Кузельцов уснул не сразу. Пятнадцать минут он зевал, открывая рот, как бегемот. Долгожданная вялость, разлившаяся по телу, привела сержанта в благостное расположение духа, и он не преминул поделиться хорошим настроением с беднягой Семёновым, лежавшим на соседней койке.
— Сосед, — позвал Кузельцов.
— Я, товарищ сержант, — захлопал глазами Семёнов.
— Спишь?
— Так точно.
— Чё врёшь? Кто со мной тогда базарит, если спишь?
— Так я это…
— Упор лёжа принять, — вяло перебил Кузельцов.
— Есть, — вздохнул Семёнов.
Пока Семёнов отжимался рядом с кроватью, Кузельцов разговаривал с ним, как добрый барин с крепостным.
— Ну и дауны вы у меня, — сокрушался сержант. — У всех «духи» как «духи», от вас же никакой пользы, убытки одни.
— Мы стараемся, — приняв позу тюленя и преданно округлив глаза, подобострастно произнёс Семёнов.
— Отжимайся давай, старатель. Стараются они. Вон у Ахминеева — те стараются, а вам бы только пожрать да поспать.
— Товарищ сержант, да Вы для нас. Вы только скажите, а мы уж…
— Скажи ещё, что горы свернёте.
— И свернём, и свернём, товарищ сержант.
— Шею, смотрите, не сверните… Звания выучил?
— Так точно.
— Кто после сержанта идёт?
— Товарищ старший лейтенант.
— Попробуй ещё.
— Товарищ младший прапорщик.
— Последняя попытка.
— Сейчас, сейчас, сейчас, — затягивал время Семёнов, разрываясь между старшиной и майором. — Сержант, а за ним, за ним…
— Ну кто?! Кто?! — не вытерпел Кузельцов, и переживание за знания подчинённого промелькнуло в его голосе.
— За сержантом обязательно кто-то идёт, — затараторил Семёнов, не забывая скрашивать свою забывчивость высокой скоростью и качеством отжиманий. — Нельзя, чтоб за ним никого не было. Это же не генерал какой-нибудь. Сейчас, сейчас, сейчас…
— Старший сержант, даун, — оборвал Кузельцов.
— Не подсказывайте!!! — замерев и выпучив глаза, исступлённо зашептал Семёнов. — Я сам знаю, что за сержантом идёт старший сержант! Старший сержант Саркисян! Замкомвзвод! И он не даун! Он Ваш лучший друг!
— Да ты совсем страх потерял, «душара».
Кузельцов сел на кровать и стал охаживать Семёнова тапком по голове.
В это время через проход между кроватями шёпотом переговаривались Герц и Павлушкин.
— Не спит, — сказал Павлушкин. — Семёнова опять дрочит.
— Я двенадцать зевков насчитал, — ответил Герц. — Зря старались, наверно.
— Не ссы. Скоро уже. Доза лошадиная.
— Кузельцов тоже вроде немаленький.
— Не ссы, говорю.
— Семёнова жаль, Павлуха… Впрячься[11] за него что ли?
Герцу совсем не было жаль Семёнова. Он просто сказал то, что считалось правильным в общечеловеческом понимании. Его решительности действительно хватило бы на то, чтобы заступиться за товарища. Он не вмешался, но всё-таки если бы так случилось, то в этом поступке была бы львиная доля эгоизма по следующей причине. Глубокая и широкая душа Герца, похожая на реку Волгу, под воздействием безнравственной среды часто мелела и заиливалась. Это приводило к ухудшению не только морального, но и физического состояния. В очередной раз сделать такую нематериальную субстанцию, как душа, глубокой и широкой, поднять, так сказать, уровень воды в ней до привычной отметки для улучшения собственного самочувствия можно было только одним способом — совершением хорошего поступка. Так и действовал парень. Действовал и переживал, что за внешней чистотой его поступков стоит внутренняя грязь, за альтруизмом — меркантильность. Переживал и успокаивал себя: «Хоть так, другие так вообще никак». Армия переместила работу курсанта над внутренним «я» в ещё более мерзкую для него область. Например, в случае с Семёновым парень с отвращением ощутил, что он уже не столько хочет восстановить силу души, сколько желает вырасти в глазах батареи. Но даже не это было самым страшным для Герца. Самым страшным было то, что он собирался вмешаться лишь наполовину — другими словами не накинуться на Кузельцова с кулаками, а хоть и твёрдо, но с уважением в голосе (нет, с завуалированным подобострастием!) попросить истязателя оставить беднягу в покое. Это для Герца. Для автора, который знает своего героя как облупленного, самым страшным было другое. В неосвещённых уголках души, в которые Герц боялся заглянуть даже с факелом, он оправдывал насилие по отношению к себе и к другим по всем статьям. Только поэтому и не вмешался на самом деле. «Чтобы обабившийся мужчина поднялся на прежние высоты, ему необходимо переступить через свою и чужую боль. Как на войне. А на войне как на войне» — вот что увидел автор, посветив фонариком там, где следует.
