«Считайте это иносказанием», — промямлил однажды в моём присутствии обшарпанный учитель мудрости в ответ на сомнения, высказанные компанией юнцов. Дело было в Александрии, и ответ его вызвал взрывы хохота, которые докатились даже до залов Мусейона[13]. «Что тут такого смешного?» — помнится, удивился я про себя. Конечно, я понял, что старый болтун оскандалился. В нужный момент (кайро́с) ему следовало бы заменить слабое, мало подходящее слово более уместным. Слово (логос) заразительно. От этой заразы рождаются суждения и мнения (доксай). Но сей разгильдяй не был силён в риторике. В трудную минуту он заменил неудачное слово ещё менее подходящим.
Но почему все смеялись так дружно и едва ли не добродушно, почему этот день стал днём смеха для целой Александрии? Я не переставал задаваться сим вопросом, пока не уяснил для себя, что об Александрии и обо всём, что в ней происходит, можно сказать теми же словами: «Считайте это иносказанием, друзья мои!» Везде и повсюду люди заменяют менее уместное слово на (по их разумению) более подходящее. Однако на самом деле все слова неуместны.
Это относится и к усыпальнице Александра Великого, и к астрологическим выкрутасам в Серапионе, храме Сераписа[14]. Это относится к дворцу, театру, ипподрому, гаваням и к колоссальной библиотеке, в которой каждый новый главный библиотекарь собирался заново систематизировать её полмиллиона книжных свитков[15]. Это же касается и чуда света на острове Фарос[16] — воздвигнутого из мрамора маяка высотой в восемь этажей. О неудачности этого сооружения вопиют сами бесценные мраморные глыбы: «Что нам здесь делать? Простой камень был бы тут куда уместнее». Это касается всех районов Александрии и пригородов со всеми его жителями: греками, евреями, арабами, сирийцами, персами, египтянами (которых всегда упоминают последними), а также саранчой налетевшими туда космополитическими искателями приключений и алкателями знаний. А в первую и в последнюю голову это относится к династии Птолемеев, начиная с её основателя, который взял себе прозвание Сотер[17], а отца которого звали Лаг, что значит Заяц (нечего сказать, подходящее имечко для воина!), и далее через Филадельфа, который женился на своей сестре Арсиное (этой блеваке, которую непрестанно рвало), и через Евергета к Филопатору[18]. Всем им хочется крикнуть: «Считайте это иносказанием, только не говорите слов! Они сплошь неподходящие!»
Фактически люди смеялись над собой, над плодами собственного труда, над богатствами, которые рекой стекались сюда и утекали отсюда, над чем-то окутывавшим сей город, разнося о нём такую молву, что туда устремлялся каждый сектант в надежде получить достаточно высокую трибуну или, по крайней мере, взобраться на котурны[19], которые хотя бы самую малость приподняли его над толпой. Несмотря на присущий многим фанатизм — а может быть, именно благодаря ему, — всё это перемалывалось, перемешивалось и превращалось в оказывающуюся всем по зубам кашу, и народ смеялся: «Какая чудовищная парабола!»
Любой карфагенянин от такого только гневно побагровел бы.
Насколько иначе обстоят дела в Карфагене да и в наших испанских владениях, насколько всё-таки исключителен Ганнибал! Конечно, его реплики иногда царапают меня не хуже орлиных когтей, а его вразумления несколькими взмахами хищных крыльев загоняют меня в угол, где я ещё долго пытаюсь отдышаться. Самое странное, что после каждой такой взбучки я ловлю себя на том, что к моим плечам словно приросли крылья Орла, теперь я всё чаще облекаю его мнения собственными словами и оборотами. Мы срастаемся — Царь и я, Главнокомандующий и его «придворный поэт и штаб-бард», как предпочитает аттестовать меня гиперкичливый грек Силен, имея в виду мою роль в Испании и здесь, в воинском строю.
Вообще-то я попал в Испанию по личной просьбе Ганнибала и с нерешительного согласия отца. Ганнибал заинтересовался мной благодаря моему скромному вкладу в пунийскую литературу. Говорят, ему на глаза попался некий опус, которого он никак не ожидал от карфагенянина, и его обуяли изумление и восторг. Мне по сей день неведомо, какой из своих непритязательных работ я обязан этим восхищением. Тем не менее я прибыл сюда, исполненный желаний и планов. Мне многое хотелось предпринять, в частности, открыть свободную Академию или Ликей[20], основать независимую библиотеку.
