцеловала в обе щеки и звонко рассмеялась.

— Да, конечно. Ты ведь у меня молодчина! — При этих словах Кэтлин бросила на Эдварда быстрый взгляд, в котором читалось — я его люблю, но он большой дурень.

Эдвард ужаснулся.


Эдвард опять поступил в университет. Он переписывался с адвокатом и с доктором Кингом — спрашивал у них, где отец. А после — с еще большей тревогой: где мать? Неужели о матери нет никаких известий?

Но Элис как в воду канула.

КНИГА ПЯТАЯ