— А мне не жаль, — честно ответил Павлушкин и стал объяснять Герцу очевидное для обоих: «Семёнов сам тупит, два месяца звания выучить не может. Между прочим, из-за этого дневальным не он заступает, а ты. Ты же знаешь чё-кого, кому на тумбе «смирно» кричать, кого на хер посылать, а Семёнов прапора от унитаза отличить не может. Кузельцов его не грохнет, поучит жизни децл[12] и всё. Если чё, Кузельцов сейчас вообще отрубится, и спи спокойно, Семёнов».
— Всё-таки нельзя так, — из самолюбивого упрямства не сдавался Герц, прекрасно понимая, что товарищ прав. — Нельзя, — слышишь? Нельзя, чтоб…
— Осади![13] — резко зависнув над проходом между кроватями, зло перебил Павлушкин. — Ты кого из себя строишь? Запихай своё геройство в одно место. Сержик[14] отрубится сейчас, а этот в герои лезет. Давай, давай — подставь всех!
Кузельцов услышал разговоры в отделении. Он прервал экзекуцию над Семёновым и швырнул тапок наугад. Традиционно не повезло курсанту Попову, который внешностью и походкой изрядно смахивал на киношного Робокопа. Парень вообще был странным. Им целиком и полностью владели две, казалось бы, несовместимые страсти: компьютеры и свиньи. Между тем всё объяснялось просто. Когда Попову было восемь лет, его родители развелись. «Уматывай в деревню к своей мамаше»! — крикнул отец напоследок. Мать тихо молвила в ответ: «Чё ж делать — поеду. Оставайся в городе, твоя ж квартира, а Ванюшку я с собой забираю. Он тебя часто навещать будет, сыну без отца нельзя». Обожая мать, мальчик с первого дня в селе стал заботиться о ней через ухаживание за единственным источником их семейного дохода — свиньями. Презирая отца, Ванюша начал игнорировать его через круглосуточное сидение перед монитором с первого же гостевого выезда в город. Прошло десять лет, и любовь к матери стала неотделимой от свиней, ненависть к отцу — от компьютера. Ну да мы отвлеклись. Тапок с лёту наступил Попову на щеку, раздавил на ней парочку прыщей, — свидетелей затянувшегося переходного возраста, — и виновато юркнул за козырёк чей-то кровати. Правая половина лица курсанта загорелась, но он и бровью не повёл. Попов претворился убитым наповал, по опыту зная, что сержант не любит раненых и всегда добивает их вторым тапком.
— Кто базарил? — задал вопрос Кузельцов.
…Тишина…
— Я спрашиваю, кто базарил?
…Было слышно, как в углу казармы паук плетёт паутинку…
— Последний раз спрашиваю.
…Перхоть, посыпавшаяся на подушку с головы замкомвзвода Котлярова, произвела грохот, подобный камнепаду…
— Я ща всё отделение подниму и начну выбивать показания.
…Какая-то молекула шарахнулась с плинтуса на пол и наделала много шуму…
— С этого дня не жрёте, не спите, не курите.
…Курсанты первого отделения АРТ взвода впервые в жизни явственно услышали голоса совести Павлушкина и Герца. Голоса были натурально бабскими…
— Ну всё, обезьяны! В отличие от других я никогда не тянул с вас деньги. Забыли. Через три дня каждый приносит мне по косарю.[15] Можете рожать кассу[16] скопом, можете по отдельности. Мне всё равно. Не успеете в срок — включаю счётчик.
Голоса совести Герца и Павлушкина начали ломаться и грубеть…
— Это я говорил, — поднявшись с кровати, произнёс Герц.
— Это самое, — замялся Павлушкин. — В общем, мы вдвоём, товарищ сержант.
Кузельцов удовлетворённо зевнул. Через три секунды рядовые стояли перед сержантом. Несмотря на то, что все трое были одеты в одинаковое армейское нательное бельё — «белуху» — не составляло никакого труда определить, кто здесь «дух», а кто — «черпак». Кальсоны и рубашка Кузельцова были того кипенно-белого цвета, который можно смело помещать под стеклянный колпак как эталон. Всякая солдатская вошь обходила стороной нательное бельё командира первого отделения АРТ взвода, чтобы не ослепнуть от белизны и не задохнуться от чистоты. На «белухе», плотно облегавшей фигуру сержанта, не было ни одной незапланированной складки. Если же таковая появлялась, то она сразу самоуничтожалась, чтобы не портить собой окружающий мир, в котором в мизерном количестве имели право водиться только запланированные складки.
«Белухи» Герца и Павлушкина можно было смело переименовать в «грязнухи». После очередной бани, в которой курсантам по заведённым правилам выдали чистые комплекты нательного белья, Герцу досталась краснуха, а Павлушкину — желтуха. Читатель, не волнуйся. Речь не о болезнях. Просто на рубашке Герца, длиной рукавов походившей на свою смирительную сестру, розовели восемь пятен различной величины. Это была обесцвеченная банно-прачечным комбинатом кровь третьей группы отрицательного резус-фактора, принадлежавшая пехотинцу Хрулёву, который отказался стирать носки «деду». Кальсоны Павлушкина, — напоминавшие то ли полуштаны, то ли недошорты, — носили на себе бледно-жёлтые следы в области паха. Это была плохо отстиранная моча автомобилиста Бирюкова, который невыносимо хотел в туалет, но пост не оставил.
— Вняйсь, смирно, — сонным голосом произнёс Кузельцов.