Интеллектуальная жизнь финикиян всегда и везде протекает под эгидой храмов. О том, чтобы получить одобрение своих радикальных идей в Карфагене, нечего было и думать. В нашей же варварской колонии, в недавно возникшем Новом Карфагене, добиться согласия было бы вполне возможно, если только убедить в пользе дела Ганнибала. Рассуждая так, я с самого начала принялся ратовать за свои прожекты, подробно расписывая их и упирая на то, что задуманное мною не может уместиться ни в цирюльне, ни в винном подвальчике, ни в дальнем углу какого-нибудь не самого людного торжища. Мои свободные учреждения должны были получить одобрение высших инстанций — хотя бы неофициальное. Карфагенянам тоже пора было получить возможность на время покидать храмовые дворы и вдали от Аргуновых очей[21] и тысячепарных ушей священнослужителей приобщаться к чистому знанию, учиться новому мышлению, овладевать началами (архе) диалога, а также искусством спора с предъявлением доказательств — осваивать всё это и многое другое, причём не таясь, при свете дня и полной поддержке имперских властей. В этом случае никто не мог бы заподозрить меня в посягательстве на нашу веру, в распространении безбожия, в сеянии вражды и смуты среди нас, карфагенян.
И влиятельные люди действительно прислушивались ко мне, за исключением, пожалуй, Ганнибалова братца Гасдрубала[22]. Но всё это осталось позади. Разразилась война, и мы идём походом на Рим. Ганнибал повелел мне — «Архомай» («Я повелеваю»), сказал он по-гречески — присоединиться к своему сонму писцов, и я подчинился его приказу как ради Орла, так и ради собственного будущего. О том, что Ганнибал и вправду навострил уши и с большим интересом слушал мои речи ещё в Новом Карфагене, а затем, утешая меня, в Гадесе[23], я расскажу в своё время.
Теперь же пришла пора снять с полки памяти что-то другое, а именно горшочек с верещаньем и зубовным скрежетом недругов, дабы поближе познакомить вас с тем, как они портили мне по утрам аппетит.
— У тебя двое рабов, которые моют твои ноги и следят за твоим платьем, — наперебой говорят мои коллеги. — Твоя поклажа тяготит не твой хребет, а их. Мул у тебя тоже идёт тяжело гружённый. Что ж ты не чуешь неладное? Неужели не понимаешь, что в любую минуту может прийти служитель из солдат, который потрясёт твой личный обоз, так что у тебя не останется ничего из того, что ты наскрёб себе в дорогу?
Вот какие речи мне приходилось выслушивать, какие глупости терпеть. Словно Орёл уже не определил мои привилегии. Словно сам я не нёс те ценности, которые невозможно доверить рукам и спинам рабов. Ничего, уговаривал я себя, моё время ещё придёт, то время, когда вам останется только заткнуться. Час спустя меня больше всего удивляло одно: нападая на меня, никто из этой братии не принимал во внимание и даже словно не понимал, насколько я отличаюсь от них по рангу. Кто из богов внушил им эту забывчивость? Или её следует отнести на счёт уравниловки, которая возникает на войне внутри каждой боевой единицы? По-моему, такая уравниловка объясняется смятением перед лицом опасности, когда кажется, что твоя жизнь в руках соратника: стоит ему протянуть руку, и ты спасён, если же он не подаст помощи, твоя жизнь пропадёт ни за грош. Не на этой ли морали зиждется армия? Невидимые узы такой взаимозависимости, несомненно, уравнивают и объединяют.
Но мои, так называемые, коллеги не солдаты, а писцы!
Не успел я описать все эти досадные глупости, как уже жалею, что занёс их на бумагу. Вернее, слово «глупости» пускай остаётся, оно тут с умыслом. Но жалеть я всё-таки жалею. Про раскаяние я тоже пишу с умыслом — пусть здесь стоит, что я раскаиваюсь. Со мной так часто бывает: о том, что меня ждёт в будущем, я рассуждаю вдохновенно и с тайной надеждой, тогда как повседневное и пошлое раздражает меня и вызывает зуд по всему телу. Когда впереди маячит совершенно определённая великая цель, трудно быть снисходительным ко всяким глупостям и пустякам, которые, если ты хочешь чего-нибудь добиться в этой жизни, приходится шаг за шагом преодолевать, а иногда просто-напросто изничтожать на месте.
Помнится, сходная история приключилась со мной, когда я поступил учиться на писца. Зачем было прилежно корпеть над всеми этими словами и буквами? Почему нельзя было сразу дать мне писать связные тексты? Я ведь делал это дома с младых ногтей. И почему было не дозволить мне доступ к нашим древнейшим сокровищам — священным стихам и молитвам, героическим эпосам, повествующим о деяниях богов и подвигах праотцев? Я ведь был начитан и наслышан, я многое запомнил и мог в любую минуту повторить — слово в слово, с соответствующим выражением и преклонив голову перед своим ничтожным наставником, а если бы потребовалось, и перед самим Великим когеном, первосвященником.
Такая моя планида. Из-за слабости характера, которая преследует меня уже много лет, я не всегда заставляю умолкнуть того, кто подло язвит на мой счёт. Я лишь записываю неприятные инциденты. Это входит в ритуал... как и раскаяние, которое иногда жжёт не хуже высокого пламени костра.